Лиана Алавердова

Лиана Алавердова

Все стихи Лианы Алавердовой

Mount Vernon

 

Вот это дом,

в котором жил Джордж Вашингтон.

 

А это перила,

по коим рука Вашингтона скользила.

 

А это его кабинет,

где рано, чуть свет,

бывало, является он,        

Джордж Вашингтон.

 

Как мало вещей! Оттого,

что был генералом

и скромным был малым,

и был пуританином он,

Джордж Вашингтон.

 

Вот копии книг горделиво

сквозь стёкла взирают,

но только в архивах

лежат фолианты,

что неторопливо

иль бегло пролистывал он,

Джордж Вашингтон.

 

Вот это кладовка:

чаны и корзины,

и ступки, и миски, и кадки,

и угли в камине,

и дичь и свинина

находятся в дивном порядке,

которым заведовал он,

Джордж Вашингтон.

 

А вот лежаки для рабов,

а может быть – нары,

где малый и старый

давили солому сквозь дрёму

далёко от дома,

и ныли их чёрные спины.

Бия в тамбурины,

все пели они на чужбине,

тоскуя о доме своём.

А слышал ли он,

Джордж Вашингтон?

 

Вот прялки.

Желал, говорят,

развития ткацкого дела,

и дружно потели

ткачихи за прялками в ряд.

А это вот соль,

которой солили селёдку.

Гуляла ли плётка?

А если гуляла,

то знал ли о том

Джордж Вашингтон?

 

Вот спальня.

И тут покрывало

его укрывало,

к бессмертью причастно.

И с ним распрощался       

пред смертью,

не зная, что будет потом,

Джордж Вашингтон.

 

Мы выйдем на воздух. Тиха

река по прозванью Potomac,

и звёзды сияют в потёмках.

А рядом могила. Потомок,

приди и взгляни

на эти огни,

и так ты прочувствуешь дом,

где жил Вашингтон.

 

Бродвей

 

Я на Бродвее.

В гуще я.

С ног сбивает

строка бегущая.

Dow Jones пусть падает

хоть в тартарары.

У меня свои поэтические

игры.                                                            

Грызу, не комплексуя, арахис,

под солнцем арахисно

изжариваясь.

 

Рекламы величиной с дома.

Мелькает вывесок кутерьма.

Кока-Кола пылает нежностью.

Джомолунгмой в небо                     

уперлась Prudential.

Реклама, этой торговли двигатель,

на голову рушится –

не заслониться.

Мысль в голову

закралась грешная:

не для рекламы ли

солнце подвешено?

В магазинах напихано

столько разного.

Не изобилие –

безобразие.

Лезет под кожу,

вируса лихорадочней.

Слишком много?

Бродвею недостаточно!

 

Девица в кедах

на босу ногу.

Ей так удобно

и угодно.

Одеты кто во что горазд.

Нравов свобода, смешение рас.

Бродвей в своё удовольствие

строится.

На тротуаре нищий

колется.

От этой житухи

можно-таки сдвинуться.

Прощайте,

Ваше Бродвейское Величество!

Сверну-ка на Пятую Авеню

и немножечко отдохню.

 

 

* * *

 

Жара! Асфальт воняет мочой.

Кафе призывают меня: «Постой!»

Таксисты вот-вот раздавят. На кой?

Корпоративная спесь и блеск.

Манхэттен – скопленье того, чего без

Сократ мог прожить и стократно. Срез   

геологический или пласт

жирной избыточности, запас

бюргерский, что не влезает в нас,

но остается висеть в жаре.

Товарам тесно, словно икре

в брюхе рыбьем, зверью – в норе.  

Вокруг меня – молчаливый лес:

дома и люди, и бесполез-

но душу родную искать окрест.

Кто мне скажет, зачем торчу

в этом месте и не лечу

к дикой природе, куда хочу?

О, ненормальный, шальной Нью-Йорк!

Соблазн и стенание, и восторг

Ты вызываешь. В крутящийся рок-

н-ролл ты меня втянул

и швыряешь, хоть караул

заори. «Я тебе не стул

и не щепка», – кричу. А ты

в меня швыряешь с дерев листы,

клочки бумаги, обрывки сплетен...

Шалый ветер...

 

Ирландский парад

 

Барабан грохочет,

случаю рад.

Атанда! Идёт

ирландский парад.

Солнце барабанит

лучами по темечку.

К чёрту чопорность!

К чёрту застенчивость!

Небоскрёбы испуганно

жмутся друг к дружке.

Глазеют ошалело

банковские служащие.

Трубы надрываются

во все голоса.

Святой Патрик в гробу

переворачивается.

Мир нацепил

зелёные очки.

Зелены младенцы

и старички.

Оранжево-бело-зелёные

полосы.

Некто выкрасил в зелень

волосы.

Зелены гвоздики,

береты и серьги.

С улицей случилась

зелёная истерика.

Зелёная

вакханалия восторга!

Зелёных хат-догов купите,

недорого!

Полицейский в юбочке

и чулочках вязаных.

Удивлён индиец в шароварах:

Азия-с!

Ленты, перья, банты

рассыпаны

смело.

Солнце от зависти

позеленело.

Парад табуном проносится.

Слух

отдыхает.

Ух!!!

 


Поэтическая викторина

Красавицы

 

Скажите, красавицы где проживают,

что в гладких журналах стоят, возлегают,

и в дезабилье и в телесном обильи

готовы изжить половое бессилье?

Быть может, во Florid’е – или Флориде,

в самом Голливуде, в Атлантик ли Сити.

Мы их не встречаем в сабвеях и шопах.

Наверно, они засиделись в Европах.

А здесь как-то больше толстух ненарядных

в обтрёпанных джинсах, курящих нещадно,

с котомкой, где спит образцово ребёнок,

с рожденья не знающий мокрых пелёнок.

Мы судим и рядим, всё, кажется, знаем,

но всё ж ничегошеньки не понимаем,

поскольку с другой прилетели планеты,

хотя приблизительно так же одеты.

Наш путь постиженья и горек и зыбок.

Конечно, наделаем кучу ошибок.

И все ж мы несёмся в едином вагоне,

где рвётся «Катюша» навзрыд из гармони.

Но что «им» – «Катюша»?

Лишь две китаянки

улыбкой одарят певца и беглянку,

которой, увы, здесь не лучшее место,

чужого орла потому что невеста.

От чувств пережитых, накопленных мыслей

наш путь постижения мало зависим.

Здесь всё по-иному, здесь всё непонятно,

и всё же никто не желает обратно,

туда, где котятами жили слепыми

в растерзанной, жалкой, грозовой России,

где нашим потомкам уже не плодиться,

где счастье и горе имели родиться.

 

Манхэттен

 

Усталой,

слякотной

и не согретой

сабвеем

заспанным

махну в Манхэттен!

Стеснённый водами,

простёрся он

огромной бабочкой –

Махаонoм.

Лоснится,

лопается,

что наглый кукиш,

своей масштабностью

по нервам лупит.

О, помесь бабочки

с быком

бродвейским,

саксонской тяжести –

дрожжей

еврейства.

Ты – великаний        

котёл,

    вертеп.

Собой доволен,

вершитель

судеб!

Я не расплющена 

твоей громадой.

Хоть ты могушествен,

тебе я рада.

Бьёт в ноздри булочная.

А что там Сохо?

В тебя втемяшиться

совсем неплохо.

Азартно, дерзостно

и даже весело

с тобою меряться.

Поэту –

с кесарем.

И так захватывает

высь небоскрёбья,

что небо

кажется

размером

с нёбо.

 

* * *

 

Открываю Америку.

Вся она из вещей.

Здесь Одесса и Жмеринка

перешли на «О’кей».

Заурядными сплетнями

полонён Голливуд,

и зелёную женщину

все свободой зовут.

Под шуршание сквериков,

под сабвеевский гвалт

открываю Америку,

где никто не искал.

 

Отрывок из «Поэмы о лишнем человеке»

 

Люблю тебя, творенье чёрта!

(Хоть мне торгашество претит)

Калач крутой и жизнью тёртый,

мозаика, не монолит.

Сенсационный, суматошный!

С утра спешит на пост лотошник,

и бубликов румяных рать

готова с хрустом исчезать

в желудках братии чиновной.

Бродвей, известно, вертопрах.

Уже проснулся зоопарк,

в метро целуются истомно.

И ослепительно светла

над башней Крейслера игла.

 

Люблю огни твоих хайвеев,

и фейерверков, и реклам.

В музейной роскоши робею,

но не скучаю. Все дела

тускнеют в близости искусства.

Перенасытив зренье, чувствам

иным спешу я пищу дать

иль вирши заношу в тетрадь...

Парадов детское веселье,

предновогодний rush и раж,

бессмысленный ажиотаж.

На старомодных каруселях

над Кони-Айлендом кружа,

замрёт от радости душа.

 

А вот неугомонный Брайтон:

матрёшки, китч и хохлома.

Пенсионеров русских стайка

торгует бодро задарма.

Девицы в юбках выше носа,

и стариковские вопросы...

Ах, boardwalk, чтоб он был здоров!

Там сбор сионских мудрецов

радеет о тюрьме народов.

Тут шахматный чемпионат,

арбузы, дыни, виноград,

столпотворенье пешеходов...

Вот-вот одесское словцо

залепит вам снежком в лицо!

 

Нью-Йорк – пристанище изгоев,

авантюристов, чудаков,

упрямцев, ортодоксов, гоев,

космополитов, простаков.

Ты мещанин, но многоликий.

Дитя Гермеса или Ники?

Изменчивый, как сам Протей.

Своих не балуешь детей.

Но мне дышать легко, вольготно.

Ведь я, диаспоры дитя,

полу-всерьёз, полу-шутя

к тебе прильнула сердцем плотно.

И в настроениях пестра,

душою я твоя сестра.

 

Письмо московским родственникам

 

Жаровым

 

Здесь, в Нью-Йорке, не существует прописки.

Одесса с Винницей переговариваются по-английски.

Кастрированы бесправные киски.

Продается всё: от ирисок до виски.

Ногу отдавив, говорят: «Excuse me».

Иммигранты не тянутся в профсоюзы.

Много народа избыточно грузно.

Накормлен и синий воротничок, и узник.

Метрополитен от Москвы отличен.

Культуризм копирует грубо античность.

Поклоняются всем: от Христа до Ницше.

В ресторанах руками есть неприлично.

В музее дивят народ динозавры.

Поэты оставили грёзы о лаврах.

Шекпировский мавр был бы явно оправдан.

Китайцы читают абракадабру.

Башку проломив, говорят: «I am sorry».

Не перебивают при разговоре.

Не существует понятия «дворник».

Лекарств миллион, ещё больше – хвори.

Так можно продолжать ещё дальше.

Непопулярны здесь русские каши.

Иммигранты  с ходу узнают «наших».

Петербург и Москва, несомненно, краше.

Брайтон лоснится от самодовольства.

Давно забыты страхи посольства.

Океан никогда ещё не был возле-

жащим так близко и даже свойским.

Дальше некуда ехать вроде.

Каждый свой огород городит.

Исторических да и прочих родин

отсель не докличешься. Бай, Мефодий!

Музыка раскладывается на простые звуки.

У меня нет друга (запятая) подруги.

Мысли мои вертятся в жаровне-круге,

надежды жалкий остов обуглив.

Самолёты мелькают чаще, чем птицы.

Никто не собирается на мне жениться.

Я проигрываю любые блицы,

потому что нет тугодумней девицы.

Пусть эфир дырявит радио-сводня.

Ничего не получится у меня сегодня.

Не хочу быть рабой, даже и Господней.

Могу пролежать целый день в исподнем

(сиречь неглиже). Я нирвану лени

не променяю ни на чьи колени.

Женихов посылаю к известной Фене,

хотя неизвестно, за чьи преступленья.                

У меня лицо бесцветно и блёкло.

У меня пред глазами блистают стёкла.

На судьбу обида давно прогоркла.

И была я Тёкла, а стала Фёкла.

Смыслы рядятся в новую форму,

гримируясь, словно шуты в уборных.

В черепушке, наполненной пустяками,

мысли прыгают целлулоидными мячами.                

Наступает праздник с названьем «Пурим».

На дворе настоящая зимняя буря.

Этот чёртов март – настоящий дурень,

и навалом коварства в его натуре.

В общем, и не предвидится эпиталамы.

Я пишу не письмо, а простую гамму.

Интересно, а холодно было в вигвамах?

Этот март доведёт меня, мамочка-мама.

Сыплет белые крошки небесный пекарь.

Интересно, во что одевались греки

в холодные зимы такого-то века,

когда Бог был подобием человека?

В общем, я закругляюсь. Сию картину

посылаю письмом в Москву за полтину.

Если что не так – простите. Рутина

превращает всех немного в кретинов.

 

 

 

* * *

 

Римме Коган

 

Пойдём на Брайтон в ресторан, моя родная.

Нам нужен этот балаган, зачем – не знаю.

Там будет много разных блюд и с выпендрёжем.

И пропитает русский дух бельё и кожу.

Официанты будут там, что вышибалы.

Там будет шум, там будет гам, и горя мало.

Бриллианты будут – будь здоров, в обтяжку – ляжки,

у кавалеров от прыжков мокры рубашки.

Там будет чей-то юбилей или бар-мицва,

и среди множества гостей легко забыться.

Пропахнем водкой, табаком, духами, потом,

и мысли – словно помелом, одна икота.

Веселье будет тамада вздымать натужно,

ему покорные стада охрипнут дружно.

Там позолота, мрамора, как в ханской бане,

и шоу блещет до утра, увы, телами.

Певец в жилетке слёзно так споёт о шмоне,

что разрыдается завмаг, как вор в законе.

И натолкавшись до стыда со всей ордою,

мы скажем: больше никогда и ни ногою.

 

Русское кафе

 

Валерии Коренной

 

В русском кафе, что бывают и краше,

где кормят прилично гречневой кашей

(впрочем, не думаю, чтобы спаржу

там подавали даже владельцу) –

официант вымогает подать,

в дыму курильщиков вянет похоть,

и в полумраке сгущённом локоть

может просыпать на скатерть перца –

пела актриса голосом низким,

и кто-то упорно жевал редиску,

и парень ловил слова гитаристки,

одновременно любуясь соседкой.

Но пела дева не в хоре церковном

своим знакомым и незнакомым,

и было это далёко от дома –

Большой Садовой иль Павелецкой.

И позабылся чужой Манхэттен,

что холодно в мире февральском этом,

что марихуану курят где-то

не далее, чем за квартал от пенья.

Но пела приехавшая с Востока

о грустной любви, и пенилась кока,

и было то сладко или жестоко? –

кто слёзы лил, кто терял терпенье.

А после очередного куплета

дружно схватились за сигареты,

и зеркало запестрело клозета

отображеньем спешащего люда.

Её поздравляли и жали ручку.

Порхала бабочкой авторучка,

автографы выдавая поштучно

поклонникам, этим смешным занудам.

Потом выступал восторженный критик,

и некто открыл под парами митинг,

и мы, памятуя о Гераклите,

прощались с угрюмым официантом.

И долго, в холодном трясясь сабвее,

мне слышался голос и ныла шея,

желая склониться и все ж не смея

перед Морфеем или талантом.

 

* * *

 

Ступайте в бар «Оранжевый Медведь»!

Там можно на поэтов поглядеть.

Один в берете, а другой – в кашне.

И все собой довольные вполне.

 

Там на полотнах – вакханалья дев.

Горят сосцы, условности презрев.

И Ева толще древа раза в два.

Кругла её пустая голова.

 

Там полумрак усугубляет сюр. 

Там у бармена чёрный маникюр.

Звучат стихи со всех концов земли:

Колумбия, Израиль, Сомали.

 

Поэтов мало. Зритель – нарасхват.

Стихи читают и поп-корн едят.

Пьют кофе, добродушны и хмельны

от дружеских похвал и новизны.

 

Там каждый на другого не похож.

Причудливая шантрапа. И всё ж

ступайте в бар, пока душа жива,

и слушайте слова, слова, слова...