* * *
С.К. – 2
Когда умеешь говорить и жить, молчание и смерть, пожалуй, скучны.
…Твое сказуемое подлежит сказанию о подлежащем…
Уж не
пытаешься ли испытать в судьбе сравненья с тем, кто был в начале Словом, кто не хотел, чтоб вечно во гробех лежали молча все: и словоловы и словоиспускатели?
Так Он
давно узнал, что Словом быть смертельно.
Но согласись, что каждый, кто рожден, достоин смерти.
Ох, и сверхпредельны
ее достоинства!.. Она одна по-настоящему жива без речи.
Услышь её!.. Как радиоволна невидима, так смерть в извечной сече неслышимо берёт над жизнью верх и коронует тишину над звуком – её рабом, чьи кандалы вовек несокрушимы. Изгибаясь луком и резонируя в голосниках соборов и в утробах инструментов, разнясь на крик и вопль, на вздох и ах, и делаясь предельно когерентным, он лишь доказывает, что его ничто не сможет вызволить из плена Её, что не нуждается ни во интерференциях и ни в рефренах, Её, что есть тогда, когда ничто другое – нет.
Таким, как ты – иная
вселенная: едва ли сможешь то, сказать, чего она еще не знает…
* * *
…А когда невозможное станет похожим на зло, не на радость, не на воплощенье мечты идиота, всё равно проявлю о душевной квартире заботу: я закрою её на ключи, непонятно зело для чего, ведь останется только идея замков, зам[ыкающих]ков, замыкающих наши оковы, только знаю: разбить их ни я, ни она не готовы, хоть она и душа, ей положено, белой, легко воспарять над землей, ни минуты не ведать земли, ни минуты не ведать, ни часа, ни дня и ни года… Но она уже знает: чуть-чуть этот мир разозли – он ответит тебе невозможностью всякого рода.
Невозможное. Нет. Никогда. Ни за что. Не тебе! Ты еще помечтай, а на большее и не надейся. Все желания – будто попытка немого индейца доказать дяде Сэму, что прерия, горный хребет и леса – территория предков не Сэмовых, а… Впрочем, что объяснять: дробовик объясняет доступней. Невозможное. Руки в крови, измозолены ступни… Невозможное. Мертворождённое. Спи-отдыхай.
Но когда невозможное станет похожим на зло… Невозможное зло – вот тогда и откроются души и глаза заблестят, у таких безнадёжных старушек заблестят, заискрятся, и – вспыхнет родное село, что стояло века, не меняясь ни на и ни над, что давно заскорузло под ногтем грязнули-планеты, вдруг – пожаром! закатом над пропастью! Все наши неты, никогда, ни за что, невозможности – в солнечный ад!
Ведь когда невозможное… Только оно суть добро. Невозможно добро без расплаты за каждую каплю, Потому без него и спокойней и проще, не так ли? Хорошо без добра, – ты спроси у бездомных сирот…
* * *
Вначале было Слово.
Потом люди поняли,
что оно означает.
Без привычного запаха никотина невозможно заснуть. Чистота пуста. Воздух – сам кислород, и его невинной неподвижностью комната налита. Эта комната новая мне. Я гостья. И, как гостье, мне лучшее всё: и то, что здесь тихо, как полночью на погосте, и хрустально, как в вазе, да без цветов.
Накурить и повесить топор над койкой! Может быть, упадёт на меня во сне... Воздух – сам кислород, и его так горько пить: его послевкусие свежим «нет» отдаёт... Пусть хозяева – просто люди завтра ох, пожалеют о том, что я пребывала в их доме! ...Когда Иуде были зеркалом воды того ручья,
где Учителю все омывали ноги, а потом исцелялись, испив от вод, – он смотрел на себя и делил на слоги слово «нет», созн/давая его исход. Слово «нет» пребывало тогда здорово и не знало, что станет через века прокажённым. ...Родимой, кроваво-кровной мерой счастия, взятого напрокат...
Слово «нет» пребывало тогда невинно. ...И сейчас в этой комнате – свежесть вод, отразивших неровные половины смысла, коим Иуда делил его, отрезая не слоги, а полисемы, распуская значений чумную сеть... ...А у Слова толпился народ, и немо верил, и исцелялся, чтоб заболеть...
* * *
Беспомощная пустота холста – Без первых бликов, без «Христа народу» – Похожа на отсутствие Христа В Евангелии с сурдопереводом.
Каким движеньем рук сказать Его? Скрещеньем пальцев или кругом нимба? Попробуй выразить на пальцах свод небесный или солнечного лимба багровый отсвет, радугу, закат... Да, жесты есть, но краски и оттенки невыносимы. Даже звукоряд безмолвен, как поставленный у стенки к расстрелу, будто видящий холста бессилье до движенья кистепальцев.
Одним сияньем глаз скажи Христа… Да так, чтоб Он в зрачках моих остался.
* * *
Господи!.. Как он растёт – кипарис! – что наконечник копья Святогора…
…Сможешь ли, дерзкий поэт-футурист, дать ему слово?
А в слове – опору?
…Буря грозит иступить остриё, злобно ломая зелёное тело… Господи!.. Это – само не своё!..
И не поэтово дерзкое дело. «Юноша бледный», готовый на риск словораспила для мозгопрогрева, видишь ли, «кипа», «пари» или «рис» – тоже слова. Но дрова, а не древо.
Верю в тебя. Ты талантлив, речист – смело влезай на сверхумную гору!
…Боже!..
Как рвется,
крича,
кипарис
из-под земли!..
…словно дух Святогора…
Против порчи
Есть да-нность. Но еще пытаюсь в нет-ность себя вгонять. Постыла мне секретность,
где каждый вздох – в усах и в париках,
а на душе, забвением укрыта, вздыхает у разбитого корыта
старуха, у которой старика –
да что пиры, дворцы, меха собольи! – последнего отняли!… В раме боли
любой портрет бессилием силён,
как «Софья в Новодевичьем» …В раздирах зрачков блестят стрелецкие секиры…
Да этим ли перстам белёный лён
для плащаницы покрывать крестами из канители? …Волчьими хвостами
мне разорили в горнице очаг
завистники. И намели метаний, бессильных в исполнении желаний
и помыслов – что злато и парча! –
всё о глазах, которые живые… Со мной такого не было. Впервые.
Чтоб звёзды резались из дёсен дня,
а вечер был бессонницей беременн, чтоб стыл в груди незваный Анн Каренин,
а поезд вёл охоту на меня –
тяжёлый, безнадёжный, непоказный, как вдовий вой на дню стрелецкой казни,
как звон над Новодевичьей тюрьмой,
где из келейки еле видно солнце… Царевна! Помни! Мы еще прорвемся! К бессилию завистников – вернемся в глубинной чаше памяти потомства –
уже за то, что принимали бой!
* * *
С.К.
Заговори меня, заговори, не дай мне вставить слова в монолог твой, и буду я безмолвный интурист, а ты – мой чичероне. И неловко не чувствую себя, когда молчу: я слушатель, я суть запоминатель, я – выбор твой из мыслей и из чувств той истины, которую Создатель не вкладывает в слово, что еси ритмокамланье, звукосочетантство, произнофарисейство на фарси, полисемейство новоханаансте…
Я тишина. Со мною тяжело. Понять такую – вечную, как камень – и о него волной – твой монолог – и не пытайся. Мхами и стихами на камне нарисуешь свой узор, но суть его и тяжесть не затронешь.
…Веди меня за руку в разговор – в кунсткамеру свою, мой чичероне.
Там заспиртован смысл, и за стеклом нашит гербарий редких эрудиций, там, вытертый от пыли, каждый том энциклопедий, каждая страница сияет. И безмолвные глаза мои к ним тянутся, но в миг принятья всё исчезает, как шумливый сад из памяти глухих – свои объятья развёртывает миру тишина и, спеленав их в байковые пледы, баюкает слова… В их детских снах и есть ответы. Все мои ответы.
* * *
Лопе-де-вежская пуща плаща и Шпаги (не путать со штангой – тяжеле Та). Лучше всякой бумаги прощает Ныне всемирка нам всё. Неужели
Жизнь отличается столько от писем, Как трудодни от работ Гесиода С той же проблемой? Ужели на жизни, Плащ расстелив, отдохнула природа?
Сверхблагородство в вопросах морали, Сверхпозолота в словах. И на деле Проще всего побывать гениальным, Если пойти умереть на дуэли
В чате от типа под ником Дантес и Тут же отправиться в рай к Беатриче. Той, что при жизни посредством процесса, Производящегося без различий
Лиц, золотит себе нимб. Обещай мне Тоже не путать мой рай и спасенье Мною. И прячься за краем плаща, не Веря признаньям Собаки-на-сене.
Знает коварная, как всё запуще... Но запускает опять и, включая Милую лопе-де-вежскую пущу, Помнит, сколь многое та ей прощает.
* * *
Мы психологии приказ Легко и свято исполняем: Мы любим тех, кто лучше нас, А тех, кто хуже, – презираем.
Но в шоке болевом весь час Сгибаются – кто понимает: Нас любят те, кто хуже нас, А те, кто лучше, – презирают.
Сонет
Не больно грому от его раскатиц… Нет, это просто вспышка. Не затем ли Господь цифровикует нашу Землю, чтобы запомнить? Видимо, ей хватит
вращаться в свете посреди хвостатых и этих, что «со спутником»… Не внемля её протестам, Бог рисует Землю. И лепит. И мечтает напечатать.
А может, мы и есть всего лишь слепок? той, что жила себе тысячелепо и в некий миг – потопом ли, огнём –
была убита? И ей на замену отобразилась наша Ойкумена – всего лишь холст и полотно на нём…
* * *
Не живёт поэзия без «ты» -сячелетий, прожитых попарно. Гласную в костюме безударной я не выдам, так же, как кресты вместо подписей в контракте брачном не сломаются и в самом мрачном тауэре бесполой духоты,
где уже поэзия – без «я» -вления народу и без хлеба из камней – возносится на небо, руки-ноги со стыдом тая, ибо нынче модны только крылья. Что тебе до сора, эскадрилья бабочек, и что до бытия,
где не есть поэзия без «лю» -бой из двух десятков старых истин, что цепляют за душу когтистей якоря, иному кораблю не дающего сорваться с рейда – даже в бурю, даже в снах по Фрейду, где на аннотациях пилюль
писано: поэзия без «боль» -шого мира, где её не надо, – Кремль без Александровского сада (красота без воздуха), фа-соль в супе – и без помысла о Верди («Тоска» с ударением на верном слоге). Духописец, не неволь,
отпусти поэзию. Пускай ходит кабаками, менестреля, голой вылезает из постели, глянуть: не взломали ли сарай? – а не обязательно – на Геспер. Пусть излечит сифилис и герпес, прежде чем – в неизлечимый рай.
* * *
Пусть так, пусть будет: я не сплю и перечитываю собственный loveroman, и каждый лист его тетради так изломан, и смертно каждое «люблю», как будто взято на прицел.
…А где-то мама, что едва ли бы хотела, чтобы её глаза я разглядела, впервые на чужом лице.
Пусть так, пусть будет: аз не есмь. не нужно азу ничего, за исключеньем пустынной трижды пытки корнеизвлеченья обрывков белого из бездн и бревен из-под конъюнктив.
…А где-то мама, что едва ли бы простила за то, что я её ладонь схватила, другие руки отпустив…
Пусть так, пусть будет: от него я отмираю и решительно умнею: мои фуршетные бокалы вновь темнеют в изысканность, но отчего- то стенами стискивает зал…
…А где-то мама, что едва ли догадалась, что внучке не от бабушки достались её библейские глаза.
* * *
Сломали сливу ветры ноября. И хочется пожить, да алыча невкусная, по правде говоря, поэтому дорубим, и с плеча.
Руби, топор! За рублю ни рубля никто не даст, так хоть потешим мы- шцы. В этом пониманье: тела для работают и души, и умы.
Что слива! – нам бы дубушек снести, да не один. Нас Павлов на рефлекс такой не проверял, и где вместить ему вокупе с Фрейдом: даже секс сравненья не имеет с топором, которому позволено рубить. Позволено! И рухнул новый дом, и две старухи перестали жить, и Достоевский прячется в гробу, забыв, что это он всему виной...
Не плачь, ворона, на своем дубу – сегодня плохо не тебе одной…
* * *
Ушла в себя луна за дымною стеною. Для будущих гробов качаю колыбель. Зачем тебе страна с гражданскою войною? Зачем тебе любовь её – да не к тебе?
Для будущих могил уже готовы ямы. Чуть досок дострогать, чуть недоплетен кант… Зачем тебе? Беги! Я – Родина? Я – Мама? Мне нужен – ренегат! Мне нужен – эмигрант!
Стоишь. В руках – стихи. Протягиваешь руки… О крылья журавлей, презревших южный путь за широту стихий расейских… на поруки. Вот верности твоей предательская суть.
«Я за тебя умру!» А я тебя просила? «Я за тебя…» А я, уставшая вдоветь, из ослабевших рук столь многих отпустила, на стольких подняла изгнанницкую плеть…
И вот, стою одна за дымною стеною. Для будущих гробов качаю колыбель. Аз есмь ещё – страна! С гражданскою… виною. Ещё храню любовь мою – да не к тебе.
* * *
Чёрная, тонкая, нежная лошадь…
Грива – что небо под грозным крестом,
взор – многозначно-расплывчатый роршах,
тело – бывало, видать, под кнутом…
Ну-те дрожать!.. Коль тебе непривычны
ласки – ударю! – видать, знакомей…
Я, бишь, не князь – не боюсь волховичьих
чар: из глазниц выползающих змей.
Реминисценция… Времени стремя…
Выйдем же, милая, в поле вдвоем!
…медленномедленномедленно сщемит
небо меж тучами бледный проем,
и – по тебе: по глазам непроглядным,
по волосам дожделивей дождя, –
покатом, рокотом, роскатом жадным
лето пропляшет!.. а чуть погодя,
выложившись, как цыганка для графа,
бубен отбросит и сядет к ногам…
Милая! Затхлых сартреющих кафок,
видишь ли, пыль разгребать – тоже нам,
но не сейчас – перебить чёрных кошек
всех подчистую – не хватит колов.
…рыжая женщина – чёрная лошадь…
Милая, где загулял наш Брюллов?
* * *
Яблоки, я, Блок и пара словариков –
нам в гамаке так уютно. И палево
пеплежевики незрелое зарево
оной же напоминает. Мечтал его
видеть, быть может, и Блок. Но видал, увы,
да и не зарево – варево алое…
…Нас бы туда – да на бал сразу с палубы! –
Блока бы яблоком не зажевала я.
И в гамаке не тик-так, полусонная,
тихо вдыхая духи и туманы, а
во поле, травы чьи выдраны с корнием
мимо прогикавшими атаманами,
остановилась бы тишью… Надолго ли?
Полю запомнилось: «На город, конница!»
…В городе, Блоком невольно оболганном:
мол, четверть века живи – и не стронется, –
тихо. Как в зимнем котле, снегом полном, что
даже не тает ещё. Чтой-то сварится?...
…Это – доедено, это – испорчено
ныне, и вряд ли десятком словариков
вытянешь правду из Блока. Не слышится.
Сам от себя он тогда заблокировал
чуткость свою.
…На странице колышется
блик, будто пулею или рапирою…
* * *
…на безмузье, где и мусор – Муза…
…три шкуры с Муз драть…
(Из поэмы-пародии «Пиитика»)
Муза – крохотный тюбик элитного крема,
за который зарплату – не меньше! – отдали.
Как еще ты выносишь любовную тему,
о, читатель? – и тискали, и выжимали
до граммулины, и ковыряли иголкой,
и пластали, как злые студенты – лягушку –
наизнанку изнанки. Кайлом и двустволкой...
И под танком давили, и матом из пушки…
Но из ста миллилитров не сделаешь триста,
даже дай этот тюбик в лапищи Володи
Маяковсковысоцкого. Ценно монисто –
но конечно. И Брики, и Влади… И вроде
были – МУЗИЩИ! Кончились. Даже такие
вылюбляются. Что уж о нас-то гутарить?
Мне хватило и года, чтоб выжать в стихи и
даже прозу всю музность твою. Как в угаре,
я писала, тебя ни на грош не жалея.
Сразу сотнею скалок ворочала тесто.
Хориямбом – по почкам, анапестом – в шею,
птеродактилем – в самое музное место.
И, похоже, ты труп. Хоть всё так же красив: и
загляденье-глаза, и весь прочий в порядке,
и любовь не махнула мне вольною гривой
на прощание… Только мои строкогрядки
лишь на са-амую чуть плодородней асфальта –
вот, прорезалась эта поэзка, что зубик.
Не находишь, в ней что-то снятого скальпа…
С корнем выдрать чудовище! Выбросить тюбик!
Но... а дальше? Безмузье страшнее безмужья.
На безбричьи безбрачье покажется сластью.
Остаются лишь звёзды – кому-нибудь нужно?
Ну, хотя бы одна!... Да не с нашим-то счастьем.
© Марина Матвеева 2004–2007.
© 45-я параллель, 2007.
|