Любовь Левитина

Любовь Левитина

Все стихи Любови Левитиной

Белла

 

В огненно-рыжий покрасила Белла

седенький нимбик из трёх волосков,

так как не хочет пушистой и белой

быть для знакомых своих стариков.

 

Мощным напором добившись успеха

в жизни, которую помнит пока,

раньше трудилась начальником цеха,

сроду не ведала слова "тоска".

 

Думать о старости глупо и рано.

 

Больше начальства и Бабы Яги

Беллу боятся совет ветеранов,

слесарь-сантехник, друзья и враги.

Белла бывает не очень учтива,

в лица бросает плохие слова,

вспомнив неслабый запас инвектива.

И по любому вопросу права.

 

Лишь одеяло из тонкого драпа

ночью не верит её правоте.

Белла, разбужена собственным храпом,

дышит надсадно. И мысли не те.

Вредные мысли восьмого десятка

шепчут злорадно: «Пока что дыши...»,

медленно копят слои беспорядка

в недрах её командирской души.

 

Берта и Миша

 

Берта и Миша не очень ещё и старые:

какой это возраст – всего-то по семьдесят четыре.

Трапезничают на кухне вместе дружной парою,

а потом разбредаются по квартире.

 

В квартире красивый ковёр и миленькие обои,

светло и чисто, нигде никакой пыли.

 

Так случилось, что с разницей в год инсульт подкосил обоих,

теперь получше, но двигаться трудно и много чего забыли.

 

Утром их посещает сиделка Алла,

убирает, ходит на рынок, потом затевает печиво.

Берта смотрит по телеку сериалы,

Миша – футбол.

Вторая сиделка, Катя, приходит вечером.

 

Дни похожи, как близнецы, но каждый – жизнь, попробуй вырви-ка,

поэтому надо, хочешь-не хочешь, вставать с кровати.

Берте и Мише нравятся нежные сырники,

особенно, если их приготовит Катя.

 

Большой фотоснимок на стенке у Берты в спаленке,

там на природе Миша с цветами, а Берта босая.

На фото они молодые, и дети маленькие,

а нынче выросли, живут отдельно, но родителей не бросают.

 

Соня, дочка, в Штатах, раз в месяц примерно звонит по скайпу,

Саша, сын, иногда заходит, занят по горло и выше.

Дети хорошие, очень любят маму и папу,

то есть маму Берту и папу Мишу.

 

Саша пишет докторскую диссертацию,

у него семья и большая зарплата.

Но рвётся в Женеву, и родители не просят его остаться,

иначе им будет казаться, что виноваты.

 

Так и живут, незаметные, в доме многоэтажном,

Берта засыпает у телевизора, а Миша весёлый, смеётся, шутит.

Конечно, одним в стране им будет немного страшно,

но это никак не меняет сути.

 

 

Во сне и наяву

 

Сон многоцветный рассыпан мозаикой,

чтобы сложиться картинкой любой.

Юной красавицей, лапушкой, заинькой

ты во дворце,

и желанный  с тобой.

Светят фонтаны хрустальными струями,

сладко гитарные стонут лады,

радужный мир увлечён поцелуями,

празднуя ночь до последней звезды.

 

А наяву только тучи целуются,

дождь размывает картонный дворец,

ветер взлохматил поникшую улицу

и со звездой полетел под венец.

Ты не дождёшься к себе королевича,

твой королевич принцессе не рад.

Утро нисходит с картины Малевича:

темень глубокая, чёрный квадрат.

 

Гербарий неисполненных желаний

 

Пылится в заколоченном чулане,

а может быть, на старом чердаке

гербарий неисполненных желаний

и грезит о заботливой руке.

 

Забытые, отправленные в небыль,

листы, где нет ни времени, ни дат,

а только бледный цвет, засохший стебель,

сожжённый лес и вырубленный сад.

 

Гербарию загаданное снится,

он дремлет и не ведает пока,

что время копит новые страницы,

свисая паутиной с потолка.

 


Поэтическая викторина

Горечь

 

Столько горечи, столько горечи,

никогда всю её не вычерпать.

Под руками сломались поручни,

время тихо итожит вычеты.

 

Выпускаю слова весёлые,

пусть свободно гуляют в полночи,

а они, беззащитно голые,

покрываются слоем горечи.

Вычищаю её украдкою,

всё равно проступает пятнами...

 

Снова к чаю готовлю сладкое,

что ж оно так горчит, проклятое?

 

Декабрь в Израиле

 

Небо целится в землю, грозное,

гром стреляет очередями.

Взводы туч, в декабре нервозные,

отбивают  дождём: «Куда мы?»

 

В грозовом переменном свете я

не найду ни щита, ни каски.

На деревьях дрожат соцветия,

потерявшие где-то краски.

Эта химия или физика

растворяет наряд природы.

 

Год закончится, год приблизится,

что там дальше за поворотом?

Над вскипевшей волной – отчаянно

чайка, чудится, прокричала:

«Мир не ведает окончания,

начиная себя с начала».

 

Единство противоположностей, или Каждому своё

 

Иногда он звал её в очередную диковинную страну,

правда, потом выяснялось, что не её одну.

Но всё равно не пускали работа, семья, дела –

как же всё-таки скучно она жила!

 

Он сплавлялся по бурным рекам, лазил по непокорным горам –

покорял вершины, в сеть выкладывал снимки удивительных панорам,

изучал пещеры, нырял на опасную глубину.

И пешком, с рюкзаком, какую только не обошёл страну.

 

А она порой не была спокойна, рвалась душой

даже не столько к нему,

сколько к той жизни, в которой, казалось, так вольно и хорошо.

... и он: просветлённый, красивый, такой большой…

Но одёргивала себя: мечтать ни к чему.

 

Он износил немало кроссовок и рюкзаков,

знал с десяток малоизученных языков,

заводил недолгие связи: насладился экзотикой – да и был таков:

маленькие эрзацы любви без любовных драм.

Не был скован семьёй ли, страной, вообще не носил оков,

не боялся вулканов, сходящих селей и ледников

и совсем не помнил чужих обид и своих грехов,

посещая какой-нибудь древний индийский храм.

 

Но как странно: всё чаще хотелось что-то иметь своё,

и когда с осторожностью рядом он представлял её,

разливалось внутри тепло и цвело добро.

 

А она по утрам уходила в конструкторское бюро,

вечерами – домой возвращалась. Привычный круговорот.

И вздыхала о том, как скучно она живёт.

 

Как рыба

 

Чтобы рыбу понять,

нужно думать, как рыба –

либо в тихой заводи плавать, либо

пробиваться на берег, воздух глотая ртом,

выдыхая беззвучно: потом, потом, потом.

 

Чтобы птицу понять,

нужно думать, как птица –

или дуб долбить, или суетиться,

в небе крыльями птичий рисуя чат.

И пугая собратьев,  кричать, кричать, кричать.

 

Можно думать за кошек,

они под окном притихли,

ждут ли манны оконной, отлавливают мой стих ли.

 

По-собачьи привычно думать –

это преданно и тревожно.

 

Только думать, как люди, сложно, сложно, сложно.

 

Календарь

 

Опадают листья  календаря,

ветер их по улицам не разносит.

Длинным строем дат за окном пестря,

за листком листок убывают в осень.

 

Снова день упал на ладонь ко мне,

выпускать на волю невыносимо.

Календарь листву разбросал к весне,

что оставил – осенью вложит в зиму.

 

Похудеет, слипнется к январю,

бесполезным станет и обнажённым.

Ночь уйдёт к другому календарю –

до поры облиственному пижону.

 

Сколько мне осталось календарей?

Дни листками падают всё быстрей.

 

 

Любовница

 

Успокой меня, подружка-сигарета,

мы опять с тобой вдвоём проснулись утром,

чтоб черты лица с любимого портрета

сквозь прозрачный твой дымок увидеть смутно.

 

Тот, с портрета, иногда сюда приходит

отдохнуть душой... и телом обогреться,

говорит о неминуемом разводе,

но позднее: у жены больное сердце.

 

Обещает. С каждым словом слушать горше,

голос голову терзает, как напильник.

Я – жилетка, сексуальная партнёрша,

даже крыша иногда и собутыльник.

 

Так и тянется, не рвётся там, где тонко...

 

Только, знаешь, без него и воздух спёртый.

За него свою греховную душонку,

не торгуясь, я продам любому чёрту.

Маюсь, каюсь, для любви ищу запрета,

но она не поддаётся почему-то.

 

Пожалей меня, подружка-сигарета,

мы опять с тобой одни проснулись утром.

 

Магазин Якова

 

В южной части Тель-Авива,

не особенно престижной,

Яков держит бакалею –

магазинчик небольшой.

Всё расставлено красиво,

протирает полки трижды

в день его супруга Лея, 

аккуратно и с душой.

 

От семьи Багратишвили

он из «Грузии печальной»,

отчей Грузии чудесной,

по рождению еврей.

 

Вы к нему не заходили?

Яков – сам себе начальник.

Сам придумывает песни,

напевая у дверей.

 

У него детишек двое,

их автобус возит в школу,

сын Давид и дочка Сандра.

Яков хочет четверых.

 

И плывут в потоке зноя

звуки песенки весёлой

юрким стилем саламандры

вдоль кирпичных мостовых.

 

Магазин открыт до ночи.

Покупателей немало.

В сотне метров синагога,

рядом сквер хранит уют.

Забегает люд рабочий,

забредают нелегалы.

Собираясь у порога,

под беседу пиво пьют.

 

Никого не обижая,

он со всеми одинаков.

Хорошо идёт торговля,

для страны и для семьи.

А страна-то не чужая,

был бы мир, и будет Яков,

сберегая дом и кровлю,

песни складывать свои.

 

Мэри

 

У Мэри красивые руки,

а также красивые ноги.

Она преуспела в науке

быть леди и нравиться многим.

 

У Мэри квартира – конфетка,

где толстые тихие стены.

Породы и ценной, и редкой

котяра шагает степенно.

 

В квартире у Мэри картины

(она понимает в искусстве).

Икра, ананасы, мартини.

В большой гардеробной не пусто.

 

Помолвлена Мэри. И Ларри

невесту свою обожает,

она восхитительна в паре

и в свете отнюдь не чужая.

 

У Мэри шикарная тачка –

стального оттенка феррари.

 

Но Мэри – такая чудачка

и полная тайна для Ларри.

 

На улице ночью морозно,

а Мэри стоит на балконе

и ловит горячие звёзды

в открытые настежь ладони.

 

Не Галатея

 

Тучи плывут, закатные

сумерки шевеля.

Я превращаюсь в статую

личного февраля.

 

Скульптор притихший, что же ты

бледен и утомлён?

Глупо мечтать о прожитом,

грустно, Пигмалион.

 

Холод снаружи просится,

стынет материал.

Видишь, душе не по сердцу,

как ты её ваял.

 

Всё неживое, лишнее

трудно залить вином.

 

Ветер играет с вишнями

голыми, за окном,

крут и богат затеями.

 

Смутное дежавю.

 

Жаль, что не Галатея я –

к марту не оживу.

 

Не жалко

 

Закончилось придуманное счастье,

цена ему – в базарный день пятак.

Не жалко, что приходится прощаться,

а жалко, что приходится вот так.

 

Уходишь с непреклонностью солдата,

готовит память воду в решето.

Не жалко, что припомнится когда-то,

а жалко, что припомнится не то.

 

Закат всплывает медно-красной рыбой –

удачный, но потерянный улов.

Не жалко слов, что мы найти могли бы,

а жалко, что не ищем этих слов.

 

Кино немое. В долгом эпизоде

ты, я и третьей – скука, а не грусть.

Не жалко, что в финале ты уходишь,

а жалко, что и я не остаюсь.

 

Нищенка

 

На площади, сутулая, хромая,

из равнодушных пальцев принимая

монетки – метки вех календаря,

сквозь лица смотрит, не благодаря.

Порой под нудный гул автомобилей

плывёт в потёртый лаковый обман

запретных тем, где так её любили.

И жизнь свою листает, как роман.

 

Трава и небо – те же, только те ли?

Её всегда настойчиво хотели.

Пожалуй, покупали. Но она

гордилась, что достойная цена.

Бежали дни (ей было их не жаль) и,

сгущаясь в годы, падая в провал,

бесцеремонно цену понижали:

любой и покупал, и продавал.

 

...Светило тонет в озере заката,

но гасят пламя дробные стаккато

непрошенного крупного дождя,

и тот, не различая, не судя,

людей смывает с площади толпою.

 

Толкая в бок, изрядно пьян и зол,

зовёт в любовь былую, с перепою,

знакомый ей по прошлому «козёл».

 

Послав подальше выпившего фавна,

не нужная ему, себе – подавно,

поскольку для любви уже стара,

уходит в нишу тёмного двора.

А завтра вновь, со страстью наркомана

сложив грехи в заплечную суму,

прочтёт главу печального романа,

не нужного, по сути, никому.

 

Ночное вино

 

Черпает нирвану ложка месяца

из фарфоровой тарелки тишины

Александр Спарбер

 

Когда мазки картины многослойной

в ночном разливе станут не видны,

и смежит окна город беспокойный,

налью в бокал немного тишины.

 

Пусть ночь её посыплет звёздной крошкой,

размешивая ветреной рукой,

а месяц, как серебряную ложку,

использует для трапезы такой.

 

Изысканный напиток. Дальше вот что:

бокал с вином из вкусной тишины

по лунному пути небесной почтой

пошлю тебе в предутренние сны.

 

 

Один счастливый день

 

Варилось облако-пельмень

в небесном котелке.

Катился жаркий летний день

к закату налегке.

Из крана капала вода,

кипел на кухне чай…

 

Твой гость, нежданный, как всегда,

войдя, сказал: «Встречай!»

 

Шуршал поток в соустьях вен,

в углу шуршала мышь.

Казался вечным краткий плен

в кольце железных мышц.

 

А время, месяц на стекло

приклеив набекрень,

перечеркнуло и смело

один счастливый день.

 

Любовь, скользнув за окоём

на временный постой

в обнимку с жарким летним днём,

укрылась темнотой.

 

Октябрь в Израиле

 

Бледнее краски, тоньше воздух,

слабей кровавится заря.

Совсем чуть-чуть, и тучи-гнёзда

рассыплет небо октября.

 

Сонливый, медленный, ленивый,

не молодой, не старичок,

он дарит изредка – на диво

приятный, свежий сквознячок.

 

Сегодня солнечная кара

на градус ниже, чем вчера,

лоскут волнистого муара

с утра накинула жара.

 

Ещё не время лихорадок,

дождливой зябкой темноты.

А долгожданная прохлада

меня ласкает, словно ты.

 

Она всегда его ждала

 

Он забегал к ней на ходу – на час-другой, вздыхал: «Дела.

Ты жди. На днях опять зайду».

Она кивала и ждала.

Он уезжал. И не звонил. Терялся в резвой скачке дат.

Она ждала. Считала дни. Ей было даже сладко ждать.

 

Когда и вовсе он исчез, ночная стражница луна

шепнула вкрадчиво с небес: «Представь, что ты его жена».

Его красивое лицо ей улыбалось со стены.

Купила скромное кольцо как признак статуса жены.

 

В бреду блаженном, как в дыму, не помня лет и бед своих,

рубашки гладила ему, постель стелила для двоих.

И ночь – не тьма, и дом – не клеть, не огорчали зеркала,

ей было некогда стареть: она всегда его ждала.

Мечта печатала курсив совместных планов, общих дел,

в мечте он был ещё красив и лишь немного поседел.

Во сне сплетались их тела, она ласкала мягкий шёлк

его волос, а днём ждала, всегда ждала.

И он пришёл.

 

Взорвался в ней беззвучный крик.

 

Слова щербатым ртом жуя,

плешивый сгорбленный старик

спросил: «Ждала? Ну вот и я».

 

От себя…

 

От себя никуда не деться.

Так случается не впервой,

что бронёй обрастает сердце

и не знается с головой.

 

В ставни робко стучится утро,

тихо просит открыть глаза.

Достучаться до сердца трудно

сквозь броню. И разбить нельзя.

 

Бьётся медленно, встанет, что ли,

принимая со стороны

отголоски неясной боли

и неявной моей вины.

 

Очки, или Алькино утро

 

Рассыпал день на небе хмуром

кудряво-белые клочки.

 

Сосед по дому дядя Юра

смотрел на Альку сквозь очки.

Большие выпуклые линзы

пугали странной толщиной,

как будто взгляд из неба вызрел:

такой же серый и больной.

 

И зябко сжалась в шубке модной

ещё безгрешная душа,

которой возраст переходный

и так изрядно жить мешал.

Душа рвалась куда-то в чудо

и выливалась через край.

Хотелось плакать, бить посуду,

поджечь заброшенный сарай,

бежать к овечкам белокурым

по встречной взлётной полосе...

 

И чтоб соседский дядя Юра

увидел мир во всей красе.

 

Почти банальная история

 

Славянка – русокосая, румяная, она бы за границу ни ногой,

но муж увёз в края обетованные, с ребёнком. А потом ушёл к другой.

Растила, как могла, с лихвой намаялась, трудилась: помогала старикам.

Они ведь тоже, словно дети малые, доверчивы к заботливым рукам.

Сменялись дни – корявые и плавные. Зарплата – только выжить.

Ничего,

сыночка подняла, а это главное. На свадьбу накопила для него.

 

Жаль, корни у невестки не в Европе и не в серых почвах русского села.

Коричневая роза Эфиопии коричневый бутончик родила.

Недолго миловалась эта парочка, экзотика и страсть сошли на нет.

Характер у обоих – не подарочек, и жёстко не совпал менталитет.

Разъехались искать себе любовь ещё, исчезли, как в тумане корабли,

забыли про кудрявое сокровище, что походя на свет произвели.

 

Уж пять годков внучонку будет в мае-то.

Наверное, удел её таков:

одной в чужой стране с кровинкой маяться и слушаться капризных стариков.

А на ночь смыть с лица печаль недавнюю, легко присесть на детскую кровать,

баюкая, глядеть в глаза миндальные, колечки на макушке целовать.

 

И всё не так уж плохо, всё и ладно, ей

негоже быть в тревоге и тоске,

покуда мамой счастье шоколадное

её зовёт на русском языке.

 

Распробуй зиму

 

Желтеет месяц живым бананом,

вот-вот сорвётся, чтоб стать обманом,

но в том не твоя вина.

Лишь память зрима и покаянна,

и ты себя ощущаешь пьяным

без праздника и вина.

Здесь дождь латает судьбу стежками,

а ты дурачишь её стишками,

бросая слова в тетрадь.

Судьба устала писать анамнез,

она давно разбросала камни

и требует их собрать.

Кто знает, сколько шагов до края:

спешить, роняя и собирая,

покуда густая тьма

ночами ищет финал сюжета,

в котором нет ни весны, ни лета.

А нынче – твоя зима.

Чего ты хочешь ещё добиться?

К чему гоняться за синей птицей,

по нервам пуская ток?

Взгляни на дело с других позиций:

не стоит злиться и торопиться,

пора подводить итог.

Ещё ты можешь летать вблизи, но

всё тяжелей от камней корзина,

где нежились миражи.

Активизируй в крови энзимы,

на вкус и запах распробуй зиму

и горькое счастье жить.

 

 

Свои чужие

 

Соломка найдётся, да где упасть?

Покуда меняли и сласть, и власть,

людей и монеты,

списали страну, где я родилась,

я здесь пообвыкла и прижилась,

ах, Родина, где ты?

 

Я снова при деле, шаги легки,

и время не верит словам тоски,

пусть плачут другие.

По-русски приветствую интернет,

но если и Родины больше нет,

к чему ностальгия?

 

А время не хочет играть на бис,

уже перестало, спускаясь вниз,

считать этажи.

Шалом, разноцветное царство, и

на этой земле мы давно свои

и всё же чужие.

 

Семья

 

Нельзя сказать, что нет родни у Ривы.

В Ашдоде сын, всегда готов помочь,

частенько брат звонит из Тель-Авива,

из Питера звонит и пишет дочь.

 

Квартирка небольшая, без балкона

и старая, но главное, своя.

В не лучшем из районов Ашкелона

у Ривы есть ещё одна семья.

В ней всех нетрудно видеть постоянно,

в ней Рива назначает имена,

и ждут Сережа, Гоша, Марь Иванна,

когда во двор спускается она.

 

Конечно, Рива им необходима –

у каждого проблемы и дела.

Неделю был в бегах красавчик Дима,

а Марь Иванна снова родила.

 

И Рива их отчитывает строго:

«Ох, Дима, нет ума-то, молодёжь. Нельзя бежать, не глядя на дорогу, смотри мне, загуляешь – пропадёшь.

А ты бы, Марь Иванна, постыдилась, сожителей меняешь, всех мастей. Веди себя прилично, сделай милость, не вешай на меня своих детей.

От вас мне вред выходит на поверку, дождётесь – разозлюсь и не приду. Откуда средства взять пенсионерке, чтоб всем купить приличную еду?

Да ладно, налетайте посмелее. Я, глупые, добра желаю вам».

 

И кормит, поит, лечит их, жалеет,

и гладит по ушастым головам.

 

Уютный двор, старушка на скамейке,

под солнцем дремлют кошки и коты –

её питомцы, славная семейка.

И в мире нет ни зла, ни суеты.

 

Старшеклассница. Предчувствия

 

Темнеет небо – ждёт перезагрузки,

тетрадный лист в твоей ладони смят,

а впереди контрольная по русскому.

Предчувствия томят.

 

Но во дворе парнишка слишком часто

на окна смотрит – только позови...

Ты это знаешь и немного счастлива

предчувствием любви.

 

Холодный воздух свежим снегом пахнет,

гоняет ветер белых мотыльков.

Окно открыто, и глаза распахнуты

предчувствию стихов.

 

Грустишь, но улыбаешься невольно -

всё вперемешку. Строчки неясны,

Так неохота думать про контрольную

в предчувствии весны!

 

Старые фотографии

 

Тени пляшут над столом, тусклый свет сгоняя к ночи.

Дождь. Ущербная луна совершает водный трафик.

Я читаю допоздна стопку старых фотографий,

словно повесть о былом – о хорошем и не очень.

 

Как рисунки угольком – чёрно-белое пространство.

Будто впрямь защищены от разлуки, от беды и

от морщин и седины, все такие молодые,

только где-то далеко – кто ушёл и кто остался.

 

В дребезжании стекла звуки времени и ветра,

и глядят издалека годы – загнанные кони.

И дрожит моя рука, и дрожит в моей ладони

жизнь...

которая прошла...

невозвратно, незаметно...

 

Столетний дом

 

На краю времён, где земля пуста,

этот старый дом – лет не меньше ста,

износился, выцвел и жить устал.

 

У него для этого сто причин,

и от каждой – трещина в сто морщин,

он сменил сто ликов и сто личин.

 

У него разбито в глазах стекло,

всё, что в них болело, давно прошло,

в стенах время плесенью проросло.

 

Сбился молча годы считать до ста.

А вокруг ни дерева, ни куста –

съела память – крепкая кислота.

 

Дом наполнен памятью, как сосуд,

но о нём забыли и люд, и суд,

и надежды нет, что придут, спасут.

 

Одинокий дом на краю земли

просто тихо ждёт, чтоб его снесли.

 

Счастливчики

 

Есть у Рони квартира и обеспеченная сестра,

Рони душ принимает и громко поёт с утра,

вкусно завтракает и обедает за столом,

а на улице  всем подряд говорит «шалом!»

Никого не пропустит (любой человек хорош)

и сияет, как начищенный медный грош.

Всем желает здоровья и счастья тепло и искренно,

смотрит в лица с любовью, и смеяться над ним бессмысленно,

потому что он светится, словно солнце из моря выловил на крючок.

Городской дурачок.

 

А Дорит ночует в подъездах, но в том не видит беды,

если там не холодно. На помойках полно еды.

Вот вчера нашла почти что целую запечённую курочку.

Городская дурочка.

Просыпается утром рано, идёт во двор,

если кто-то встретится, заводит с ним разговор.

И её не гонят – ну в чём же она виновата?

Иногда кому-то звонит со сломанного автомата.

 

А недавно я видела Рони с Дорит вдвоём,

говорили взахлёб, и каждый, вроде бы, о своём.

улыбались, вовсю размахивали руками,

но совсем не выглядели дураками.

Он смотрел ей в лицо с любовью, держал за талию,

и они, довольные, хохотали.

Рон одет был дорого, впрочем, просто:

джинсы от «Levi Strauss» и рубашка новая от «Lacoste».

А Дорит в заношенной рваной кофте,

из которой бесстыдно торчали грязные

бретельки от лифчика.

 

Такие похожие, такие разные –

два счастливчика.

 

Танец белой цапли

 

…и странный танец белых цапель,

неповторимый и чужой

Анна Бессмертная

 

Твою неправильную пьеску

сведу к логичному концу я.

 

Для сцены вышью занавеску,

где цапли белые танцуют.

Танцуют чопорно и строго,

освобождая тайну тантры,

и приближаются к порогу

почти закрытого театра.

 

И я уйду с прямой спиною,

нездешним танцем белой цапли

покончив с ролькою смешною,

что ты мне дал в своём спектакле.

 

 

Темнота

 

Грусть подкрадывалась к ней как-то незаметно

и овладевала ею постепенно, как потемки комнатой.

А. П. Чехов

 

I.

 

Пепельница плюётся окурком,

окурок падает и прожигает скатерть.

Образуется дырка. Или дурка?

Время не катит.

Точнее, катит, но не туда.

Секундами капает день. Синхронно – вода

из крана.

Ложиться рано.

Наблюдаю за мотыльком:

как он ищет защиты у люстры под потолком

от темноты.

«Эй, ты!» –

окликаю.

Насекомое удивляется: «Кто такая?»

А кто я? Не отвечаю.

Хочется выпить крепкого.

Чаю.

И конфет вместо сигарет.

Счастья нет.

И не будет.

Л-ю-ю-ди!

Я вас когда-то видела наяву?

Непонятно, кого и зачем зову.

Никто не слышит.

Кошки орут на крыше.

У них не кончается весна.

А я сижу одна

и легко

(в недрах души, ну очень глубоко,

ощущая себя поэтом),

пишу какую-то дребедень.

При этом

темнота незаметно съедает день...

 

II.

 

День почти растворился в утробе тьмы,

и со мной перешёл на «мы».

Из солидарности я к нему проявила милость.

Заулыбались лампочки включённые.

Пантера чёрная

споткнулась о люстру и подавилась,

поперхнулась, спряталась и стала рыжей.

 

Мотылёк к предмету своей мечты подлетел поближе.

Нарезая круги, притягивал ватты.

Как же мне спасти этот глупый комок мохнатый?

И крылатый.

Эй, дружок, послушай, твой танец шалый

может стать последним.

Раз так, пожалуй,

отбирать не стану у тьмы обречённый день я,

а верну прожорливой хищнице на съеденье.

 

Тревожное

 

– Время повисло на стрелках часов,

страхи ползут из притихших лесов.

Двери и окна запри на засов,

мой любый.

Вдаль не смотри, отойди от окна,

может осколком поранить луна.

Чуешь, как мелко дрожат

тишина

и губы.

Видишь, как низко висят у воды

острые звёзды из тонкой слюды,

знаешь, кровавые в небе следы

остались.

Не поднимай к ним, любимый, лица,

стоны от неба слышны без конца.

Это приметы войны и свинца,

и стали.

 

– Полно, от ветра дрожит тишина,

прочно приклеена к небу луна,

нас не достанет, не тронет война,

я знаю.

Дом устоит против злобы и лжи.

Только от ветра стекло дребезжит.

Чай вскипяти и детей уложи,

родная.

Август уходит, печальный добряк.

Воздух не кровью – закатом набряк.

Вышили звёзды платок сентября

всего лишь.

Сонной травой зарастает быльё,

осень стучится, мы примем её.

Что же ты зябкое сердце своё

неволишь?

С летом прощается ветер в лесу,

листья, не пули, держа на весу,

стонет, жалея их цвет и красу.

Их много!

Сложит к порогу ковром поутру,

хочешь – красивый букет соберу,

осень впущу. И со стёкол сотру

тревогу.

 

Хельмонит – солнечный цветок

 

Если мысли уже не подвластны словам,

поезжай побродить в Маале-Рехавам,*

прикоснуться душой покаянной

к серым скалам, где воздух дождями звенит,

посмотри, как повсюду цветёт хельмонит** –

россыпь солнц золотисто-шафранных.

 

Возле древнего города древней земли

это яркое чудо вблизи и вдали,

согревает  и присно, и ныне.

Первозданным творениям краски даря,

улыбается небо в конце ноября

волшебству Иудейской пустыни.

 

Кружит ангел-хранитель над каждым ростком,

повторяя: «Расти!» неземным шепотком,

«Помоги до сердец достучаться,

и пока этот мир навсегда не исчез,

донеси до высоких священных небес

вековую надежду на счастье».           

 

* Маале- Рехавам – поселение в 15 минутах езды от Иерусалима.

**Хельмонит агдола – название на иврите больших шафранно-жёлтых цветов штернбергии, которая зацветает в начале израильской зимы (конец ноября), растёт и на скалах, и в пустыне.

 

Циля

 

Циля – бабушка своенравная,

любит, чтоб в доме была чистота.

Врач про неё говорит: «сохранная»,

но всё-таки сила уже не та.

Вот если бы дальше жить, не старея

(бывают же крепкие старики)...

 

Циля тайком влюблена в Андрея –

доктора из поликлиники.

Поздние чувства – отнюдь не безделка,

нахлынут – не спросишь их, почему.

Поэтому Таня, сестра-сиделка,

часто водит Цилю к нему.

Где-то кольнуло, а Циля и рада,

маленькая радость-пигалица.

Пара кварталов – и вот он, рядом,

с Таней по-доброму перемигивается.

 

Так жаль, что почаще ходить непросто,

Таня – третья лишняя, но других вариантов нет.

 

Циле вчера исполнилось девяносто –

до ста двадцати ей ещё тридцать лет!

 

Человеку дождя

 

Вечер, полный дурмана и запахов леса,

обнимает луну, в занебесье маня,

дождевою, почти непрозрачной завесой

отделяет пространство твоё от меня.

Отпускает к земле беспокойные струи,

те вонзаются – каждая, словно копьё,

миллионами жгучих шальных поцелуев

возбуждая её и питая её.

 

Ты врождённо влюблён в эту дрожь небосвода,

в эту зыбкую хлябь и унылую хмарь,

близкий мне человек из осенней  породы,

положивший любовь для дождя на алтарь.

Слыша вздохи органа в трубе водосточной,

рвёшься слиться с водой, раствориться в дожде

и, глотая расплывчатый воздух непрочный,

ты теряешься в нём. Ты везде и нигде.

 

Молчаливые тучи – небесные профи

по эскизам ветров из далёких сторон

лепят в небе твой бледный задумчивый профиль,

он из разных дождей для меня сотворён.

Силуэты домов за стеклом эфемерны,

мир стучится в окно, не просясь на ночлег.

в каждой капле дождя непосильную верность

я храню для тебя, странный мой человек.

 

Чужой

 

Гладко выбрит, ухожен и держится прямо,

образец – от очков до штанов,

никогда не испортит собой панораму

господин Летунов.

Оставляет следы, как любой из прохожих,

но никто не идёт по следам.

Аккуратен в работе, не глуп, не тревожен

и не смотрит на дам.

 

Мужики ни за что не поймут Летунова:

тот ни водку не пьёт, ни коньяк.

Иногда принимают его за больного –

может, скрытый маньяк?

Подымить в коллективе – отравится, что ли?

Поучиться у них, казанов…

Но не курит и вовсе не любит застолий

странный тип Летунов.

Избегает конфликтов и слов непотребных,

не мужик, а какой-то дебил.

 

...Каждый вечер он смотрит в знакомое небо,

словно что-то забыл.

Всё привычно и даже комфортно притом, но

будто кто-то негромко зовёт.

Летунов напряжённо пытается вспомнить,

надо вспомнить… И вот

 

вспоминает, что он не чудак и не болен,

просто может летать по ночам,

запылённые крылья берёт с антресоли,

прикрепляет к плечам.

Открывает окно… и, за тучами тая,

твёрдо верит: в густой темноте

он сейчас не один, люди тоже летают,

но другие, не те.

 

Оттолкнувшись от неба и лунного света,

разрушая основы основ,

ищет стаю свою и родную планету

всем чужой Летунов.

 

Это Фира

 

Слышишь, звонят. Сегодня 28-е. Это Фира опять.

Деньги ждёт за уборку. С каждого – двадцать пять.

Фира знает всё обо всех в подъезде, рассказывает на подъёме.

Хотя живёт в другом доме.

Правда, недалеко. Может сбегать купить вам хлеб или молоко.

А что такого?

Пустое. Это ей ничего не стоит.

 

Уборка подъездов – так,

подработка, пустяк.

Муж не знает. Велит бросать работу, разводом грозит.

Ну такой паразит!

А в Иерусалиме младшая дочь

скоро снова родит.

И снова надо помочь.

Семья там большая, ортодоксальная,

расходы  всегда колоссальные.

Муж не велит помогать.

Вот ведь какой гад!

 

Основная работа у Фиры близ Тель-Авива,

там у неё шикарная вилла.

То есть та, что она убирает. Рядом поменьше, вторая.

Да, дважды в неделю из Ашкелона тяжеловато.

Зато большая зарплата.

И с хозяином ей повезло.

Вот ни за что не бросит работу, мужу-злыдню назло.

 

В последнее время Фира заметно хромает. По ступенькам с трудом себя поднимает.

Скрипит суставами.

Но Фира ещё не такая старая. Выглядит очень молодо.

Запросто может пройти полгорода. И даже не одного. И ничего.

Вообще-то, если вкратце, нужна операция,

как-нибудь надо собраться.

Фира давно собирается.

Фира всегда улыбается.

 

Слышишь, звонят в квартиру. Открой, это Фира.

 

 

Это лучше…

 

Мы не знали друг друга, старели досрочно,

наши будни делила вода.

Я была неказистым комочком песочным,

ты был слеплен из снега и льда.

 

В мутном небе моём суховеи застыли,

оценив твой подарок сполна:

горстку белого снега в прозрачной бутыли

принесла мне морская волна.

 

От жестокого солнца послание пряча,

вытирая осевшую пыль,

знак зимы я песком заменила горячим

и тебе возвратила бутыль.

 

Жар и холод под пробкой менялись дарами,

и, к мечте прикоснувшись почти,

мы хотели обняться, но море меж нами

от воды отражало «Прости!»

 

Неусыпные волны стояли в дозоре.

Только стал небосвод голубей,

подобрело и сжалилось вечное море,

и пустило для встречи к себе.

 

Знаю, ты растворишься в обманчивой сини,

я с придонным смешаюсь песком.

Это лучше, чем сгусток бесплодной пустыни

или снежный бесформенный ком.

 

Я бы…

 

Клочья на чёрном гребне скал – ты тоже пряха, гора?

Сшила бы платье ему, чтоб не мёрз в объятьях твоих.

Группа «Мельница»

 

Затерявшийся, словно скит,

дом его обступили кряжи.

(Я б связала ему носки, да боюсь, что не хватит пряжи).

 

Дождь польёт, будет снег потом,

вьюга взвоет бродячим зверем.

(Я бы сшила ему пальто, да боюсь – ошибусь в размере).

 

Дверь сорвётся с тугих петель,

небо скуксится виновато.

(Застелила б ему постель, да она до утра не смята).

 

Горы, схваченные каймой

облаков – шерстяные комья.

(Я послала б ему письмо, если имя моё он вспомнит).

 

Позаботься о нём, гора,

защити, не грози обвалом.

(Я б забыла его... вчера, да «вчера» уже миновало).

 

Январь в Израиле

 

Уже январь спускается по сходням,

он полон сил в зачине новогоднем,

в затеях и делах неутомим.

Народ накрыл столы и строит планы,

а снег лежит, не тая, на Голанах

и белит золотой Иерусалим.

 

У нас на Юге снега не бывает,

который день погода штормовая:

и холодно, и ливень сплошняком.

Колотит ветер мокрые дома и

ревёт, и ветки толстые ломает,

но может и деревья целиком.

 

Сбивает человека, убегая,

и зонтик от дождя не помогает,

лишь гнётся,

но, теряя свой престиж,

решает сняться в роли парашюта.

И ты летишь, не ведая маршрута,

не тонешь, как машины, а летишь.