Марина Матвеева

Марина Матвеева

Все стихи Марины Матвеевой

7 тысяч знаков

 

Когда, рождённый модельером,

ты вынужден быть журналистом,

попробуй поразить премьерой,

где в тонком цвете прелых листьев

на тканях – больше откровений,

чем в скрипе сбитых мессер-СМИтов.

Найдётся на тебя ответ: «НЕ-е!» –

из сотен глоток конформистов.

Себя вещающих борцами,

себя ведущих очень смело,

ведущих – как слепой Сусанин,

в озорно-облое смертело

потомков бластеры – и предков

пищали, арбалеты, луки….

Себя ведущих очень метко:

слепым везёт  – им ставят руки.

А ты описывай, однако –

своим бесплатно, за идею.

А ночью – лги семь тысяч знаков

врагам, чтоб накормить детей – и

рыдать по пьяни, тыча в Яндекс –

читать, как связанный, как пленник:

фантазии твои – команды –

в мундире правды – в наступленье

своим на горло.

А листочки –

Они, как падлы, всё не преют.

У них весна. Они не точки,

а плоскости – венец творенья.

 

provintiaЛИТs

 

Если ты умный здесь – явно привычный

враг каждой дуры и кожна осла.

«Что же у вас тут так не по-этично?» –

Муза спросила и сразу ушла.

 

Ох, не антично нам! Охлократично.

Охло решает и премий даёт.

Охло за охло. И будет ох, лично! –

там, где Отлично, – там каждый койот

 

мявкнет. И капнет. И ямку подроет,

встретившись в ней с одноглазым кротом.

Милые, милые, все вы – герои!

Вы – не прощайте! Поймёте потом.

 

 

Агрессор

 

Работа, работа.

Дела, дела.

И  нет ничего.

Инда жизнь прошла.

А где-то Арджуна общается с Кришной.

А где-то Печорин – богатый и лишний.

Учила, учила.

На пять, на пять.

И нет ничего.

Весь филфак – и падь.

И снова бухгалтер общается с боссом.

Царапает принтер «Отчет по испо… сумм…»

Закончился картридж.

Серым серо.

И нет ничего.

Как дыро – зеро.

А где-то любовию бедная Лиза –

её бы проблемы. Мои бы сюрпризы

бедняжке, бедняжке.

Берым бери!

И нет ничего.

Кроме фонари.

И в микроволновке забытыя пиццы.

Да вот бы со мною хоть что-то случится!

В подъезде, в подъезде.

Маньяк, маньяк.

Заеду цитатою

из Чут Ньяк.

Очки подбирая разбитые с пола:

«Блестяще, мадам! Нашей кафедры школа!»

 

* * *

 

Вначале было Слово.

Потом люди поняли,

что оно означает.

 

Без привычного запаха никотина
невозможно заснуть. Чистота пуста.
Воздух – сам кислород, и его невинной
неподвижностью комната налита.
Эта комната новая мне. Я гостья.
И, как гостье, мне лучшее всё: и то,
что здесь тихо, как полночью на погосте,
и хрустально, как в вазе, да без цветов.

Накурить и повесить топор над койкой!
Может быть, упадёт на меня во сне...
Воздух – сам кислород, и его так горько
пить: его послевкусие свежим «нет»
отдаёт... Пусть хозяева – просто люди
завтра ох, пожалеют о том, что я
пребывала в их доме!
...Когда Иуде
были зеркалом воды того ручья,

где Учителю все омывали ноги,
а потом исцелялись, испив от вод, –
он смотрел на себя и делил на слоги
слово «нет», созн/давая его исход.
Слово «нет» пребывало тогда здорово
и не знало, что станет через века
прокажённым. ...Родимой, кроваво-кровной
мерой счастия, взятого напрокат...

Слово «нет» пребывало тогда невинно.
...И сейчас в этой комнате – свежесть вод,
отразивших неровные половины
смысла, коим Иуда делил его,
отрезая не слоги, а полисемы,
распуская значений чумную сеть...
...А у Слова толпился народ, и немо
верил, и исцелялся, чтоб заболеть...

 

* * *

 

Белибертристика – это дремучая смесь
мира наивного с миром наитий от мира.
Есть в ней и истина, ох, и великая есть:
в каждом бывают песке жемчуга и сапфиры.

Да, не Камю. Здесь вам ками с приставкой Мура.
Оную, родный, и пишет. А ты не согласен?
Переведи своё «вау» на русский: – Ура! –
и закуси им коктейль из разбавленных басен.

Басенки и побасёнки – то дети Басё,
пусть даже удочеренные им для прикола.
В белибердайджесте есть абсолютное всё
для забивания в душу роскошного гола

с левой ножищи Голема, который к голам
так же относится, как твоя мама к индиго.
Сколь же спасительно –  вдруг, перлюстрируя хлам,
в нем находить то, что тянет, пожалуй, на книгу,

а не на фигу. Бывает любовный роман –
автора будто Вергилий провел сквозь семерку
ада. Суровый профессор, заткните фонтан!
Непостижимое Вам не взвалить на закорки!

Белибер… Да! Вот такая. Но лучше живет,
чем золотые плоды Фейербаховых бдений.
И умирает легко, как у.битый е.нот,
шкуркою чьею ее оплатили рожденье.

 

 

* * *

 

Белы лебеди метут воронью под стать…

Белену ли на спирту, спорынью хлестать…

То ли небо, то ли лють посинелая...

Из того, кого люблю, Бога делают!

Марш молиться, где стезя вьётся гречески…

Мне теперь любить нельзя человечески.

Только ангелово пасть – древней Башнею.

И страдание, и страсть – в корне – страшное…

Возносись, несмейный Дух, крылья белые…

…если свет уже потух, что тут делаю?..

Что тут делаю? Края раны тошные!

Не отдам его раям и святошникам!

Ни кострам и ни мечам, ни обителям!

Он не станет палачам искупителем!

Этим сахарным устам (хлыст и коновязь!)

кто переписал Устав под иконопись?

Кто назвал его святым – выйди из строю!

Из пожара вынешь ты ярой искрою –

не потир (в зубах держи!), не облатицу, –

ясноглазую, как ЖИЗНЬ, святотатицу!

…Даже если я одна среди этаких,

значит, выпьется до дна (сердце­­_секта­­_их)          

чаша горькая… Разбить!

В лично-вечный скит

ухожу его любить

человечески.

 

* * *

 

Беспомощная пустота холста –
Без первых бликов, без «Христа народу» –
Похожа на отсутствие Христа
В Евангелии с сурдопереводом.

Каким движеньем рук сказать Его?
Скрещеньем пальцев или кругом нимба?
Попробуй выразить на пальцах свод
небесный или солнечного лимба
багровый отсвет, радугу, закат...
Да, жесты есть, но краски и оттенки
невыносимы. Даже звукоряд
безмолвен, как поставленный у стенки
к расстрелу, будто видящий холста
бессилье до движенья кистепальцев.

Одним сияньем глаз скажи Христа…
Да так, чтоб Он в зрачках моих остался.

 

* * *

 

В глазки твои, мой любимый начальничек,

вставить бы гвозди!

Скрепку в руках разгибая отчаянно,

вижу сквозь воздух:

поздно. …И снова я стану охотницей

и трисмегисткой:

плюну на всех и уеду на Хортицу –

к милому близко.

К любушке, что наслаждаться любовию

что-то не хочет…

Скрепку не зря захватила с собою я –

ай, гарпуночек!

Ухнем, дубинушка, милому в спинушку –

да и в пещеру!

…Бедный начальник, да ты, сиротинушка,

принял на веру

стол опустевший мой – солнцем зашторенный,

пылью повитый…

Ладно, не бойся ты, замониторенный,

дэсктопобитый:

флешками-мешками да анимешками

взор услаждая,

что тебе вемо, коробочный «мешканец»,

в мире без края?

В мире простора, лесов да лужаечек,

птиц оголтелых?

Ладно, останусь. Да не уезжаю я! –

хоть и хотела.

Ты не ори, не бросай в меня сумочкой –

страшен и жалок.

Я тебе солнце и небо подсуну, чтоб

ближе лежало,

не затерялось в бумагах с визитками, –

чтоб хоть на часик

мог ты умыться прозрачными слитками

чистого счастья.

 

* * *

 

Вечор отсырелою крымской зимцою

не вьюга нам выла по виктору цою,

не хлопья пуржили лепёхами в лик,

а просто прожили мы с Лёхою миг.

 

А просто прожили, а просто поржали,

а просто кого-то в себе испужали,

как павка корчагин – не стыдно ему

бесцельно прожи то тому, то тому.

 

А после прожилки мгновение это

куда-то свалило из нас как предмета.

Видать, укатило, как леди с сумой,

набитою яствами, к мужу домой

 

на самом переднем бушприте маршлодки,

там, там, где в водителя тыкалось локтем,

в рычаг скоростей на спонтанной волне,

с ночнеющим городом наедине.

 

И вот, мы стоим, как удоды, без мига.

И нам не поможет ни умная книга,

ни дима билан, ни армен григорян,

ни санта лючия, ни небо славян.

 

И вот, мы стоим, как лохи, без мгновенья.

И нас не спасёт ни церковное пенье,

ни пиво, ни водка, ни млеко козлищ –

там, там, где сияет и вьюга нам свищ…

 

И вот, просолённою крымской зимищей

мы, два капитана, сокровище ищем.

Но нет у нас карты. И компас не тот.

И штормля. И вновь продолжается год.

 

 

Вещь в себе

 

Напрасно боролась со мною природа за чувства и тело…

Я стало чудовищем среднего рода, когда поумнело.

 

Когда мне открылось, что разум и воля – превыше страданья,

Возвышенней самой возвышенной боли – ее обузданье.

 

…И страшно мне вспомнить, что сердце когда-то дышало любовью,

Что с кем-то я узкой делилось кроватью, делилось собою…

 

Теперь я в себе. Я спокойно и цельно, как мысли теченье.

А то, что я вещь… Ну, так этим и ценно мое превращенье!

 

Да здравствует Вещность, Неодушевленность, Предметность, Свобода!..

…Еще бы на каждое слово синоним… чтоб среднего рода…

 

Взгляд

                            

Среди поэтесс не должно быть красавиц –

одной или двух, чтобы все остальные

от этого тихо на стены бросались

в кошмаре сознанья: они не «иные».

 

Что будь они трижды сто раз гениальны,

а всякий редактор вспечатает эту –

за взгляд её глаз, за ресниц трепетанье,

за то, что и быть ей не надо поэтом.

 

А выйдет на сцену – повалятся залы

в оргазмоинсультах, срывая обновы…

И даже ещё ничего не сказала.

И даже ещё не дошла до сказного.

 

Страшилы не плачут. А зверно вникают

во всё – и её оставляют в покое.

Ей тоже кромешно. Она понимает:

за взгляд её глаз. Не за что-то другое.

 

Известна ей сексо-бабосная месса,

вся власть и подчинность хорошего тела.

Но если сбежало дитё в поэтессы,

то, значит, чего-то другого хотело!

 

Чего-то другого… А всё тебе то же.

Чего-то другого… Другое. Безналом:

не честные деньги под стринги положат,

а стопки стишков её в толстых журналах.

 

С ядями и то поступают честнее…

Смирись, королева. Стройна, черноброва…

И будешь звездою. Возвышенной феей.

Пока молода, драгоценна, здорова.

 

Страшилы не плачут. Они наблюдают.

За взлётом. Пареньем. Паденьем. С балкона.

Затем, чтобы вовремя руки подставить,

за ворот схватить, оторвать от флакона.

 

У той, кто сама, всё сама, без дивана –

другая душа… что там кровь! – сухожилья

другие… Таких не заманишь нирваной.

Таких не убьёшь. Ведь они и не жили.

 

Им легче. Ведь их ни за что не любили,

не то что за сиськи (за рифмы – на сдачу).

Они равновольны. Они равносильны

бульдозерам, и не умеют иначе. 

 

Они не умеют. Они не имеют.

Поэтому и ничего не теряют.

Среди поэтесс не бывает умнее –

их не вычисляют. И не измеряют.

 

Их не отмечают – сидят ли, танцуют,

молчат, говорят, убивают, отъемлют…

Где взгляды земные примаслены всуе,

они исподволе наследуют Землю.

 

* * *

 

Вновь по улицам города возят мессу

поклонения богу неандертальцев.

Ты намедни сказала сему процессу:

«Вот глаза мои, но не увидишь пальцев», –

 

и ошиблась. Не пальцы ли бьют по клаве,

вышивая оттенки для скепт-узора

социолога, плавающего в лаве,

будто рыбка в аквариуме – не в море,

 

где прекрасная юная менеджрица

привселюдно вершит ритуал закланья

женский сущности, сердца… Потеют лица,

и у почек несвойственные желанья,

 

и у печени в самом ее пределе

пролупляется гордость так малосольно…

У дороги, роскошный, как бомж при деле,

серебристый от пыли, растет подсолнух.

 

Он кивает ей: «Дева, менеджируешь…

Вот и я тут – питаюсь, а не пытаюсь.

Кто нам доктор, что сити – не сито – сбруя,

пылевая, ворсистая, золотая…

 

Кто нам Папа и все его кардиналы,

кто нам Мама, пречистый ее подгузник,

что кому-то премногого стало мало,

что кому-то и лебеди – только гуси.

 

Кто нам Бог, что сегодня ты устыдилась,

как вины: ты – какая-то не такая…

Не рыдаешь без сумки из крокодила…

А всего лишь гердыня – и ищет кая.

 

Он придет, пропылённый, как я, бродяга.

Он придет – и утащит. Туда, где надо…»

Лето. Менеджаровня. Пустая фляга.

Нечем даже полить тебя, цвет без сада.

 

Нечем было б утешиться, кроме вер, – да

нечем даже развеситься, обтекая…

Вновь на улице города злая Герда

раздает нам визитки… «Какого Кая?»

 

Волна

 

И солнца раскалённый транспортир

меня измеривает, будто угол   

к кабинке-раздевалке, полной дыр,

что не упрячут ни венер, ни пугал.

 

А выйду – сразу вдарит высота

по голове, по рёбрам – медиана,

и прыгнет ящерицей без хвоста

волна из-под небесного секстана.

 

Она не любит мерностей и мер,

она давно бунтует против лета,

упряма, будто ярый старовер,

статична, как мгновенье пируэта.

 

…Плыву, и тело будто навесу,

и зной мне заволакивает память

туманною вуалью Учан-Су,

пронизанною скальными шипами.

 

Он впереди – сияющий каскад –

найду его, когда доплавит слиток

над волнами пьянящий солнцепад –

и станет тело золотом облито.

 

…Она не знает мерностей. Она  –

волна, она – неповторимость эха,

она – взъерошенная тишина,

она – всепозволяющее эго,

 

она – волна...

 

* * *

 

Все, кто пишет стихи, почитают сегодня стихи.

На больницу нас много таких – видно, замкнуто время.

А пространство разомкнуто – листья его, лопухи,

слишком застят глаза наши – карие стихотворенья,

серо-синий размер, светло-чайные рифмы, ещё

эти черные жгучие образы старой цыганки…

Я мечтаю о жёлтом, который не жжёт, не печёт.

Я желаю зелёных, которым неведомы банки.

Я читаю стихи, мне кричат: ничего не понять,

слишком умно, нежизненно, сложно и сложно и сложно,

а у мальчика Васи, подумаешь, рифма на -ядь,

но зато так правдиво! …Я перелистну осторожно

душу мальчика: яди его походульней моих

фаэтических образов, он и во сне их не видел.

Просто болестно это. И ломится, ломится стих

в дверь больницы: пространство на яди и яды, и иды,

и наяды, и ямы, и ямбы, и бабы-яги

раскололось, сложилось – и, кажется, снова все шиз… нет,

все, кто пишет стихи, прочитают сегодня стихи,

в мир непишущих бросят простые и сложные жизни.

 

* * *

 

Господи!.. Как он растёт – кипарис! –
что наконечник копья Святогора…

…Сможешь ли, дерзкий поэт-футурист,
дать ему слово?

                              А в слове – опору?


…Буря грозит иступить остриё,
злобно ломая зелёное тело…
Господи!.. Это – само не своё!..

И не поэтово дерзкое дело.
«Юноша бледный», готовый на риск
словораспила для мозгопрогрева,
видишь ли, «кипа», «пари» или «рис» –
тоже слова.
Но дрова, а не древо.

Верю в тебя. Ты талантлив, речист –
смело влезай на сверхумную гору!

 

…Боже!..

          Как рвется,

                    крича,

                              кипарис

из-под земли!..

          …словно дух Святогора…

 

* * *

 

Дочь капитана Блада уходит в блуд:

в Гумбольдта, в Гамлета, в гуру пустыни Чанг…

Папочка рад. Он пират, и ему под суд

страшно… ну так хоть дочка не по ночам

 

шляется, а накручивает свой бинт

мозга – сокровища ищет на островах.

Только когда-то сказал доходяга Флинт:

«Слава проходит, а после – слова, слова…»

 

Будут пятерки, дипломы и выпускной,

«Звездочка наша!» и старых доцентов взрыд…

Хлопнется дверь, захлебнется окно стеной…

Станет сокровище и непонятный стыд.

 

Папочкин «роджер» взвивается для старух

в касках (на случай студентских идей-обид).

Дочь капитана Блада – из лучших шлюх:

с Гумбольдтом, Гамлетом и Геродотом спит.

 

 

Духовные люди

 

Духовные люди хамят недуховным,

как тётки с базара, а то и похуже.

Наверно, решили: поскольку духовны,

то можно нам всё – да спасёт ваши души.

 

Вы грешники, тёмные, злые неверы,

продажники душ, слабаки, не твердыня.

А бог… Или боги… Да станут примером

для вашего роста – и присно и ныне.

 

В себе убивайте поганое эго.

Ищите её, эту странную – «душу».

Плывите за богом по небу без брега,

в телах изживая желанную сушу.

 

Бывало. Плывала. Вокруг временами.

А чаще по векторной функции бога.

Но вот ведь какая оказия с нами –

война. И небес очень много. Так много! –

 

особенно тех, из которых снаряды,

особенно тех, из которых убийцы,

особенно тех, что живущего рядом

звереют, сдавая в рептилии-птицы.

 

Духовные мысли… Духовные взгляды…

«Разгневались боги – любили их вольно».

Духовные люди, подайте мне яду –

для вытравки «эго», которому больно.

 

Когда ты духовен, то всё тебе боже –

и гибель детей, и бабьё в камуфляже…

Духовные люди, подайте мне ножик –

пускай мое сердце на жертвенник ляжет!

 

Да только и это ничем не оденет,

и зря изойдёт (паки крестные страсти?)

Духовные люди, подайте мне денег –

слаба. Не осилить духовное счастье.

 

* * *


Есть иные малые города,

у которых будущее вампирят

города большие, каким всегда

не хватает будущего. Пошире

разевают пасть, обнажив резцы,

кое-как почищенные с фасадов

и парадных. Мельче планктонных цист

капли будущего, и, наверно, надо

так.

Бывают малые города,

что пытаются за себя бороться,

на столбах, на крышах и проводах

распиная блики большого солнца,

а живые души – на площадях,

что, подстать большим, то «звездой» концертят,

то ли стягивают под какой-то стяг –

крепче вбить сознание самоцел(ь)ки

своему продажному городку,

для того на этой земле и естем,

чтобы каждый раз принимать укус

до бескровья за поцелуй невесты.

 

* * *

 

С.К.

 

Заговори меня, заговори,
не дай мне вставить слова в монолог твой,
и буду я безмолвный интурист,
а ты – мой чичероне. И неловко
не чувствую себя, когда молчу:
я слушатель, я суть запоминатель,
я – выбор твой из мыслей и из чувств
той истины, которую Создатель
не вкладывает в слово, что еси
ритмокамланье, звукосочетантство,
произнофарисейство на фарси,
полисемейство новоханаансте…

Я тишина. Со мною тяжело.
Понять такую – вечную, как камень –
и о него волной – твой монолог –
и не пытайся. Мхами и стихами
на камне нарисуешь свой узор,
но суть его и тяжесть не затронешь.

…Веди меня за руку в разговор –
в кунсткамеру свою, мой чичероне.

Там заспиртован смысл, и за стеклом
нашит гербарий редких эрудиций,
там, вытертый от пыли, каждый том
энциклопедий, каждая страница
сияет. И безмолвные глаза
мои к ним тянутся, но в миг принятья
всё исчезает, как шумливый сад
из памяти глухих – свои объятья
развёртывает миру тишина
и, спеленав их в байковые пледы,
баюкает слова… В их детских снах
и есть ответы. Все мои ответы.

 

* * *

 

И отныне, и довеку сверхтоксично существо.

Обвините человека в зле – он сделает его.

Будь хоть белым и пушистым, но услышишь о себе

шепоток: «Он стал фашистом… и агентом ФСБ…

А ещё он лесбиянка… шизофреник… и свинья!» –

и душа от этой пьянки нежно взрапортует: «Я!»

И расскажет, и напишет, и облает, и убьёт.

Поцелует неба крышу в пятиточие её.

И отвидишь, и отслышишь, и отчувствуешь сполна:

лапки тигра, зубки мыши… Ах,  гитарная струна –

звонкая! – вокруг запястий, ею стянутых – скобой…

Это есть такое счастье: от наветов – стать собой.

Это просто разрешенье для исхода из тюрьмы

«Быть хорошим». Шелушенье кожи «я» на сердце «мы».

И под нынем, и под веком тихо прячется война.

Обвините человеков – отпустите нежных нас!

 

…А скажи ему: «Хороший. Ах, ангорский шоколад!»

Он почувствует, что… брошен! Брошен, плюнут и послат.

Помни, недобандерлоха, недолайканный твой пост:

если говорят – то плохо. Если хорошо – ты поц.

Помни, маленькая фея, подгламуренный бульон:

у тебя такая шея – прямо в женский батальон.

Помни, мама, помни, папа, палачи тяжёлых детств:

отольются хвост и лапы вам в законченный конец.

Помни, Хрюша и Каркуша, крошки булочки лови:

я свободен!

Я отпущен.

Я опущен.

На крови.

 

* * *

 

И уже закрыто-затаено…

И молитва станет темна

Бхагавану Сурье Нараяну

в немоту ночного окна.

Смотрится на жизнь по-хорошему,

смотрится на смерть свысока.

Катится Вселенной горошина

мимо несвятого виска.

А вокруг – святые-рассвятые…

Плачут и поют небеса…

Так легко сбываться проклятиям –

будто сотворять чудеса.

Ходит аватар по околицам,

исцеляет слабых калек, –

только сильных, тех, кто не молится,

оставляя яростный след,

гасит, как лампады. Мгновение –    

и в молитве станет темно…

Нужно лишь одно дуновение,

только дуновенье одно…

Всё равно на жизнь – по-хорошему!

Всё равно на смерть – свысока!

…Вот лежит Вселенная брошенно

возле несвятого виска.

 

* * *

 

Интернеты – интернаты
беспризорных душ.
От зарплаты до расплаты:
кукиш, а не куш.

Интернеты – интервенты
вскроенных голов.
На обрывочке френдленты
провисает шов

между буквою печатной
и судьбой самой.
Я люблю тебя, мой чатный,
неначитный мой…

Квадратноголовый даун
ластится в глаза…
Интер-нет не интер-да, он
просто так не за-

-лечит, -гладит, -рубит, -травит,
-грузит, -ворожит,
он потребует управы
на самое жи-

знеутробные запасы,
психовиражи.
Милый, ты ль не асьный ас и
ты ль не Вечный ЖЖид?

Интернет… Из интердевок
в интерпацаны…
Яблоко для интерЕв от
интерСатаны.

Он, лукавый интертихрист,
предлагает торг,
чтоб любить тебя, мой тигр из
ru.ua.net.org.

Интернеты – интроверты
экстравертогра-
да. Возлюбленный, поверь, ты –
лучшая игра

в прятко-салко-догоняло-
во по всей сети.
Интернеты – инферналы…
Господи, прости.

 

Искрымсканность


Луна. Ее желтеющее ню

В пиале моря долькою лимонной.

А скалы тоже впишутся в меню

Огрызками засохшего батона.

 

Непоэтично? Только как ещё
Сказать о них, раскрошистых и чёрствых?

Пирушка дэвов. По усам течёт,

А в рот не попадает море. Чётки

 

Сегодня звезды. Нижутся на сталь,

Чтоб не упасть, гобсеки исполненья

Желаний. Чтоб никто и не мечтал,

И не мигнут. На светском отстраненье

 

От нас, плебеев. И не надо. Пьем

Мы, и все это – только антуражем

Для «на природе». В exotique живем

С рожденья. И она – одна и та же.

 

Одноэтажен мир. Чердак богам

Достраивают те, кто заскучали.

Луна. Ее сияющее «там»

Погнутой ложкой выловим из чая.

 

 

Йети

 

Люблю ласкать пушистый мех

Неандертальца-троглодита.

А мой избранник, как на грех,

Умеет лишь тупить сердито.

 

Я прихожу к нему в кровать

Из шкур и листиков герани…

А он мне что-нибудь сломать

Мечтает в тайнах мезознанья.

 

Он знает лишь один язык –

Из старых пыльных диссертаций.

Зато какая стать и рык!

Не офисне с таким тягаться.

 

Мне скучновато с ним порой –

Эк интеллектищем накрыло! –

Под неприличных песен вой

Точить кременный топорыло,

 

Но, от мозгущества устав

Почившей в бизнесе неюни,

Шепну ему в подмышку: «Мяф!...

Йетит нам всем, моя йетюня…»

 

Катастрофа, но не беда


Народы, а Гольфстрим-то остывает!

…На роды женины не успевает
мой друг Иван, хотя и обещал ей
присутствовать… Противные пищалки
орут из пробки инорассекаек,
и дела нет им, что беда такая:
не увидать самейшего начала
новейшей жизни…
Чтоб не опоздало
на отпеванье матушки-планеты,
раскрученное вещим Интернетом,
скопленье конференции из Рима –
толпа машин спасателей Гольфстрима –
спешащее на важные доклады…

– Гуляйте садом!
– С адом?
– Хоть с де Садом!

Вы, пассажиры новеньких визжалок,
чье время так бежалостно безжало,
спасатели – но не – и в этом ужас! –
спасители, –
глаза бедняги-мужа
виднее сверху и прямей наводка:
вот он стоит и взглядом метит четким
всех тех, кому хреново, но не плохо.

…А тут, где ждут, меж выдохом и вдохом –
столетия, стомилия, стотонны…
Стозвездиями небо исстопленно
сточувствует и к стойкости взывает…

А где-то там чего-то остывает…

 

* * *

 

Королева и в клетке со львом – королева!

Эти руки в репьями залепленной гриве…

Да, он съест. Но едва ли селянская дева

Перед этим об этом с ним заговорила.

 

– Тише, лёвушка, ты всех смешнее на свете:

Ох, и царь! –  без двора и без крохи в желудке.

…Видишь тонкие брови? То хлёсткие плети,

Разбивавшие спины рабов в промежутке

 

Меж указом на казнь и приказом на праздник,

Меж примеркой наряда и милость к нищим…

…Эти пухлые губы не манят, не дразнят –

Доманились до трона… до гона, до пищи

 

Льву. …Сейчас там другая: сестра ли, кузина

Или просто наложница с детскою кожей…

Но тебе-то (а ты настоящий мужчина) –

Знаю, «внутренний мир», а не кожа, дороже…

 

…Ты пока ещё спишь под недремлющим взглядом.

Ты пока ещё ждешь – а куда торопиться?

Знаешь: не закричу. Не захнычу пощады.

Видишь: когти точу – хочешь новую львицу?

 

Мне не трудно – лисою, совою, гюрзою –

Самому хоть до пары эдемскому змею.

И равны мне миллениум с палеозоем.

Несъедобною только я быть не умею…

 

Кумир-отворение

 

Цветаева была большой эстет.

Она сказала: «Муж. И он прекрасен!»

Быть может, и стоит на этом свет:

где бровушки вразлет – там перец ясен.

 

А я скажу тебе: ты просто бог

языческого древнего разлива.

Не до бровей, где от тебя, с тобой

через тебя мне всё насквозь красиво.

 

С тобой мне даже камень оживёт,

чтоб умереть и бабочкой родиться.

И даже сердце не кричит – поёт,

когда болит исклеванною птицей.

 

Ты сам того не знаешь – не дорос

до сути сотворения кумира.

Всё просто: тот учитель и пророк,

кто нам раскрыл глаза на правду мира.

 

Мир так хорош! Хоть много в нем мерза…

Да нет, – учителей другого рода,

что тоже раскрывали мне глаза

на сущность человеческой природы.

 

Что доказали – да ещё и как! –

что я ничто, раз не сильна бровями,

раз никогда ни гений, ни дурак

не вознесет резца на мёртвый камень,

 

чтоб оживить в нём перси и персты

мои – и это обозвать Венерой.

Ты – тоже не персты. Сознанье – ты,

перенастраивание самых нервов.

 

На них играть уверенной рукой –

да чтобы слезы – счастья, а не боли,

сумеете, учители? Тисков

своих учений противу – слабо им…

 

А за – легко. И мне за этим за –

прелегче лёгкого… Как трудно взверить,

что ты совсем, совсем не обяза-

ТЕЛЬНА, чтоб разрешили жить, – венерить!

 

И зверь во мне не верует пока.

Грызётся с терпеливою рукою…

Ты – выше и кумирнее божка –

не всяк Господь возьмет спасать такое…

 

И даже Тот, что на небе, – не рад.

Он говорит: «Вот Я». И выбираем.

Он предлагает рай. А там, где ад, –

нужда во изнасилованье раем.

 

А где в раю насильники? Набить

их поролоном – да по самы перья…

Лишь человек умеет так любить,

чтоб плакали от зависти венерьей

 

Парисовы избранницы в шелках,

швыряя в пыль короны и алмазы…

Пусть мир и дальше ходит на руках.

Он все равно прекрасен, как зараза.

 

ЛИТГЕР

 

Мой литературный герой в горах.

Там, где я ни капельки не была.

У него заложен в ломбарде страх.

У него две мысли: колчан, стрела.

 

По горам-лесам комариный писк.

Поплотнее стягивай плащ-шалаш.

Мой литературный герой в степи –

там, где я хоть капелькой – но была ж!

 

У него оправою красоте –

пара усьих шрамов через лицо.

У него отравою чистоте –

дома позабытовое кольцо.

 

У него в глазах сразу три жены,

на устах одна и в руках по две.

У него в сердцах сразу три страны

и одна, оставленная навек.

 

У него веснушек златая сыпь –

аллергия на зиму и тоску.

У него за поясом кысит выпь,

а в груди оракул орёт: ку-ку!

 

У него осталось всего годков,

чтоб ему… Навязчивый лейтмотив.

Мой Гереротурный Лирой окоп

роет… Да не кроток, не крот он – гриф.

 

Чистит револьвер, полирует нож,

близоруко щурится сквозь ушко

мушеньки-иглы: – выйдешь – не войдёшь, –

мой Гитературный Лероюшко.

 

Я его вскормила на стременах.

Я его взлелеяла не под ключ.

Вот он и стремится взять йух за нах –

потому что я его не люблю.

 

* * *

 

Лопе-де-вежская пуща плаща и
Шпаги (не путать со штангой – тяжеле
Та). Лучше всякой бумаги прощает
Ныне всемирка нам всё. Неужели

Жизнь отличается столько от писем,
Как трудодни от работ Гесиода
С той же проблемой? Ужели на жизни,
Плащ расстелив, отдохнула природа?

Сверхблагородство в вопросах морали,
Сверхпозолота в словах. И на деле
Проще всего побывать гениальным,
Если пойти умереть на дуэли

В чате от типа под ником Дантес и
Тут же отправиться в рай к Беатриче.
Той, что при жизни посредством процесса,
Производящегося без различий

Лиц, золотит себе нимб. Обещай мне
Тоже не путать мой рай и спасенье
Мною. И прячься за краем плаща, не
Веря признаньям Собаки-на-сене.

Знает коварная, как всё запуще...
Но запускает опять и, включая
Милую лопе-де-вежскую пущу,
Помнит, сколь многое та ей прощает.

 

Ляди

 

Не защитная сфера – чуть защитная плёнка.

Будто кисточкой капля – на всё тело – елея…

Кто обидел поэтку – тот обидел ребёнка.

И от этого все мы поминутно взрослеем.

 

Посекундно, повздошно. Поконцертно, построчно.

Платья и унитазы – всё одно: «туалеты».

Это русская мова, это женская взрослость.

Кто совсем овзрослели – те уже не поэты.

 

Даже если втыкает Некто в темя иголку,

даже если по рифме мозг и сердце сочится, –

не поэты! А ляди. Вечновито ли толку,

если – не «амазонка», не «царица-волчица»,

 

а… редактор, издатель, литагент, модератор,

с ними пачка свидетельств и многая званий…

С перепугу заводит в Интернете Эрато

каталог из метафор для новейших названий –

 

у неё уже бизнес. Даром не раздаётся,

ибо Божьим кредитом на крови добывалось.

И поэту от этой грязь-тоски остаётся…

Впрочем, их, бедолаг, всевеками спивалось.

 

У поэток – другое. Не себе выживают,

а – как издревле – детям. За «детей» прогиБАМы

свято строят иные – да по первому лаю:

«Запиши меня, мама! Публикуй меня, мама!»

 

Мистер Хиггинс в журнале суть твою напечатал,

о, прекрасная лядь! Только после отшколки.

Вечно-вита ли станешь, где опять вечно-вата?

Или вовсе без «вечно» – эти в темя иголки…

 

Не кольчуга, не щит, не бряцающий звонко.

Это русский язык, вековая расплата.

Кто обидел поэтку – тот обидел… котёнка.

У пантер и гепардов дети – тоже «котята».

 

 

Мендсанбат


Не хочу умирать, как все!
Хоть тупою пилой по телу.
Не хочу. Разве ратный сев
вариантом не есть расстрела?
Не хочу. Разве войны взять –
не аналоги скотобоен?
Не хочу. Развиваемся
будто скот, на убой, с тобою
 
мы. Растём и растим, и льстим
в зеркалах отраженьям-клеткам.
Рассыхаемся, как в кости
мозгосочия у скелетов.
Разливаемся. Желчью день
жёлтой, чёрною – ночь-мелайна…
Расплеваемся. Как меж стен
две горошины – будто тайна
ста матрацев лежит на нас
да принцессина бела тела.
Расклеваемся. Будто – раз! –
птичка съела – и улетела.
Разрываемся. Будто плеть
меж ударом и «Бога нет, но…»
Раздеваемся. Чтоб успеть
вновь одеться под гриф «Запретно».
Разлипаемся. Как бинты
на забытых врачами ранах…

Не хочу умирать! А ты?
А вот я все равно не стану.

 

* * *

 

Мир – снаружи. Умирать – внутри.
Учит зоологию душа:
есть такие птицы – говари –
с губ слетают, гнёзда вьют в ушах.

Их птенцы уродливы слегка,
но хватает болестным любви:
есть у нас рептилия – строка –
длинная, и так же ядовит

зуб. А то и глаз. Окаменеть
может даже камень, если враз
попадёт с чудовищами в сеть:
есть такие монстры – смотры – глаз

захватили и теперь царят
в нем, лениво дёргая зрачки.
Из диоптрий свадебный наряд
носит их мадонна. …Паучки

чувств ползут по телу – не гляди! –
лапка – «лю…», другая лапка – «нен…».
…Есть такие черви, что в груди,
кублами свиваются, и нет

спасу: задают сердечный ритм,
глубину дыхания, слова…
Мир – снаружи. Умирать – внутри.
Хочешь жить – себя не закрывай.

Лучше уж гоа’улд в голове
или даже мюмзики в траве,
только чтобы не кормить червей…
Заживо не потчевать червей.

 

Моно-ЛИТ

 

…Я не люблю людей.

И. Бродский «Натюрморт»

 

1

Бог – это потолок

комнаты надо мной.

Если мне нужен Бог,

стану его стеной.

 

Лягу я на кровать

комнаты без окон.

Не на кого плевать –

я не люблю икон.

 

Плюнешь на потолок –

инда себе на лик,

ай да себе на лоб,

токмо себе и крик.

 

Как откричит, поймешь,

как бесполезен он.

Бог – это пото-ложь

комнаты без окон.

 

Хоть привались к стене,

хоть на полу отвой –

разницы, жено, нет –

дом. Потолок. Он твой

 

щит от земных потерь,

кокон земных забот.

Он говорит: «Я дверь,

люк и подземный ход –

 

лишь проруби! Давно

нет топора – грызи.

В комнате есть окно,

просто оно в грязи.

 

Мой! И увидишь свет,

Драй! И услышишь слог.

Глаз отвечает: «Нет.

Вижу: ты – потолок».

 

2

Спи, нигилисте. Спят

все. Но приходит зло –

«Господи!» – и опять

ликом – на потолок.

 

Инда не лбом об пол –

ай да монаси в ряд.

Не от духовных зол

на потолки глядят.

 

Если б хоть пустоту

буддову – без идей…

Мать вопиет Христу:

«Сын ты мне или где?»

 

Тот, кто лежмя стоит –

дослеза извести

Бог – это монолит.

На тебе – извести,

 

люстры тебе, лепнин –

пусть отвлекают взор.

Если ты мне не Сын,

значит, ты просто вор.

 

Инда взлечу, горда,

ай да над головой!..

Он отвечает: «Да.

И потолок я – твой».

 

* * *

 

 …на безмузье, где и мусор – Муза…

…три шкуры с Муз драть…

(Из поэмы-пародии «Пиитика»)

 

Муза – крохотный тюбик элитного крема,

за который зарплату – не меньше! – отдали.

 

Как еще ты выносишь любовную тему,

о, читатель? – и тискали, и выжимали

до граммулины, и ковыряли иголкой,

и пластали, как злые студенты – лягушку –

наизнанку изнанки. Кайлом и двустволкой...

И под танком давили, и матом из пушки…

 

Но из ста миллилитров не сделаешь триста,

даже дай этот тюбик в лапищи Володи

Маяковсковысоцкого. Ценно монисто –

но конечно. И Брики, и Влади… И вроде

были – МУЗИЩИ! Кончились. Даже такие

вылюбляются. Что уж о нас-то гутарить?

 

Мне хватило и года, чтоб выжать в стихи и

даже прозу всю музность твою. Как в угаре,

я писала, тебя ни на грош не жалея.

Сразу сотнею скалок ворочала тесто.

Хориямбом – по почкам, анапестом – в шею,

птеродактилем – в самое музное место.

 

И, похоже, ты труп. Хоть всё так же красив: и

загляденье-глаза, и весь прочий в порядке,

и любовь не махнула мне вольною гривой

на прощание… Только мои строкогрядки

лишь на са-амую чуть плодородней асфальта –

вот, прорезалась эта поэзка, что зубик.

Не находишь, в ней что-то снятого скальпа…

С корнем выдрать чудовище! Выбросить тюбик!

 

Но... а дальше? Безмузье страшнее безмужья.

На безбричьи безбрачье покажется сластью.

Остаются лишь звёзды – кому-нибудь нужно?

Ну, хотя бы одна!... Да не с нашим-то счастьем.

 

* * *

 

Мы несвободны – от смены зимы и лета,

в рабстве у солнца, дождя и причуд природы…

В холод не выйдешь из кожи своей раздетым –

в холод людской пустоты за пустой породой.

 

В холоде этом победа сражает очень:

даже свершилось – как будто и не бывало.

Мы всё равно несвободны – от дня и ночи.

Даже проспав трое суток, умрёшь усталым.

 

Мы всё равно несвободны. За что сражаться?

За несвободу свою от чужой неволи?

Криноидее* от камня не оторваться…

Креноидеи на душу – морскою солью

 

льются, волнами врываясь в земные поры,

только земле эта соль – как ежу алмазы.

Две несвободы схлестнутся в семейной ссоре,

тысяча рабств революцией плюнет в массы –

 

передерутся, помирятся, перепьются,

а протрезвев, успокоятся в новых клетках.

Мы всё равно несвободны – от революций,

вспышек на солнце и счастьишек наших редких.

 

Свободолюбцы страдают – и поделом нам.

Тихие винтики счастливы? Ну, спасибо!

…Милый, даю тебе в сердце пять лет условно,

можешь уже не скрывать каземат и дыбу.

_____

* Криноидея (Crinoidea) – морская лилия,

животное класса иглокожих.

 

* * *

 

Мы психологии приказ
Легко и свято исполняем:
Мы любим тех, кто лучше нас,
А тех, кто хуже, – презираем.

Но в шоке болевом весь час
Сгибаются – кто понимает:
Нас любят те, кто хуже нас,
А те, кто лучше, – презирают.

 

* * *

 

Не живёт поэзия без «ты»
-сячелетий, прожитых попарно.
Гласную в костюме безударной
я не выдам, так же, как кресты
вместо подписей в контракте брачном
не сломаются и в самом мрачном
тауэре бесполой духоты,

где уже поэзия – без «я»
-вления народу и без хлеба
из камней – возносится на небо,
руки-ноги со стыдом тая,
ибо нынче модны только крылья.
Что тебе до сора, эскадрилья
бабочек, и что до бытия,

где не есть поэзия без «лю»
-бой из двух десятков старых истин,
что цепляют за душу когтистей
якоря, иному кораблю
не дающего сорваться с рейда –
даже в бурю, даже в снах по Фрейду,
где на аннотациях пилюль

писано: поэзия без «боль»
-шого мира, где её не надо, –
Кремль без Александровского сада
(красота без воздуха), фа-соль
в супе – и без помысла о Верди
(«Тоска» с ударением на верном
слоге). Духописец, не неволь,

отпусти поэзию. Пускай
ходит кабаками, менестреля,
голой вылезает из постели,
глянуть: не взломали ли сарай? –
а не обязательно – на Геспер.
Пусть излечит сифилис и герпес,
прежде чем – в неизлечимый рай.

 

 

* * *

 

Никуда от кармы, Етит, не деться:

от души, от кризиса, от войны.

Люди переходят в режим младенца:

мне-дай-дай! – и писаются в штаны.

Хочется на солнце и петь акулам.

Хочется на дереве рыть канал.

Но, Етит, наставлены наши дула:

кто сейчас расплачется, – тем хана.

Понятийно мыслить или картинкой,

доглубинно познана суть вещей.

Мировые матерные инстинкты:

всех послать подале и покрепчей.

Потому что маленьким – так сурово....

Слабеньким так плохо – что всё сожрут.

По теченью Ганги бредёт корова.

Мама мыла Раму, священный прут.

Вот, Етит, какая у нас харизма:

маленькие мамы глобальных ляль.

Сущее Победы, и декабризма,

и другого умного ля-ля-ля.

Материнство – миленькая задача:

внутренний десантник сует цветы

в дула пушек – или совсем иначе:

расстреляет первым – не детствуй, ты!

Не страдай, не майся, не хлюпай, няшо,

не реви, не вешайся, не проси.

Сердце было наше. И жопа – наша.

Это наше тело святой Руси.

 

Ночь.на.я

 

Как летучая мышь невампирного вида,

мчусь по городу мимо огней этажей.

Золотистые люстры за тюлем с избитым

до зевоты узором под цвет миражей…

 

Только я наблюдаю все эти герани,

этих кошек со щёлками между ушей.

Только я… И ещё незадушенный ранний

луч. Но здесь точка зренья иная уже.

 

Он – волшебная палочка! Взмах – орхидея!

Взмах – блестит вместо лака облезлого мех.

И… пантера крадётся по джунглям. Желтеют

свечи глаз… Но украдкою – только для тех,

 

кто до боли, до зубно-душевного скрипа

не желает синильную видеть герань

там, где носится ночь new-ампирного типа,

принимая рассветные чары как дань.

 

* * *

 

Осень Бедного Йорика, солнечно-серые жмурки…

Золотая, как зубы кадета, вкусившего пиний.

Там, где падают травы, выходят из спячки окурки.

Там, где падают листья, осколки седой энтропии,

вылезает труба, изоржавленным локтем бодаясь,

за листвой невредима, невидима и неподсудна.

Вылезает судьба. Укоризненно столь молодая,

что любой инкунабуле страх за неё. Поминутно

набегает волна на песочный хрономик Салгира,

серебристые ивы впиваются розгами в тело

изъязвлённой воды; сквозь неё проходило полмира

тех, кто дважды пытался в одну, бесшабашно и смело,

но всегда получалось – в иную: и воду, и пропасть.

Но всегда – получалось. Иначе зачем и возможно?

Прибегает вода. Умиляет её расторопность.

Избегает вода. Восхищает её осторожность.

Осень высушит разум до Йорика, память растронет

раскорузло-цветистым, протёртым до дыр сарафаном.

Распускается лёд, будто смятый пакет на ладони, –

развлеченье скучающей тётки: цветок целлофанус.

Здесь, где воздух извеян раскидистой прелою праной,

под деревьями много соляных столпов одиночеств.

Эти люди тоскуют, стоят и тупят, как бараны,

только новых ворот слишком много – не каждый захочет

выбирать. Им бы сразу, без выбора, точечно – дали б…

Вот тогда и берётся, иначе – болезнь без симптомов.

У бескожей трубы ревматизм, и ей ясно до стали,

что зимою тепло лишь в приёмнике металлолома.

 

Поклонницы

 

Тянет дождь небеса, у Вселенной суставы болят.

Ревматичные боги втирают в колени амриту…

Я не знала, что будет так больно тебя разлюблять –

вышивать на осколках, сандаловым маслом разлитых.

 

Это было взаимно. Хоть ты от меня за парсек,

за десятки веков, миллионы судеб и сражений.

Это было наивно, когда – не совсем человек –

выходила из тела в рассветное небо без тени.

 

Это было похоже на боль исцеления зла…

До того, как с распахнутым сердцем не вышла на люди.

А потом… и другая, и третья, и сотня пришла –

и сказали: «Мы тоже его, миминяшного, любим!»

 

Ревновать и скрывать, и чудить, и любить этот сонм –

что же так засаднило тобой, будто жалом, не зная…

Почему кашемировый бархатный шёлковый сон

превратился в кошмар, на котором тебя распинаю?

 

Почему ты уходишь так стойко – как будто на казнь?

Почему ты уходишь так тихо – травинка не дрогнет…

Даже тело не верит уже в дивноокий соблазн,

а не то что душа – там в какого-то нового бога.

 

Всё у нас хорошо. Об-общеньем пробита стена.

Это просто поклонницы: няшки, сердечек фонтаны…

Было много скучнее, когда я с тобою одна –

правда, было? Ведь правда? О чем же всем телом так рвано  

 

умоляет душа? Как сурово тебя умирать…

Будто плоть обретает на кровь перемолотый камень.

Вязнет дождь в небесах, слепота грозовых катаракт… 

Близорукие боги растерянно шарят руками…

 

* * *

 

Получаешь бумажку – ты перестаешь быть Кассандрой,

шизофреником, богом, поэтом… Становишь ся

просто тётей, которая, скажем, живёт в Массандре,

на пушистой природе, и лечит. У ней в гостях

вы услышите множество мудростей и прозрений

(Подтверждает бумажка: прозрение, а не бред)

Вам расскажет о вас она так, как сумел бы гений

рассказать о герое – и вынуть из ночи свет.

Если скажет вам тётя с бумажкой: спасайте попу

так и эдак – пойдёте спасать. И куда пошлёт.

Если скажет вам тётя с раскруткой, что ждёт Европу,

то с Европою – вашей – всё это произойдёт.

Сколько тётей подобных рекли мне, что я «младенец».

Видно, в том, что Кассандра не значимит якорей.

Говорит она просто: услышьте! Поймите! Ценен

каждый миг для прозрения – некогда жать пырей.

Обучаться по Сатья, по Пупкину и Бинату –

только ради того, чтобы можно тебе сказать.

Только ради того, чтобы верили… Ей не надо!

Ей не надо, вы слышите, это! Она глаза

и артерии мира. Она голосит, как птица,

на израненной роже пустыни веков и лет.

Но пока нет бумажки, вам просто шизофренится

бог неверующих. Бог отвержен-новых. Поэт.

 

* * *

 

Поэт поэту – друг, товарищ и враг.

Поэт – он не просто хомо, не лупу съест.

А некогда был ты лучшим в моих мирах,

а я рассекала первой – твоих окрест.

А некогда ты без стука врывался в ритм,

в метафору, метонимию и гротеск.

А некогда я входила в тебя, как в Рим,

сбивая, что палкою галочек, поэтесск

(сидят  на издревоточенных в пыль ветвях,

не видят, где им упасть, подстелить чего,

и сами подстелют себя под себя же – бах!) –

такое вот в нашей рощице истецтво.

А я не в ответчиках, я не в лесу уже,

уже не на пальме, прозрела, эволюци-

онировала, как цыплёнок от Фаберже,

и вижу, где правда, текучая, будто ци.

Пронзит меня насквозь и далее понесёт

идею о том, что ты более мне не Рим.

А всё потому, что моё непростое всё,

и даже на капельку сердше, чем сердце, – Крым!

А там, где не ведаешь ты, как любить его,

а там, где не чувствуешь ты, как его любить,

какой из тебя император? Карманный вор.

Замыленный амфибратор. Всё просит пить,

и кушать – глазами и гильзами, – лишаём

пытается впалзывать к нам, векорукий Вий…

Но утренним светом очищенный окоём

уже не вмещает всех точек с периферий.

Уже не вмещаешься. Так отползи за бан

аккаунта, не окисляйся на нём, как медь. 

Поэте поэтови – антропофагурман.

Поэт поэту – друг, товарищ и смерть.

 

Прозрение

 

Что это? Что это? Стук молотка,

стук каблуков или грохот небес?

Тело лежит на тахте из песка,

мерно над телом колышется лес…

 

Плеск шелковицы… Какой-то Дедок

ягод решил на компот натрясти.

Падают ягоды… Каждый шлепок –

словно пощёчина разом с «прости»…

 

Тело проснулось, простило, ушло.

дрогнули веки в тенетах листвы…

Падают ягоды, падают зло,

будто в ответ на «подайте» – «увы».

 

Что это? Что это? Звёзды с небес

падают, будто под грохот стволов!

Мерно над миром качается лес…

дедушка внукам доносит улов.

 

 

Против порчи


Есть да-нность. Но еще пытаюсь в нет-ность
себя вгонять. Постыла мне секретность,

                    где каждый вздох – в усах и в париках,

а на душе, забвением укрыта,
вздыхает у разбитого корыта

                    старуха, у которой старика –


да что пиры, дворцы, меха собольи! –
последнего отняли!… В раме боли

                    любой портрет бессилием силён,

как «Софья в Новодевичьем» …В раздирах
зрачков блестят стрелецкие секиры…

                    Да этим ли перстам белёный лён

 

для плащаницы покрывать крестами
из канители? …Волчьими хвостами

                    мне разорили в горнице очаг

завистники. И намели метаний,
бессильных в исполнении желаний

                    и помыслов – что злато и парча! –

 

всё о глазах, которые живые…
Со мной такого не было. Впервые.

                    Чтоб звёзды резались из дёсен дня,

а вечер был бессонницей беременн,
чтоб стыл в груди незваный Анн Каренин,

                    а поезд вёл охоту на меня –

 

тяжёлый, безнадёжный, непоказный,
как вдовий вой на дню стрелецкой казни,

                    где из келейки еле видно солнце…
Царевна! Помни! Мы еще прорвемся!
К бессилию завистников – вернемся
в глубинной чаше памяти потомства –

                    уже за то, что принимали бой!

 

* * *

 

Прямо моя дороженька, насыпи наши узкие,

столбики, рельсы, мостики, косточки, эполеты…

Что же творишь ты, Боженька: где б ни явились русские,

всюду заплачут кровушкой и разведут поэтов.

Пишут они в Америке, пишут они в Австралии,

и на Венере первыми – с сайтом литературным

явятся. Цыц, евреики, – вы-то многострадальные?

Да замолчат японишки с сердцем своим скульптурным:

сакуры, нэцке, вееры… Прудики и кувшиночки.

Прыгнула им лягушечка – это уже искусство.

Видимо, там не веруют… Видимо, там машины все.

Может, и нам не плакаться? На харакири – чувства.

Только душа не внемлише… Братушки сингапурские,

други степей канадские знают о русском слове.

 

…Да чуть шатнётся Землюшка – перестреляют русские

всех своих Солнц и Гениев – разом и без условий.

 

* * *

 

Пусть так, пусть будет: я не сплю
и перечитываю собственный loveroman,
и каждый лист его тетради так изломан,
и смертно каждое «люблю»,
как будто взято на прицел.

…А где-то мама, что едва ли бы хотела,
чтобы её глаза я разглядела,
впервые на чужом лице.

Пусть так, пусть будет: аз не есмь.
не нужно азу ничего, за исключеньем
пустынной трижды пытки корнеизвлеченья
обрывков белого из бездн
и бревен из-под конъюнктив.

…А где-то мама, что едва ли бы простила
за то, что я её ладонь схватила,
другие руки отпустив…

Пусть так, пусть будет: от него
я отмираю и решительно умнею:
мои фуршетные бокалы вновь темнеют
в изысканность, но отчего-
то стенами стискивает зал…

…А где-то мама, что едва ли догадалась,
что внучке не от бабушки достались
её библейские глаза.

 

Путник

 

Проносится в лодке по белой реке…

Отмычка от вскрытых небес в кулаке.

И кажется, будто внутри их

рубиновый зарится прииск.

 

Там боги, как пенку, корундову кровь

снимают с поверхности бурной, что вровь

с краями исполненной чаши,

над солнечным диском кипящей.

 

У Сурьи забота – серебряный дом

на севере тихом, под хрустким щитом,

где каждое слово, что иней,

вхрусталится в отблеск рубиний.

 

Хрустит нарисованный путник в горсти.

У Сурьи забота – туда донести

стекляшек (мешочек заштопан)

от детского калейдоскопа.

 

Ему нарисованный путник сказал:

«Я б север и юг воедино связал,

но странно испытывать душу

во имя невинных игрушек.

 

Ты дай мне клинок, опаляюще ал, –

я знаю, где вставить его между скал,

чтоб жар его каждое тело

заставил достигнуть предела».

 

«Зачем тебе это? – ответствовал бог, –

Я строки слагаю, и ты между строк

Моей нарисован поэмы,

Тебя затереть – не дилемма».

 

«Сотрёшь меня наземь с небесного льда –

вотрётся там в каждое сердце беда,

Истрёшь о себя – ещё хуже…»

«Порву тебя! Вовсе не нужен!»

 

…И падали тихо, как страхи глухих,

на землю мельчайшие слова клочки –

и мир сотрясало в предстрочье

поэмы, разодранной в клочья…

 

Проносится в лодке по белой реке…

Душа без предчувствий горит в кулаке…

Вода золотится, как соты.

У Сурьи – другие заботы.

 

* * *

 

Размыкайся и смыкайся, кольче

жизнесмерти в изначальной дали…

У кого-то сердце – колокольчик,

у кого-то – колокол из стали.

Звон серебряный, железный грохот –

всё ценнее молчеи с ногами.

Бог не любит плевелы и крохи,

если отсыпает – то стогами.

Как шахтер, дробящий пятилетку,

как ребенок, видящий стоглазо,

как игрок, срывающий рулетку,

Бог – любитель дать всего и сразу.

 

А вот что возьмёшь – твоя забота.

Что удержат пальцы менестреля?

Сладенькие чтенья по субботам

или то, за что тебя застрелят?

Или то, за что тебя задушат,

или то, за что тебя охают

сладенькие тетёньки в воздушных

шарфиках, улыбки колыхая.

Или то, за что тебя запомнят,

или то, за что тобой заплачут…

Или то, что за что все эти овна-

недомузки все равно заплатят…

 

Не умеешь взять из рук у Музы

ничего тяжеле жополизма,

окололитературной мути,

радуйся: ещё одна харизма

выбита из вязкого топтанья.

Но не выбита из Божьей длани!

И её, оправленную в память,

ваше ничего уже не ранит.

 

* * *

 

Расплаканная словь поэтящей души,

где урвала любовь – вцепись и опиши.

Как пожилой маньяк, мечтающий о зле,

вроди её в маяк, светящий на селе.

 

Чтоб тётки между вил кудахтали о ней,

как будто у любви иного смысла нет,

чем ляскать на устах прыщом на языке.

…Где сумасшедший птах птенцов топил в реке,

 

полуголодный ёж пожрал своих ежат –

там ты не устаёшь словьём пахать и жать.

Возвышенный мак-мак…  В хлеву из-под коров

выгрёбывалась, как воробышек, любовь,

 

пыталась улететь, захлёбывалась в…

Из проточелюстей выплёвывалась ввысь.

И всё-таки спаслась, взвилась поверх стволов!

Без хвостика и глаз. Зато без слов, без слов!

 

Не видя, полетишь? А ей ещё на юг.

Квохтали бабы: «Ишь!» Мечтали бабы: «Ух-х…»

И малость в стороне, силёнкой будто вровь,

летела рядом с ней расплаканная словь:

 

«Устанешь, упадёшь, уснёшь в чужом саду,

отяжелеешь в дождь – и я тебя найду.

На северах, югах, вершина ли, вулкан –

не плавок на ногах да липок мой капкан…»

 

Восторженная гнусь поэтящей души,

где урвала войну – вцепись и опиши.

Где голод и чума, где молятся всуе

возвышенный мак-мак. Воздушное суфле.

 

И так оно летит – покрытый ночью скат,

со звёздами в горсти, с луною у виска.

И так оно плывёт, полнеба загребя

под волглый свой живот: «Куда я без тебя?»

 

Рок-ветер

 

Жизнь покуда одета

в тонкий топик из ситца,

да вот холод на спину

сел уже, свесив ноги.

Пьяно рухнуло лето,

не успев раскутиться:

видно, в солнечных винах

слишком много хмельного.

 

Кое-как ещё песни

допевает о солнце,

но коварный ударник-

дождь им путает ритмы:

то подсветкою треснет

по сонатине сонной,

то в литавры ударит

по вечерней молитве.

 

А лидирует ветер

этой модной рок-группой:

он – вокал, он же – соло-

гитарист виртуозный.

Стонут тонкие ветви,

натянувшись упруго,

оттеняют их голос

бас-гитарами грозы.

 

Не вписался бы в тему

листопад-меланхолик,

замирая помигно

в полушёпотном трансе…

Только осень-богема

никого не неволит:

хоть попсовые дрыгни,

хоть шаманские танцы.

 

Жизнь уже нацепила

полукуртки и полу-

пиджаки – нет бы сразу

утеплиться жестоко!

Но стихийная сила

не допустит раскола

в стане фанов фантазий

ветрострунного рока.

 

 

Ролёвка

 

(посвящение поэзии)

 

Я стала тобою на четверть, треть…

На две… На тройное сальто.

Ирония… Чтобы не умереть

от вывернутых гештальтов.

Ирония… Глауберова соль.

Цинизменность из-под дыха.

Прости, если можешь. Такая роль,

как ты, не бывает тихой.

Ей в дикое поле – да выйти в крик…

Потухшим вулканом силы

лежит тишина под крестом улик:

вхождение – выносимо.

Подобие может: улыбки рот,

спокойствие, бой, насмешку.

…подобие так же, как ты, умрёт,

в твоей тишине кромешной?..

Отнюдь. Завоюет страну глухих

в стосмысленностей каскады.

Подобие выйдет стрелять в других,

чтоб стрелы их стали градом.

Подобие выйдет стрелять в себя

сквозь солнце на горной круче.

И боги слетят от него, трубя

во все грозовые тучи.

И медью шарахнет в скалу прибой,

железом под ноги ляжет…

Но людям о том, каково – тобой –

оно никогда не скажет.

Оно для других – небосильный страх,

штормящая беззащита…

Распахнутым эхом гореть в горах,

теряя свои ключи там…

Оно ненормально. И это – жизнь!

И это – её коварство!

Родство моё, сила моя, кружи

над миром,

сияй и царствуй!

 

Росянка

       

Бессильная встреча. И жарно, и стужно…

И Млечных путей разлетается рой…

Она была хищным цветком Кали-южным,

а он – из Двапары наивный герой.

У «лилии» этой – полсердца на свалке,

другой половине – куски выгрызать

у тех, кто умеет любить из-под палки,

под дулом – и только.  …Какие глаза!..

Увидела в фильме – и сразу за книгу:

а что это было? Ползи, партизан,

по строкам «писаний» к саднящему сдвигу:

плевать на идеи! … Какие глаза!..

Их боль – как твоя. О тебе и с тобою.

Уйти переносом из слова «шиза» 

на новую строчку – да к новому бою

за что-то живое… Какие глаза!..

Не варится кашка («за маму», «за папу»),

борщ переассолен – привет, паруса!

За жизнь поднебесью давая на лапу,

швырни её кошкам....  Какие глаза!..

Из комнаты выйдешь – ипритовый Бродский.

Умеешь на газ – проверяй тормоза.

…Свирепое мышкинство по-идиотски

всё тянет и тянет его за глаза,

сминая, ломая, почти удушая,

граня под себя – иступилась фреза…

Вселенная стонет: «Я слишком большая!

Я вся не вмещаюсь в Какие глаза!»

«Да что ты, Голахтего? Аль ушибилась?

Тебе я в натуре имею сказать:

не боги горшки обжигают – на милость

нельзя полагаться, имея глаза!»

Была она вечной, и главной, и нужной,

спасительной – встреча! Живая лоза!..

…Ну вот, дожевала в тоске Кали-южной

ошмётки Двапары – «Какие глаза» –

и что теперь делать? Других-то не будет…

Я из лесу вышел – был сильный вокзал.

Гляжу: поднимаются медленно люди

в небесные дебри, держась за глаза.

 

Святой Из-Точник

 

Марсова минералогия та же, что на Земле:

кварц-оливиновый дур в оквантованной кем-то мгле.

Перидотитовый север, базальтов юг –

на иллюстрации глянцевой кем-то забытый круг.

Книжновый шарик расплощен – а мы опять:

так одиноко на угольном одеяле спать,

чуть воздушком прикрываясь от ночи и ночи лет,

к коим зачем-то приставили слово «свет»…

Мы все о «Кем-то», «Кого-то», «Кому-то». Кто

сделал нас и оставил? Его пальто

с шарфом уж точно теплее, чем рваная кисея

светлого холода соло… Твоя, моя.

Мне эти тонкости-рванства не по годам:

вместе уже семитысячелетний Адам

и миллиарднохрензнаемый аммонит

тут прогулялись, подрались, спознались. Теперь молчит

Кто-то, пытаясь на формулах мне вполоть:

«Все есть одно, все из точки, и твердь, и плоть…

Камни живые, а люди порой мертвы…

Дольше, чем живы, особенно к мощевым

это относится: кто они – плоть ли, твердь?

Через хрензнаемо лет оживает смерть.

Муж твой – не муж, а твой брат, и отец, и плод.

Ты ему – бабушка, вазочка, и айпод.

Он для пятнистого ёжика – среднедевонский слой.

Ваш бультерьер гуманоиду Васе и не Чужой».

Это спокойно и нудно, извилины нежно спят…

Ровно до «Тот, кто обидел, мне тоже брат?»

Кто-то, ты мне все точно проаммонить:

тот, кто меня убивал, – я могла бы его родить?

Ну, так и что с ними делать: их мучить или жалеть?

Брахиопода, скажи мне, святой ортоцерас, ответь!

Можешь поведать и ты, Леонардо, что некогда ел и спал,

ты, создавая – из-точечно – убивал?

Кто-то молчит. Он не ведает, есть ли Он, –

Сам. Ведь для точек исправен простой закон:

что не имеет длины, как и ширины, –

книжновый шарик для безднодиноких ны…

 

* * *

 

Сердце, смотри на него – как без него ты болело,

как, чтоб заметил меня, я себя факелом жгла!

Чувствуешь? – сердце его даже прекрасней, чем тело?

Что ж тебе так тяжело? – ночью неверная мгла?

Татьяна Аинова

 

Сердце увидело там, где не рождалось для взгляда.

Сердце учуяло то, чем заполняют провал.

Лёд звон-торосами встал – гонгом «Оннно-тебе-нннадо?»

Год по-весеннему тал. Только одна голова.

Только одна голова. Крыльев не хватит мамаше.

Только одна голова с выводком шустрых сердец.

Каждое хочет срывать клювиком шейки ромашек.

Каждое хочет сбивать тёплый песок в холодец.

Если б хоть знала она, как у которого имя,

чтобы сзывать и скликать, хоть иногда, иногда…

Тонкого коршуна знак. Небо им неисчертимо.

Поздно кого-то искать. Надо кого-то отдать.

Сердце, смотри на него. Ох, и красивая птица!..

Золотом льются глаза, перья иссиня-ножи.

Это не громоотвод, это увод из больницы

смертника. Кажется, за дверью взрывается жизнь.

Только за нею – поля выжжены, вырваны жилы…

Можно привольно летать, да, но всегда через них?

Сердце, смотри, утоляй жажду немыслимой силы

во избежание тех, кто не умеют одни,

если блаженная страсть – нужен ей кто-то из тела

или хотя бы души. Если не гадко душить.

Сердце, смотри на него. Мама уже прилетела,

броситься хочет, как вопль, вся – на иссиня-ножи!

– Мама, уйди, не гори. Я хоть мало и пушисто,

но вырастаю – смотри! – прямо из глаз – из твоих.

Ты не меня подари хищнику с ликом лучистым,

ты не меня подари – нас, непременно, двоих.

…Только одна голова. Сердцы – они разбегутся.

Только одна голова. Ей, только ей принимать.

Каждое хочет слова… Каждое хочет вернуться…

…нет, не смотри на него! Он не выносит ума!     

 

Синхрофазотрон

 

Неделимым еси в Демокритовы веки –            

и его же устами неделим доказался.

Но недавно решили (это были не греки):

«Развались!» И распался. Ещё раз распался.

 

И не только, о, атом, что в моей волосинке

миллионы тебя, но и как будто воздух

соловотворный разбит на колы и осинки,

и у каждого – свой, и у каждого создан

 

фазо-трон. Троно… фас! (Трон – от слова «Не троньте!»)

И под каждым припрятаны крупы на зиму.

Блеском квантовой лирики лаковый зонтик

сто вторую по счёту накрыл Хиросиму.

 

Я пытаюсь бежать… Но из лироизвилин

не выводят и тысячи смелых попыток.

Я как маленький атом, который разбили,

расстреляв без суда моего Демокрита.

 

* * *

 

Слово изреченное есть лошадь…

Константин Реуцкий

Слово – это лодка…

Юлия Броварная

 

Слово – это маленькая жизнь.

Приглядись: она тебе мала.

Дай пришью оборку, не вертись,

не раскидывай свои крыла.

Если сильно хочешь улететь,

то к земле притянут словеса.

Слово – это маленькая плеть,

выплетаемая за глаза.

Половцы – они народ шальной,

чумовой, хотя и не зело.

Слово изреченное есть Ной,

выпущенный Богом под залог.

Лодка, в коей лошадь (и не то…) –

только паззлы для его игры.

Слово – для тебя оно ничто,

а для рыбы было бы – прорыв!

Может, только если в Рождество

у Китайской коляднешь стены,

ты поймешь, что слово – это «ввод»

на клавиатуре Сатаны.

Я тебя запомню навсегда

с расточками в буйном парике.

Слово – лодка? Нет, оно вода.

Сколько лодок во моей реке

кануло… А сколько унеслось

в неизведанные миражи…

Слово изреченное есть лось.

А неизреченное – зажим

времени на плавнике леща,

выпущенного ученым в пруд.

Слово – это маленькое сча…

с! И догонят, и еще дадут

половцы… Да хватит уж о них!

Печенеги – тоже ого-го!

Слово изреченное есть миг

между ничего и ничего.

…Нем о той, что мучит немотой,

тише, Ной, убитый тишиной.

Слово – это маленькое то,

что большое людям не дано.

 

 

СлОвяне

 

Системочки мироздания рождаются от безделия,

когда на душе π-здание, и всё на один не делится.

Когда всё живое замертво захватано, перелистано,

тогда она и рождается: своя, а не чья-то истина.

 

– Я знаю, как всё устроено! Не надо мне ваших знаньицев.

Конечно же, как по-моему: поскольку оригинальная

идея – не для дебиликов. Дебилики любят общее.

Любили-недолюбилили… А всё было так: короче, на,

теория струн – тупятина. Декартова плоскость – бредище.

Эйнштейн – это чисто дятел, на. Души в человеке нет ещё.

Страна у нас – просто задница. Будь я президентом, я б её…

Всем юзерам в морду яндексом. В раю огурец был яблоком…

 

И кажется: не закроются. И странно, что не расплачутся.

Словяне мои, героевцы, мудрочеры и палачики.

Непризнанный ген Италии. России росинка манная.

Растоптанные сандалии. Платоновые платаны («на...»)

Зарплатовыми заплатами сократинки несокрытые.

Безрыбье фальшивозлатое, разбитенькое корытие.

 

 

* * *

 

Сломали сливу ветры ноября.
И хочется пожить, да алыча
невкусная, по правде говоря,
поэтому дорубим, и с плеча.

Руби, топор! За рублю ни рубля
никто не даст, так хоть потешим мы-
шцы. В этом пониманье: тела для
работают и души, и умы.

Что слива! – нам бы дубушек снести,
да не один. Нас Павлов на рефлекс
такой не проверял, и где вместить
ему вокупе с Фрейдом: даже секс
сравненья не имеет с топором,
которому позволено рубить.
Позволено! И рухнул новый дом,
и две старухи перестали жить,
и Достоевский прячется в гробу,
забыв, что это он всему виной...

Не плачь, ворона, на своем дубу –
сегодня плохо не тебе одной…

 

* * *

 

Снова стреляют. Из луков ли, «Градов»…

Слово Вначале. Стремглавый болид.

Вновь перед бойней им кто-то – отрада! –

«бхагавад-гиту», любя, говорит.

 

Чем они разнятся? Разве что веком,

точкой внушения – вряд ли одной.

(Надо ли, надо ли быть Человеком,

Если у «бога» подпунктик иной?)

 

Чем они разнятся? Разве что «богом».

Разве что шоу для преданных глаз.

(Надо ли, надо ли видеть дорогу

там, где стоит указатель не в нас?)

 

Чем они разнятся? Разве картиной,

знаком, символикой. Душит тавро…

(Надо ли, надо ли строить плотину –

ту, что по ветру летит, как перо?)

 

Мы вымираем ли, нас вымирают –

несовпаденья на кладбищах спят.

(Надо ли – на!) В моноклеточном рае

пойманно плачет доверчивый ад.

 

Плачет. Но адит. И плачет. Как жалит –

Д-да!!! – врайстении изысканный блеск!

(Надо ли – надо!) Запишут в скрижали,

падшие с самых высоких небес.

 

Есть ли в нас, нет – неразвитые гуны,

тамаса, раджаса, саттвы следы,

все-таки жаль мне бывает Арджуну,

первым испившего мёртвой воды.

 

Жалость… а ты не всегда есть прощенье!

Больше: ты редко бываешь простой.

Всякий ли примет души очищенье,

что отмывается мёртвой водой?

 

Снова стреляют…

 

Сонет

 

Не больно грому от его раскатиц…
Нет, это просто вспышка. Не затем ли
Господь цифровикует нашу Землю,
чтобы запомнить? Видимо, ей хватит

вращаться в свете посреди хвостатых
и этих, что «со спутником»… Не внемля
её протестам, Бог рисует Землю.
И лепит. И мечтает напечатать.

А может, мы и есть всего лишь слепок?
той, что жила себе тысячелепо
и в некий миг – потопом ли, огнём –

была убита? И ей на замену
отобразилась наша Ойкумена –
всего лишь холст и полотно на нём…

 

Спириты

 

1

Память, ты, наверно, человек.

Но не тот, который я, – другой.

Может быть, испанец или грек,

но совсем не девочка. Изгой,

путешественник, бродяга, вор.

Не ребёнок, но и не старик.

Он зачем-то драит коридор –

совершенно чистый. Из вериг

у него кроссовки. Каждый шаг –

будто семимильный миллиметр.

А за ним бредёт его ишак:

каждый взгляд – икоситетраэдр,

каждый волос – жёсткая броня,

каждая молекула – дождит.

Этот человек убьёт меня

снова – и за всё себя простит.

Этот человек сегодня зол.

Вспоминает маму – не свою.

Старого любовника – ушёл

десять лет назад. Да не на йух.

Прежнего начальника – орал

ни за что… Пятнадцать лет назад.

Этот человек сегодня прав.

Никогда-то будет виноват.

Этот человек сегодня смел:

всем своим врагам даёт звезды.

Нежно складывает груду тел

возле Герклитовой воды.

А речушка знай себе течёт…

В ней резвится молодой кайман.

Память, распиши ему в отчёт

всю некалорийность старых ран.

Всю тоску, готовую рожать

от бесплодности. Делить на ноль

против шерсти каменных ежат.

Против воли – каменную соль.

Против солнца – теневых калек

заставлять кривляться на стене.

Память – это мёртвый человек,

и в раю скучающий по мне.

 

2

Наша любовь превратилась не в быт,

а в «психологию» всех огорчений.

Каждый по-своему сыт и не сыт.

Жизнь – это сила для столоверчений.

Что вызываем мы – ты или я,

чтобы забыться в веселых беседах?

Прошлое! Были такие друзья,

эти приколы и эти победы…

О пораженьях – ни слова! Герой –

каждый. А то, что сейчас – только люди,  –

это «страна и система», порой –

это болезни  – как строгие судьи

каждого чувства, поступка, прыжка,

каждой копейки и каждого слова.

Прошлое… Дай мне еще молока!

Я ведь дитя – в оболочке суровой,

важной и нужной, и мудрой такой,

что лишь ленивый нейдет со слезами

бедствий своих, объявляя рукой

чуть ли не Божьей мои – истязанья.

Прошлое! Мама! Друзья и враги!

Дай вам от нас хоть минуту покоя,

Бог! Помоги им, хоть чуть помоги:

каждый – такой же, такая. Такое…

 

Стагнация

 

Весело стагнирует в подвале

Золотопоэзия-Кащея.

Динозавры старых фестивалей

говорить по-новому не смеют,

 

не умеют, не хотят, а нада?

Всё полощут старые трусыни.

Мысль десятилетнего назада

вьется флагом «нового» дзынь-дзыня.

 

К «месту подвига», к перевороту –

али таковой у нас не грянул?

Али дерзновенные высоты

нонеча не ставят нам капканы

 

бытовы да экзистенциальны?

Но о них писать – такая скука…

Вот и плещутся цыганкошально

душеньки, кому не впрок наука.

 

Ну, а я, поэтиха со стажем

в двадцать лет и тройку революций,

вышла из «реала»… мягко скажем,

не туда, откуда не вернуться.

 

Всё возвратно. Вот литература.

(Искренность, любовь, они – не это).

Здесь мы пишем что-то для «культуры»,

здесь – не там, где надо, – мы поэтом

 

будем, замирая над обрывом

чьих-то глаз, и пусть же сердце ноет!..

Это что-то вроде перерыва

перед passion очередною

 

радостного стадного масштаба,

что перевернёт перевернуто

перевёрнутое – ох, не слабо

выполоскать годы как минуты…

 

Будет место подвигу, конечно,

помощи несчастным и корявым –

тем, кто, чуть почувствовав сердечность,

превратятся в плачущих пиявок.

 

Мужество – (чтоб женщина – и без? – ну-у!)

красоты и силы ювелирной.

А пока… в лучистую небес-дну

нежности неотреальномирной…

_____

Видимо, качаясь старым клёном,

я о приложенье хлёстких веток:

всем пасьонам да по их пасьонам

ремешком узорчатым – с приветом!

 

* * *

 

Стою, отдыхаю под липами
под ритмы собачьего лая.
Больна, как Настасья Филипповна,
сильна, как Аглая.

С короткими слабыми всхлипами
река берега застилает…
Люблю, как Настасья Филипповна,
гоню, как Аглая.

Мне б надо немного молитвы, но
в спасение вера былая
мертва, как Настасья Филипповна.
Жива, как Аглая,

лишь память. Врастая полипами
в кровинки, горячкой пылает
в душе у Настасьи Филипповны,
в уме у Аглаи.

Но либо под облаком, либо над
землею – в полете поладят:
с судьбою – Настасья Филипповна,
с собою – Аглая.

Я тоже не просто улитка на
стволе. Оторвусь от ствола я.
Сочувствуй, Настасья Филипповна.
Завидуй, Аглая.

 

* * *

 

Тело смертело. Спало в крови.

Видело сны о японском суши,

о новом ноуте, о любви,

о Маяковском, с его «Послушай-

ТЕ!». Кто над ним произвел расчет,

ТЕ, кто его из уюта – в «баню»,

тоже смертели, хотя ещё

двигали ручками и губами.

Думали: живы, куда-то шли

или бежали, ползли, летели…

Думали: люди, да соль земли.

Думали: знают… А в этом теле,

в маленькой комнате над душой

прятались бабочки и снежинки,

маленькой дочки – как у большой –

взгляд, умудрённый «за эту жизнь». И

рядом опять – орудийный гром.

Где-то опять… золотое лето…

Тело успело. Успенья трон

стал пьедесталом его рассвета.

 

 

Тетивой…

 

Я ударил врага – будто зеркало сердца разбил.

Не рукою ударил – словами. Как будто язык

на мгновение хрупкую душу изъял из глубин,

повертел, рассмотрел – и на место вернул. Не привык

 

к поеданию тех, кто так туго похож на меня…

Близнецами рождаются ненависти – тетивой…

Я ударил врага – осторожно, как будто отнял

у ребёнка игрушечный лук, чтоб вручить боевой.

 

«Защищайся!» А он улыбнулся – как будто узнал

мой уДар, что когда-то мне сам подарил невзначай.

Пожелал я увидеть в улыбке тигриный оскал –

чтобы он не почуял свою – тетивою… – печаль…

 

– Что ты медлишь? Рази! Что уставился? Бей! – и в упор –

ненаглядная ненависть – сладким тягучим вином…

Я ударил врага. Я не знаю себя до сих пор.

Он ответил не так, как я думал собою о нём.

 

Или им о себе. Или нами – о мире вокруг.

Или миром – о нас. Или небом – об этой земле.

Я ударил врага. Он ответил: «Прости меня, друг».

Не словами ответил – стрелой, размыкающей плен.

 

Я ударил врага. Будто зеркало сердца разбил.

Я ударил врага. Чтоб никто его так не как любил.

Я ударил врага. Надо мною качнулась вода.

Я ударил врага. Я ушёл от него. Навсегда.

 

* * *

 

Туча-ча-ча танцевала в лучах

звёздных, в прозрачной пыли.

В каждой дождинке сгорала свеча,

не достигая земли.

 

Анна стояла в открытом окне,

прыгнуть готовая вниз.

Гром аплодировал ей в вышине,

ночь вызывала на бис.

 

А под окном, запрокинув белки,

плакал святой Николай, –

тело из секонда, бомжий прикид, –

о не уставших тепла.

 

Мёрзла у дома, в облипке из лохм,

реинкарняжка в углу, –

о не отысканных тёплым теплом,

о незнакомых теплу.

 

Туча-ча-ча извивалась в шелках,

как стриптизерша, к столбу

льнула фонарью. Работа легка –

выраздеть чью-то судьбу.

 

Анна оделась, захлопнула ночь,

тапочки на ноги, шарк…

Угол у дома встряхнулся спиной

и потрусил через парк.

 

Анна напрасно пыталась прилечь

в гжель утропических слив… 

А под окном у святого из плеч 

два одеяла росли.

 

* * *

 

Ты старше меня.

Ты раньше умрёшь.

Я стану невидимой миру вдовою:

Не рвать мне волос с показательным воем,

Не сметь демонстрировать чёрных одёж.

 

Ты круче меня.

Ты раньше умрёшь.

Есть Божий предел и для самых отважных.

Моими молитвами выживешь дважды,

А в третье… другие пусть молятся тож!

 

Ты лучше меня.

Ты раньше умрёшь.

Такие нужнее в раю – для примера.

А я эпизодом приду на премьеру

Кино «Без тебя». В сердце – тоненький нож…

 

Ты любишь меня.

 

* * *


У рыцаря
эстонского ордена
броня – из тяжелого ферросплава.
У рыцаря
эстонского ордена
предсердий нет ни слева, ни справа,

желудков нет ни сверху, ни снизу.
В глазницах – дно, а на дне – невызов.

Раз рыцарю
эстонского ордена
гадалка явила, что быть убиту.
Два: в рыцаря
эстонского ордена
кто-то швырнул бейсбольную биту.

Она распалась на микросхемы.
Они узнали, почём и с кем мы.

Ведь с рыцарем
эстонского ордена
живу сотни лет, не могу нажиться –
из рыцаря
эстонского ордена
не выжмешь ни цента – он истый рыцарь:

отдаст делами, драконьей шкурой.
Держу в руках ее, знаю: дура.

У рыцаря…
Да ситх его ведает,
что есть ещё в нём, а чего-то нет и.
Без рыцарей
с дешёвой победою
и свет-Фавор не с Фавора светит.

Когда победа дороже стоит,
уже не рыцарь оно – другое.

Учили днесь:
две части души одной
когда на земле удостоят встречи –
так вживе снесть
то – нота фальшивая:
восторг слиянья – есть смерть – и Вечность!..

Не знаю, право. Мне очень живо.
И что же именно тут фальшиво?

…Ни птицам и
ни рыбам икорным в ны,
ни кротьям норным – не быть в покое!
У рыцарей
эстонского ордена
тела – доспехи, внутри – всё воет…

Ему – для воли нелюдьей дара
еще отплавятся Мустафары…

Не спится мне…
Явленной иконою
проходит образ: Крестно Крещемье…
А рыцарю
эстонского ордена
вновь завтра в битву – с моею темью.

Он тих, он бред мой, как сон, лелеет –
и темь светлеет, и темь светлеет…

 

* * *

 

Ушла в себя луна
за дымною стеною.
Для будущих гробов
качаю колыбель.
Зачем тебе страна
с гражданскою войною?
Зачем тебе любовь
её – да не к тебе?

Для будущих могил
уже готовы ямы.
Чуть досок дострогать,
чуть недоплетен кант…
Зачем тебе? Беги!
Я – Родина? Я – Мама?
Мне нужен – ренегат!
Мне нужен – эмигрант!

Стоишь. В руках – стихи.
Протягиваешь руки…
О крылья журавлей,
презревших южный путь
за широту стихий
расейских… на поруки.
Вот верности твоей
предательская суть.

«Я за тебя умру!»
А я тебя просила?
«Я за тебя…» А я,
уставшая вдоветь,
из ослабевших рук
столь многих отпустила,
на стольких подняла
изгнанницкую плеть…

И вот, стою одна
за дымною стеною.
Для будущих гробов
качаю колыбель.
Аз есмь ещё – страна!
С гражданскою… виною.
Ещё храню любовь
мою – да не к тебе.

 

Фанрайтер

 

Жара, жара… Спасителем приватным,

всеобщим искупителем… Мой друг!

В жару не страшно – быть «неадекватным»,

поскольку все такие же вокруг.

 

В жару не страшно – абы как одетым,

лохматым, клятым, мятым и больным.

Вам не прознать, поверхности адепты,

как вечность переполнена – иным…

 

Что вовсе не лучары злого солнца

её ввергают в пропасти нутра

души. И до утра душе неймётся,

и пишется, как зверю, до утра...

 

И пишется – как зверю! Правду. Матку.

Герой! Любимый! Так тебе растак!

И этому живому отпечатку

смертельности на сахарных устах

 

не хочется ни видеть и ни слышать

залитый потом и гайном «реал»…

В котором ты сама не чище мыши –

(Какой нас бог такими создавал?!) –

 

но есть иное – тёмное спасенье.

Но есть иное – солнечное дно…

Пейшы, пейсатель! Это воскресенье

из мертвых – да от жизни нам дано!

 

Ах, не читают? А не хрен бы с ними!

Плеснули гноем? Фрейд тебе расфрейд?

Пейшы, пейсатель! При твоём-то нимбе –

на это всё… Распахнутых дверей

 

твоих ночей страшатся только трусы!

И ты – не бойся! Если что, жара

тебя прикроет… Распинай «исуса»

и воскрешай – как зверя – до утра…

 

ХрИстина

 

Духовная  разница между нами в том,

что мужчины хотят попасть в рай,

женщины же стремятся создать рай на земле.

Из беседы с просветлённым

 

Лучше не знать тебе, милый, чего хочу…

Так и недолго восплакать – от «просветленья».

Знание это не каждому по плечу:

как органична в природе система тленья.

 

Видно, земная подруга была права:

матери-ально спасение в сути женщин.

Самозародыш безмужнего существа

в женщине может быть только Христом – не меньше.

 

Если не можется веровать ни во что,

если любое чужое – что скрежет уху,

как изнутри не зачаться своим Христом,

что нерождённым останется – не от Духа

 

вызрел. …И бьётся ножонками в самый мозг –

что черепная коробка ему! – цветочки

даже чудовища, камень – мягчайший воск,

метагалактики – точки, земные точки.

 

Каждый – ребёнок. И каждый – до боли свой.

Хочет конфетку, машинку – и в бой, в страданье…

Не получивший отчаянно ничего –

ломится к Богу за собственным оправданьем.

 

Бог ему скажет: «Страдаем. Ведь Я страдал.

Чем добровольней страдаем, тем мы сильнее.

Я потому-то тебе ничего не дал –

чтоб ты увидел единственное – во Мне, – и,

 

самооправданный, сильный, большой, крутой –

шёл в Небеса. А Земля – это лишь природа.

Есть на ней женщина – скверны слепой настой,

матери-альное бремя людского рода».

 

Это она, неоправданная в себе,

крикнет на Бога: «Почто не даёшь конфеток

всем по желанию их…» – «Добывай в борьбе!» –

«…если их есть у Тебя?!! Ты Такой – на деток!»

 

«Цыц! – скажет Он. – Чтоб святились мы изнутри,

заандрогинились вновь до подобья Божья, –

Вечная жизнь – ты тут в корень хоть раз воззри –

только от гибели «рая в тебе» возможна.

 

Вот перестанешь оправдываться в себе,

этою скверной своей отвлекать от Духа,

слепо кричать о страдающих – кто слабей, –

все и воскреснут. Ну, кроме тебя, звездуха.

 

Ты таки сдохнешь, ненужная. Изживём.

Этим и заняты – надо же чем-то было!

(…нам оправдаться в себе… вот и создаём

Дух… понимаешь, ну… тело создать не в силах).

 

Знаешь, я тоже не в силах. И не хочу.

Вот и Христос изнутри. А точней – ХрИстина.

Ей, изумляясь на Дух, – по Его лучу

путь невозможен. Ведь создал его мужчина.

 

И под себя. Под ребёнка, что не отнял

нужной конфетки у сильного – и оправдан

в оной отсутствии. Мелочь – а не фигня.

Истины Мать, безнадёжная ложеправда.

 

Вот и досоздал. До ужаса испокон,

заужасавшего нас до чумных приливов.

Что нами правит? Да то, с чего начал Он,

первыми спасший разбойников да блудливых,

 

сборщиков податей-взяток, создав святых

первых – из них. Не изведавших о прекрасном!

Тех, кто – от Евы – Познанья желал, постиг –

знаем, куда… Только знанье моё – напрасно.

 

Кто его примет? Куда же тогда: война?

горе-политика? техниковознесенье?

Дух, что мне скажет: тут бесы, грехи, вина, –

коль заявлю о Матери-и во Спасенье?

 

О возрождении Женского на Земле –

мира ещё беззаконной, но – благодати!

Дух, где костры твои? Что ж ты, давай, смелей!

…милый… да что за глаза… не хватайся, хватит!

 

Знанием этим тебе я не помогу.

Между мирами стоянием – до предела:

«Свету» не сдаться – и «морок» отдать врагу.

Дух отвергать с той же силою, что и тело.

 

Ноготь. Сломала. Накрасить и обточить.

Это важнее сейчас, чем рожденье бездны.

Чёрные дыры – божественные лучи…

Что-то затянет когда-то – и я исчезну.

 

Ты не исчезнешь, монах. И моя сестра,

та, что беременна, тоже ещё продлится.

Каждый оправдан, как может. И всем – ура!

Кроме Галактики. В лицах. В слезах на лицах.

 

 

Час амёбы

 

На меня напали снобы.

Я их не хочу! –

основой

всей кричу.

 

Рассуждаем о геопоэтике,

соционике, пафосных странствиях.

Терминуем.  От сих и до этих я

в теме, далее – альдебаранствую.

Не столичная девочка – южная.

Ну, не девочка. Но и не женщина.

Где-то прячется роза-жемчужина

от себя. Холодильнее жести над

филолоном – не для филоложества –

разлетаются травы под облацы.

Будто ноль, окружающий множество,

будто множество волнами – об Отца.

 

Отведу беду – глазами,

ножку чуть вперед –

и за ме-

ня мой род!

 

…Рассужденья затыками сыплются,

вышивают глаза гобеленами…

«Символический… этот…» Не сытится

муравьед-неутоля Вселенная,

хоть термитов рожай – неуёмище.

Только всё – для того же – простейшего.

«Амебейные строфы...». Амёбий час.

И века-диссертации. Тешится

нашей сложью любая хозяйка: хоть

обастралься – а завтракать подано.

Да и спят – и Сократ, и козявка. Плоть

терминалы захлопнула, подлая…

 

Только кто же этим снобам

даст? – лекарство

от озноба.

Говард Фаст.

 

Фридрих Ратцель,

Хаусхофер,

Жак Лакан,

 

хорошо ли

на Голгофе

дуракам?

 

* * *

 

 «Чем больше узнаю мужчин, тем больше нравятся вибраторы», – писала девочка в ЖЖ, сама от строчки прифигев. А мир вокруг кризисовал, и лезли на берёзы тракторы, а мама девочки спала, и ей во сне являлся лев. Он говорил ей: «Я не тот, кто рыкает, ходя кругами. И всё будет хорошо, и вынет страус голову из недр,  и дочка мужа обретёт после трехлетней полигамии, и круглые глаза её изменят форму в тетраэдр. И то, что Пушкин написал, у нас по-своему сбывается: его живая Голова в живую Задницу у нас переродилась и торчит, и сколько об неё сбивается мечей и копий, и мозгов, и слов, и смыслов… Унитаз гигантский строится уже, но алкоголики-конструкторы зачем-то форму придают ему похожую на джип. А ты спокойно, жено, спи, а в перерывах кушай фрукты – и всё будет хорошо, поверь, лежи, блаженная, лежи…»

 

А девочка жила без сна и, из компа невылезучая, писала быстро, будто след от самолета в вираже… А мир вокруг кризисовал, и выживали лишь везучие, а невезучие опять и снова капали в ЖЖ… Чего там только не найдешь: перерожденья и погибели, и яйца с курицами, и белопушисты во злобе… «Чем больше узнаю себя, тем больше нравятся другие, бля. Чем больше узнаю других, тем больше нравлюсь я себе».

 

Ляжыть, блаженныя, ляжыть, переляжытя революции, и резолюции и ре… Ремонты мира изнутри. «Чем больше женщин узнаю, тем больше нравятся …иллюзии. А коль не нравятся тебе, то встань да плюнь и разотри».

 

* * *


Чёрная, тонкая, нежная лошадь…

Грива – что небо под грозным крестом,

взор – многозначно-расплывчатый роршах,

тело – бывало, видать, под кнутом…

 

Ну-те дрожать!.. Коль тебе непривычны

ласки – ударю! – видать, знакомей…

Я, бишь, не князь – не боюсь волховичьих

чар: из глазниц выползающих змей.

 

Реминисценция… Времени стремя…

 

Выйдем же, милая, в поле вдвоем!

 

…медленномедленномедленно сщемит

небо меж тучами бледный проем,

и – по тебе: по глазам непроглядным,

по волосам дожделивей дождя, –

покатом, рокотом, роскатом жадным

лето пропляшет!.. а чуть погодя,

выложившись, как цыганка для графа,

бубен отбросит и сядет к ногам…

 

Милая! Затхлых сартреющих кафок,

видишь ли, пыль разгребать – тоже нам,

но не сейчас – перебить чёрных кошек

всех подчистую – не хватит колов.

 

…рыжая женщина – чёрная лошадь…

 

Милая, где загулял наш Брюллов?

 

* * *

 

Что ты мне сделал такого полезного, славный Ясон?

Вот я кую тебе строки железные, памяти сон.

Что ты мне сделал? Купил мне квартиру ли? Шубу надел?

Вот я дарю вам, плеснувшим потиры в Аидов предел…

Вот не Елена, но местные даны, данайцы… да ну…

Вырвать из плена не могут как данность родную жену.

Вот не Брунгильда, но местные свеи да норманны… но…

Титло и тильда. Для золотошвеи слепое кино.

Что ты мне сделал такого прекрасного, Один и Тор?

Боль головную хоть вылечишь ласкою, о Денэтор!

Спелым джедаем налившись на облаке – склюнет назгул.

Стаями, стаями… Йоханы Гоблины! Жизни прогул:

«воли» и «личности», целедобития, кучи бабла…

 

Ох, неприличности: тело из лития, не изо тла.

Вот что вы сладили, витязи-викинги старых планет:

лёткие, плавкие, сереброликие волосы мне…

 

«Будем отрэзать?»  – под разумом «выкая»... Выкрикнет «Ха!»

Эврика.

              Эври-Кая!

                                Эвридикая жизнь у стиха!

 

Не обязательно древнее прошлое. Можно сейчас.

Что ты мне сделал такого хорошего, нынешний час?

Как-то вот даже не падаю замертво, к жизни спиной.

Что ты мне сделал такого гекзаметром? Значит, не ной.

 

Эгоисконное

 

Прости меня за то, что ты мне сделал.

Хоть сам себя спаси и сохрани.

Ведь оба – сгустки эгобеспредела.

Земная ось. Ломающий магнит.

Таких, как мы – младенцами вбывали

за мудрых глаз чумную глубину,

за пальчики из блеска готовален,

чертящие квадратную луну.

Да что луна! Трёхмерности шатая,

идёт душа сквозь тучи напролом,

пугая ангелов пушистых стаю,

к Творцу на диспутический прием.

Потом уходит, створкою шарахнув,

ногой оттопав сказанное им.

Из ножен – рыбоиглую Арахну! –

ткать личный мир! – покуда нелюдим.

 

Ткать для… кого-то. Но они едва ли

бойцы – для этой нутряной войны, 

что фреску белокаменной печали

набьёт превыше белочек земных,

поверх икон. Идиосинкразия

Вселенной. Водка царская. Лимон.

Прости, что для меня ты не Мессия.

Но и не идолопоклонник мой.

 

Мышль, изо снега слепленная кошкой,

растает от малейшего глотка

тепла, – здесь будет голод – черпай ложкой! –

покуда истина не съест. Лакать

галактику ковернутой каверной…

Хочу себя! Небесная кровать…

Я никогда тебе не буду верной,

пусть даже, изменяя, станет звать

живое пламя гаслая лучина,

социопатски рявкая: весла

всем девушкам! Ко мне вот – немужчина.

Да и к тебе неженщина пришла.

 

Но как бы ни кололи наши очи

долги, стереотипы и фыр-чадь

бабья, – я о тебе не позабочусь,

а ты меня не станешь защищать.

Тебя ограбят, изобьют, расстригнут –

я так же не взобью в колокола,

как ты по мне, когда рысак ноль-три на

моей судьбе закусит удила.

 

И это так же верно, как собака.

И это так же громко, как молчит.

Эгоисконной нежности атака…

Покуда смерть – нигде! – не разлучит.

 

* * *

 

Я буду сегодня однее всех,

единствее тех, кто идут в монахи.

Ходить по маршруткам, иметь успех.

По крышам их, будто Кинг-Конг на плахе.

Я буду сегодня. А не тогда,

когда тебе хочется видеть, знаться.

А что не ко времени – не беда:

аще стегозавру НИЧЕМ заняться,
тебя он не спросит, когда вломить

СЯ в душу твою, как в церковну лавку.

Я буду сегодня тебя курить,

как – будто бы мамой родною – травку

с любовью мне собранную: на грех,

но с сердцем – святейшим за время оно.

Смотреть сквозь оптичку, иметь успех.

На крыше – Матильдою из Леона.

Приду с журналистами. К десяти.

Чтоб все рассказать: от твоих Адамов.

А если провалится – уж прости

ступню стегоящерки в крыше храма.

 

* * *

 

Я девственница в третьем поколенье.

 

Родив меня, племянник Кальдерона

потребовал у дяди беззаконно

два новых ауто. В припадке лени

тот отказал. А дело было к мессе

в соборе новом, только третьеводни

расписанном. Да славится угодник-

благотворитель… (тихо! О Кортесе,

укравшем этот храм в Теночтитлане

просили обтекаемо…) Итак, мы

идем в собор. Не будет ли бестактным

поинтересоваться, вовсе зла не

держа на сочинительницу этой

истории, какого дон кихота

мы там забыли? Такова работа

читателя: все приводить к ответу

стандартному. Но вот уже ступени

ко входу в рай… (Нет, острякам – не «сразу»!)

 

А вот самодостаточная фраза:

 

Я девственница в третьем поколенье.

 

 

* * *
 

Я люблю тебя хуже чёрта.
Я хотела б иметь твой постер –
фрескостенный обой бумажный,
чтобы каждое утро: «Здравствуй!»
(Никогда не любила мёртвых…
Ни один мне не был апостол…)
И по маленькой мне чтоб в каждом
из зрачков твоих стокаратных.

Нарисую себя я в круге,
как да-винчевское распятье:
руки врозь, ну, а ноги – слитно,
как наречие «в одиночку».
Чтобы эти живые суки,
вылезающие из платьев
для живых кобелей, в безличном
вдруг почувствовали отсрочку

от блаженства как развлеченья,
от прозренья как нарковштыра,
от Спасителя в грязных дредах,
от незнания как покоя…
…От несбыточного ученья
о леченье больного мира,
переделанного из недо-
della nova своей рукою.

Я боюсь тебя хуже Бога.
Я хотела б иметь икону:
мироточием озадачит –
мне поверится: на прощанье
будто ты обо мне немного
рисовал на стекле оконном
изумрудным мечом джедайским
полуподпись под завещаньем.

Догорели уголья донной
лавобездны твоей – финиты,
и комедия в стиле Данте
рассмешила грудного зверя.
…Есть одна у меня икона –
холодильниковым магнитом:
Бог – еды моей комендантом.
Остальное я не доверю.

 

* * *

 

Я устала от тебя, политика.

Я устала от тебя, война.

От патриотизма-сифилитика.

От того, что всё равно одна.

 

От того, что толпы – ах, сплочённые! –

тотчас же раскрошатся, как хлеб

чёрствый – на куски непропечённые,

только каждый в свой заглянет склеп –

вывернув из будущего в прошлое,

чтоб познать оставленное там.

Я устала от тебя, хорошая

родина моя. Твоим устам

говорить для множества, для тьмы и тьмы,

для едино-мы-ш-ленной души.

У тебя есть только «мы». И эти мы –

лишь немногим значимей, чем вши.

И в тебе, такой, одни лишь мы-тарства

истинны, а быть собой – вина.

Я хочу любить тебя, размытая,

что следы песчаные, страна,

но своей любовью – не наслышанной,

не навиденной, не наносной,

той, где я не буду воше-мышиной…

(Если выше мыши – то одной…)

 

Не поеду в Харьков я к любимому…

Не махнет он в Ялту сгоряча…

И кого ещё любить таким-от нам,

коль не родину, её печаль?

 

* * *

 

Я хочу с тобою, милый, быть сегодня одинокой.

Не подглядывать в компьютер за Большой Литературой.

У нее сегодня спячка, у нее болеют ноги,

у нее на лбу горчичник, а в глазах блестит микстура.

Мы ее напоим чаем с разлюли моя малиной,

мы расскажем ей про репку по Пелевину и Кафке.

Пусть приснится ей кораблик – за кормою длинный-длинный

белый след и две акулы кувыркаются на травке.

 

А потом ее закроем в тихой комнате над миром

и усядемся на койке говорить о чем-то глупом,

например, про тетю Иру, что вчера купила сыру,

но состав на этикетке прочитала лишь под лупой.

Посмеемся, канем в Лету, изойдемся на лохмотья,

а потом опять сойдемся в тектоническую слабость…

 

Это заходило лето попросить у лупы тетю.

 

…Тише!

В комнате над миром…

«Ма-ма-ма!...»

Моя ты плакость!..

 

* * *

 

Яблоки, я, Блок и пара словариков –

нам в гамаке так уютно. И палево

пеплежевики незрелое зарево

оной же напоминает. Мечтал его

видеть, быть может, и Блок. Но видал, увы,

да и не зарево – варево алое…

…Нас бы туда – да на бал сразу с палубы! –

Блока бы яблоком не зажевала я.

 

И в гамаке не тик-так, полусонная,

тихо вдыхая духи и туманы, а

во поле, травы чьи выдраны с корнием

мимо прогикавшими атаманами,

остановилась бы тишью… Надолго ли?

Полю запомнилось: «На город, конница!»

 

…В городе, Блоком невольно оболганном:

мол, четверть века живи – и не стронется, –

тихо. Как в зимнем котле, снегом полном, что

даже не тает ещё. Чтой-то сварится?...

 

…Это – доедено, это – испорчено

ныне, и вряд ли десятком словариков

вытянешь правду из Блока. Не слышится.

Сам от себя он тогда заблокировал

чуткость свою.

 

…На странице колышется

блик, будто пулею или рапирою…

 

* * *

 

…А когда невозможное станет похожим на зло,
не на радость, не на воплощенье мечты идиота,
всё равно проявлю о душевной квартире заботу:
я закрою её на ключи, непонятно зело
для чего, ведь останется только идея замков,
зам[ыкающих]ков, замыкающих наши оковы,
только знаю: разбить их ни я, ни она не готовы,
хоть она и душа, ей положено, белой, легко
воспарять над землей, ни минуты не ведать земли,
ни минуты не ведать, ни часа, ни дня и ни года…
Но она уже знает: чуть-чуть этот мир разозли –
он ответит тебе невозможностью всякого рода.

Невозможное. Нет. Никогда. Ни за что. Не тебе!
Ты еще помечтай, а на большее и не надейся.
Все желания – будто попытка немого индейца
доказать дяде Сэму, что прерия, горный хребет
и леса – территория предков не Сэмовых, а…
Впрочем, что объяснять: дробовик объясняет доступней.
Невозможное. Руки в крови, измозолены ступни…
Невозможное. Мертворождённое. Спи-отдыхай.

Но когда невозможное станет похожим на зло…
Невозможное зло – вот тогда и откроются души
и глаза заблестят, у таких безнадёжных старушек
заблестят, заискрятся, и – вспыхнет родное село,
что стояло века, не меняясь ни на и ни над,
что давно заскорузло под ногтем грязнули-планеты,
вдруг – пожаром! закатом над пропастью! Все наши неты,
никогда, ни за что, невозможности – в солнечный ад!

Ведь когда невозможное… Только оно суть добро.
Невозможно добро без расплаты за каждую каплю,
Потому без него и спокойней и проще, не так ли?
Хорошо без добра, – ты спроси у бездомных сирот…

 

* * *

 

С.К. – 2

 

Когда умеешь говорить и жить,

молчание и смерть, пожалуй, скучны.

 

…Твое сказуемое подлежит
сказанию о подлежащем…

          Уж не

пытаешься ли испытать в судьбе
сравненья с тем, кто был в начале Словом,
кто не хотел, чтоб вечно во гробех
лежали молча все: и словоловы
и словоиспускатели?

                              Так Он

давно узнал, что Словом быть смертельно.

Но согласись, что каждый, кто рожден,
достоин смерти.

                    Ох, и сверхпредельны

ее достоинства!.. Она одна
по-настоящему жива без речи.

Услышь её!.. Как радиоволна
невидима, так смерть в извечной сече
неслышимо берёт над жизнью верх
и коронует тишину над звуком –
её рабом, чьи кандалы вовек
несокрушимы. Изгибаясь луком
и резонируя в голосниках
соборов и в утробах инструментов,
разнясь на крик и вопль, на вздох и ах,
и делаясь предельно когерентным,
он лишь доказывает, что его
ничто не сможет вызволить из плена
Её, что не нуждается ни во
интерференциях и ни в рефренах,
Её, что есть тогда, когда ничто
другое – нет.

                    Таким, как ты – иная

вселенная: едва ли сможешь то,
сказать, чего она еще не знает…