Любовь Сметанина (Муся)

Любовь Сметанина (Муся)

Все стихи Любови Сметаниной

2 апреля

 

Я начинаю новую жизнь.

Старая жизнь – умри!

За руки не хватай, отвяжись,

под руку не говори.

Фу, как противно дрожит рука.

Ну и пускай дрожит.

Мне, словно кошке, не привыкать

снова – здорово жить.

Всё, поворачивайся спиной,

щас я тебя убью –

так подшутившую надо мной,

милую жизнь мою.

 

* * *

 

А могла бы остаться живою змеёй,

Пресмыкающейся в каменистой пустыне,

чтоб однажды тугие браслеты её

на горячей руке змеелова застыли.

 

Но решила она стать ажурным кольцом –

мельхиоровый хвостик в нефритовой пасти –

и на бархате спит, и сама – будто сон

о воздушной руке, о прохладном запястье.

 

 

Акварим

 

Упрёшься в стенку головой,

и смертным страхом бьют по печени

железный лязг, надрывный вой

системы жизнеобеспеченья.

И это жизнь? – в нечистой банке

неподходящего размера!

И это бог? – отсыплет манки

потусторонняя химера...

Ну что за вера – умолять

в ночи искрящий проводочек,

чтоб не расплавился бы, млять,

и биофильтр не обесточил!

Твою механику, житуха,

неймёт мой жидкий мозжечок.

Вот смерть – понятна: эта штука

простая, как смывной бачок.

 

Антирим

 

По окончании мира,

в самом начале начал

добрая женщина грудью кормила

двух крутолобых волчат.

 

Пепел у ней на подошве,

пепел и камни на вечных холмах.

два голоска – погрубей и потоньше –

сыто урчали впотьмах.

 

Небо крестами исчерчено,

хрипнет, срывается глас громовой!

«Баюшки-баю» – склоняется женщина,

что ей до неба того…

 


Поэтическая викторина

В дачном посёлке

 

Чуть подморозило под утро…

Разъехавшиеся соседи

забрали инвентарь и утварь

из алюминия и меди,

мешки, закатанные банки,

лопаты, тяпки и метёлки.

А их сезонные собаки

по-летнему живут в посёлке.

Они ведут себя достойно:

сидят по дачам, ждут хозяев.

Спокойно, дурочка, спокойно.

Они в морозы не озябнут.

Их всех, не чующих обмана,

ещё с жирком под чистой кожей,

съедят корейские гурманы

и неразборчивые бомжи.

 

Вечернее

 

Солнце вымытую щёку на ладошку опускает

и надрезанною дыней сладко щурится со смыслом,

что ещё немало соку... За окошком проплывает

несусветная гордыня чьих-то плеч под коромыслом...

 

А вдали висит над пашней и на весь ленивый вечер,

зацепившимся изгоем, заикаясь и спеша,

об одном, о самом важном, надрывается-щебечет

не нашедшая покоя чья-то грешная душа...

 

Воспитание чувства

 

Пригрей это чудо, упавшее с неба,

проникшее в душу зверушкой босой,

корми его крошками звёздного хлеба,

и чаще пои вдохновенной слезой.

За лапку води, укрывай потеплее –

и скоро пройдёт его робкая дрожь:

покроется шерстью и заматереет,

а там – и дубиной его не убьёшь!

 

* * *

 

Вот летит легконогая, светлоокая дива,

называемая рекой.

Вот стоит деревянная дева,

над водой наклонилась и ловит её рукой.

Вот заладила глупая ива здороваться и прощаться!

Век пройдёт – не заметит тебя река.

У неё своё: лететь, сверкать, превращаться –

да, в синее море и в белые облака...

 

* * *

 

Всякий, хоть раз, да моргнёт в миллион лет.

Он и моргнул. А в мире мигнул свет.

Отче, пока ты моргал, пролетел век.

Мы пролетели мимо твоих век.

Малые дети в чулане большой тьмы,

сами себе свет высекали мы.

Чиркали, чем придётся, – какой там риск

в реденьких, недолговечных пучках искр!

Что ж ты серчаешь, открыв через миг глаза?

Знал же, детей одних оставлять нельзя.

Ладно, давай, вздыбливай мир ребром,

стряхивай нас, топи нас со всем добром!

Только смотри – другие уже летят.

Этих не смоешь волной, как слепых котят.

Эти на крыльях такие несут огни!

Ну-ка, родимый, попробуй, ещё моргни...

 

 

Горошина

 

Лося прислали, десять кусков –

гладких, больших, вырезных.

(Как там зовутся у мясников

длинные мышцы спины?)

Чмок! – отклеилось от дерюги,

солью чуть-чуть припорошено,

запах молочный – не стухло в дороге,

тук! – упала горошина.

Что за горох? – обмываю кровь:

шарик тяжёлый, тусклый, неровный.

Кажется, это дробь.

Значит, их – дробью.

Ишь, впечатлительная натура –

как ощутила спину!

Что, и твою задубевшую шкуру

может пробить дробина?

 

Деревья

 

Поедят, закурят, огонь зажгут…

Я же – незаметно сойду с крыльца

и неслышной поступью беглеца

вновь пойду туда, где меня не ждут.

Раз не ждут меня, значит, не боюсь,

что задышат близко и горячо,

что скуют податливое плечо

неудобной тяжестью нежных уз.

Колея, плетень… вот они – левей,

никуда ни шагу за двести лет.

Вроде бы и вместе они стоят,

но не ближе вытянутых ветвей.

Не хочу ни радости, ни тоски.

Всё-таки древесна душа моя!

Тихо постою с ними рядом я,

но не ближе вытянутой руки.

 

* * *

 

Зря вы здесь, в моей обители.

Мне от вас свежо и ветрено.

Вы – сплошное многоточие,

и мешаете стареть.

Вот у вас дыра на свитере

и глаза чужого сеттера,

и до обморока хочется

не любить, а долго греть

и губами, и ладонями

вас, простуженного милыми,

вас, последнего и горького,

как на донышке вино.

Вам смешно – да только вон они:

ангелочками бескрылыми,

привидениями зоркими,

все – за вашею спиной...

 

Инвалиды любви

 

Удел переклиненных механизмов –

какой-нибудь годный узел

плюс память в коробке. Иллюзия жизни.

Живейшая из иллюзий.

 

...Когда у тебя – одинокое око

на гибкой подвеске – это

для робота – мало, для бога – много.

И самое то – для поэта.

Всю ночь трепетать, осязая зрачком

пространства живую мякоть,

а днём – уронить окуляр ничком

и вспоминать. И плакать...

...о том, как опять эти двое украдкой

сошли с автономных линий.

Но голоса нет, чтобы крикнуть: ребятки,

одумайтесь – переклинит!

А эти уже подключились друг к другу...

и стихли... не дышат вовсе...

 

...Я помню – нам тоже казалось грубым

втягивать в камеры воздух,

пока там что-то дрожало на высшей,

на запредельной ноте...

Я знаю, чем платят, чтоб это услышать...

Скоро и вы поймёте.

 

Кардио…

 

До побудки проснулись двое,

у окошка стоят в обнимку.

Обернулся больничный дворик

негативом вчерашнего снимка.

Пять утра, а светло, как в восемь:

то сорочку с крахмальным хрустом

первый снег надевает грустно

на последнюю чью-то осень.

 

Картины

 

Стены прогреты, крыша поката.

Лавочка, плющ, бельё.

Великолепна картина заката

в раме и без неё.

 

В сомкнутых ставнях – тайна квадрата.

Чая вечерний звон.

Если и нет на картине заката –

великолепен он.

 

Кулинарно-эротическое

 

Я влюбилась в тебя, когда резал ты лук.

Притаилась, следя за движеньями рук:

с побелевшей фалангой на пальце большом,

ты так точно и бережно двигал ножом!

Так послушно и ровно рождались круги

из-под мерно сверкающей сталью дуги!

И в руке полушарие лука держа,

ты как будто его защищал от ножа...

О, была загорелая эта рука

так в предплечье сильна, а в запястье тонка,

что ослепнуть боясь, я прикрыла глаза –

ведь без слёз это вынести было нельзя...

Всё шипело, кипело и пело вокруг!

А я в пропасть летела.

А ты резал лук.

 

 

Курица и яйцо

 

Похлопала Муза крылами, снесла яйцо.

Упала поэзия прямо тебе в ладони.

И вот в сковородке, под перчиком и сольцой

румянится солнце на облаке, золотое!

 

Утроба поэта не гордая: хлеб да каша.

Не ради пожрать ты шедевры творишь, артист.

И пышный, горячий ещё натюрморт пейзажа

ты, капая слюнками, клеишь на белый лист.

 

А Муза уже и другому яйцо снесла,

и дальше похлопала – странное чудо-юдо.

А этот другой, не знающий ремесла,

не смеет скорлупку разбить и состряпать блюдо.

 

Он возится с ним смешнее, чем с томагочи,

и смотрит на свет, и не выпускает из рук.

И вот как-то раз – я думаю, среди ночи –

он чувствует шевеленье и слышит стук.

 

Он лампу включает, а из рукава пижамы

большим и доверчивым глазом глядит птенец.

И этот чудак разволнуется вдруг, как мама.

Нет, даже сильней разволнуется – как отец.

 

И долго потом – всю зиму – птенца он греет,

и что-то бормочет, и сыплет ему зерно.

А где-то, наверно, в апреле... да-да, в апреле

целует его и распахивает окно.

 

Куст

 

Ты видел, как черна беда,

скользя в обрыв, во тьму...

О, как молился ты тогда

неведомо кому!

 

И вспыхнул кустик среди трав...

И с ним сцепились вы,

друг другу кожу ободрав

до сока, до крови!

 

И всеми жилками дрожа,

твой человечий вес

он всё держал, держал, держал...

а ты всё лез и лез!

 

...Какой у счастья синий цвет,

как сладко в нём парить;

того, кто есть там или нет,

в слезах благодарить!

 

И – прочь отсюда! Убегай –

попутками, пешком...

Не видя, как он впился в край

последним корешком.

 

Любовь

 

Выдали замуж, плакала – горько, жалобно:

за нелюбимого отдали, за приезжего.

А схоронила – милого да желанного –

плакала пуще, плакала горше прежнего.

 

Что у них было? Как эта речка вытекла

из нелюбви в любовь – по камням? по стланику?

Как она сделала, уж не в печи ли выпекла

из нелюбви – любовь – по хлебцу, по прянику?

 

Что это: сила премудрая, потаённая?

Или покорность наша – ярмо всегдашнее?

Вот она плачет. А я-то, навек влюблённая,

буду ли так же... миленький, страшно,

страшно мне...

 

Механика

 

Сопряженье разомкнулось –

Им пришла пора прощаться:

Чтоб пружина натянулась,

Надо быстро разбежаться.

Тут пружина сократится,

И они опять сомкнутся.

 

Чтобы ближе очутиться,

Надо резче оттолкнуться.

 

Мрали и мрыли

 

По красивой планете гуляли красивые мрали.

Очень веселы были – их плакать никто не учил.

Невозможный закат загорался, а мрали зевали

и ложились, и спали без снов в невозможной ночи.

 

А еще на планете той жили лохматые мрыли.

Всё грустили и к звёздам, таким же лохматым, рвались.

По ночам из песка и травы они делали крылья,

чтоб однажды умчаться туда — в невозможную высь...

 

И когда эти глупые мрыли куда-то пропали,

растопырив нелепые крылья в закатном огне,

на красивой планете остались красивые мрали,

и они ещё долго и весело жили на ней.

 

Назиданьице

 

Молодая трава, ветерок над могилой,

тишина, темнота, теснота гробовая...

Представляй ежедневно, пускай – через силу,

постарайся, чтоб это тебя утомило.

А привычного ужаса не бывает.

 

Немы

 

мы друг другу в руки падали

падали

нету дна

немоту в слова не прятали

надо ли

это нам

голоса присущи ищущим

пищу ли

дом ли сад

мы нашедшие неслышимы

лишни нам

голоса

 

 

* * *

 

Ночь открыла провал небесный,

а навстречу душа разверста.

Вот глядят друг на друга бездны –

и какая из них темней?

И какая из них бездонней?

Посредине умишко тонет.

Бедный, маленький, плоскодонный,

ищет отмели в глубине...

 

Облачко

 

Люди шагают по городу

быстро, медленно, средне.

Люди одеты модно,

бедно, и просто средне.

Кто-то из них улыбается

овчарке, сидящей у кресла.

Кто-то всегда улыбается.

А мне всегда интересней

смотреть, как идут другие,

которые смотрят по-разному:

зло, равнодушно, брезгливо,

робко и неприязненно.

Вот я и спрашиваю себя:

как же в них разобраться –

в людях, не улыбающихся

такой симпатичной собаке?

Прорезать и быстро зашить бы

совсем небольшую щёлочку –

только взглянуть: лежит ли

внутри небольшое облачко?

Я очень стараюсь не думать

эти плохие мысли.

Но очень трудно не думать,

сидя подолгу в кресле.

 

* * *

 

Подойди к нему, сестрица,

подойди к нему, будь другом!

Не с лекарством, не с советом,

а с полуденным теплом.

Потому что вечер, ветер

и летят к деревьям птицы,

и седой лохматый ворон

прячет память под крылом.

Там – апрель, светло и звонко,

мама, гнёздышко-воронка,

молодая ветка ивы

и скорлупки от яйца…

Ворон горбится ревниво,

а над лесом чёрный ворот

небо звёздное по кругу

всё вращает без конца…

 

Приехали

 

Там где барханы сухи и мертвы,

где никогда не бывало селений,

сходу, склонить не успев головы,

вдруг опустился верблюд на колени.

 

И не поднимет ни окрик, ни плеть

дохлую тушу коварной скотины!

Плюнет на путь твой надменная смерть,

сразу на обе его половины.

 

Солнце заходит. Вот тут и ложись.

Важно ль – кто ты, куда и откуда?

Слушай в ночи шелестящую жизнь

мёртвых песков. И смотри на верблюда.

 

Рассказ

 

Взял меня первый ветер,

зелёной взял.

Взял меня летом с ветки,

а ведь нельзя.

Пел, высоко кружил,

на весу держал,

вдвое легко сложил,

тяжело прижал.

И улетел – не вернулся.

Не оглянулся.

 

Плакать бы мне такой,

да не знаю слёз.

Мимо сквозил другой,

зацепил, унёс.

Выл, колотил, не приметил

где обронил.

Тихий пришёл третий.

Тепло укрыл.

 

А первый-то — не вернулся,

не оглянулся...

 

Религия

 

Там не райский сад, а ветра свистят в редколесье звёзд.

Там и бог – лесник, по-лешачьи тих, по-мужичьи прост.

Не умеет он ни чудес явить, ни грехов простить,

только – тьму рыхлить. Но когда моя перетрётся нить,

и взлетит душа, в кулаке зажав, как входной билет,

семенной запас – всех любовей свет и прощений свет, —

дай ей, бог, в твою темноту упасть, как в сырой навоз,

и взойти потом голубым ростком в редколесье звёзд.

 

Репей

 

Срок действия крючков,

срок годности колючек,

увы, не бесконечен...

Унылая пора!

За резвых кобельков

и очень резвых сучек

цепляться больше нечем.

Пора, старик, пора.

Раздавленным лежать

под мерзкими ногами?

В болотной тине преть?

Теперь уж всё равно,

когда, как печь дыша,

с ужасными рогами

внимательная смерть

склонилась надо мной...

 

...И утащила в рот.

Ах как, ей богу, мило,

что в час наш роковой

нас принимает не

трухлявое нутро

безвыходной могилы,

а тёплый и живой

божественный тоннель!

А стенки так тесны,

пульсация такая!

Теплей... теплей... Постой!

А всё-таки: куда?

Не в топку ль сатаны

оно меня толкает

с угрюмой правотой

хозяина гнезда?

И тут покоя нет.

Но луч из дальней щели,

прерывист и белёс,

защекотал глаза...

О, сладостный ответ!

О – свет в конце тоннеля!

Знакомые до слёз

родные небеса!

 

 

Росинка

 

Мне зренье дано без границ и углов.

Я голый хрусталик, пустая водица:

не щурит прицел роговая зеница,

сетчатка не цедит улов.

 

Я рада залётным лучам,

но образы их забываю мгновенно.

А если б копила – картину вселенной

могла бы сложить, но зачем?

 

Короткое время – ночные часы,

и тесное место – деревня у Волги.

Мне строгим уколом сосновой иголки

указана точка росы.

 

* * *

 

Светятся сугробы под луной,

где-то между ними спят собаки.

Из окна не видно ни одной,

только снег мерцает в полумраке.

 

Вынесешь варёной колбасы –

тут же три сугроба оживают,

тянут кверху чёрные носы

и глазами чёрными моргают.

 

Скорпион

 

Всходит к небу трудов твоих трубная гарь,

ратных подвигов трупная вонь.

О какая же ты несуразная тварь,

человечество! Скорпион.

Каждый членик – добра нераскрытый бутон,

многочлен же – раскрытая пасть.

Я своё существо ненавижу как часть

твоего существа, скорпион.

Я клешня. Я живот. Я желудочный сок.

Жалкий голос и хищный глаз.

Я последней добычи последний кусок.

Это скоро, сегодня, сейчас.

Переполнит нутро накопившийся яд,

и оглянешься ты, вопя,

на пустыню, где некого убивать.

Бедный зверь, я спасу тебя.

Я уже начинаю движенье к спине –—

я теперь твой калёный хвост.

...Я дрожу на спине – я ложбинка на ней,

где хитин ещё не нарос.

 

Старухина смерть

 

За окошком у вишни в ухе

пожухли серьги.

Вишня слушает сон старухи,

плывущей к смерти.

 

А старухина смерть –

любо-дорого посмотреть:

высока – в небеса,

за плечами – остра коса.

Размахнётся да чирк по телу –

и включит шоу:

залетают, заплещут белым,

её душою

озаботятся все,

под рученьки понесут,

искупают в росе,

и чистенькую – на суд.

А в четвёртой серии – глядь –

старуха в раю.

А уж там – благодать –

привечают её, поют:

 

что ж ты, муся, больна-гола?

где ж ты горюшко мыкала?

полетим с тобой в горний зал,

там всегда у нас карнавал,

а наскучит плясать – в саду

отдыхай под берёзою,

хочешь – кренделя на меду?

хочешь – мужа тверёзого?

 

А у глупой-то вишни

и смерть глупей да тише.

Бестолковая смерть —

сохнуть-сохнуть, упасть и сопреть.

 

Сучьи дети

 

Я в терновнике густом нору вырою,

вырву шерсти из боков – нору выстелю,

глину стылую худым телом выгрею,

погляжу теперь: тепло ли да чисто ли.

 

Нас ни зверь, ни человек не найдут.

А снаружи – это ветер скулит.

Нору колкие кусты стерегут

и тропу к норе снега замели.

 

Пойте-пойте свои песенки тонкие,

пейте-пейте молоко моё белое.

Ночки тёмные у нас, зимы долгие.

Спите, умные мои, спите, смелые.

 

Я не слепну – это слёзы стоят.

Я не плачу – это шкура дрожит.

Я не мёрзну – это звёзды блестят

острыми голодными иглами...

 

Тритон

 

То был беззвучный длинный стон

во сне. И превратился сон

в тоскливую вину: тритон...

забыла накормить...

Стучал бы, что ли, по стеклу!

А то молчит в своём углу,

в аквариуме на полу –

немудрено забыть!

 

Я их десяток привезла

(контрабандистские дела)

и девять разом продала

ушли за три цены.

А этот надолго застрял:

в дороге ноги потерял –

и я ждала (наверно, зря)

регенерации.

 

Тут без него полно забот:

собаки лают, воет кот,

и попугай, как чёрт, орёт;

и я опять в долгах...

А он – молчун – сидит на дне,

в холодной, тёмной глубине,

и помнит, помнит обо мне...

И о своих ногах.

 

* * *

 

У времени сахара много –

такие большие барханы,

которым – ни края ни дна.

На что ему столько добра?

 

Досталась и мне, слава богу,

крупинка из этой сахары.

Но маленькая и одна,

и вкуса не разобра...

 

 

Уравнение

 

Когда ты – дитя пред миром: гол, бестолков,

когда ядовито плюётся любая ветка

и каждая тварь – охотник на человека, –

верь, несмышлёныш, бегущий от их клыков:

Бог – на стороне человека.

 

Когда твоя власть над миром так велика,

что червь безголосый кричит у земли во чреве,

сжимается море и пятясь ползёт река, –

знай, человек: из любви к тебе, а не в гневе, –

Бог – на стороне червяка.

 

Холодно

 

У мягкой улитки большие глаза и нет голоса.

Глядит в темноту и не может сказать, как ей холодно.

Поглубже дрожащее тело упрятала в домике.

Но домик не греет: он слишком прозрачный и тоненький.

Улитка не может заплакать – ей слёз не положено.

Но знает дорогу к теплу, да не знает – а можно ли?

Вот так до рассвета и стынет, и дверца – открытая.

...А утром из домика выползет тварь ядовитая.