Лев Лосев

Лев Лосев

Вольтеровское кресло № 21 (225) от 21 июля 2012 года

...и эти строчки кровью подпишу

 

 
С детства
 
Кошмаром арзамасским, нет, московским,
нет, питерским, распластанный ничком,
он думает, но только костным мозгом,
разжиженным от страха мозжечком.
 
Ребёнку жалко собственного тела,
слезинок, глазок, пальчиков, ногтей.
Он чувствует природу беспредела
природы, зачищающей людей.
 
Проходят годы. В полном камуфляже
приходит Август кончить старика,
но бывший мальчик не дрожит и даже
чему-то улыбается слегка.
 
Отказ от приглашения
 
На склоне дней мне пишется трудней.
Всё реже звук, зато всё твёрже мера.
И не пристало мне на склоне дней
собою подпирать милицанера.
 
Не для того я побывал в аду,
над ремеслом спины не разгибая,
чтоб увидать с собой в одном ряду
косноязычащего раздолбая.
 
Вы что, какой там, к черту, фестиваль!
Нас в русском языке от cилы десять.
Какое дело нам, что станет шваль
кривлять язык и сглупу куролесить.
 
* * *
 
Город живёт, разрастается, строится.
Здесь было небо, а нынче кирпич и стекло.
Знать, и тебе, здоровому, не поздоровится,
хватишься времени – нет его, истекло.
 
Выйдешь под утро в ванную с мутными зенками,
кран повернёшь – оттуда хлынет поток
воплей, проклятий, угроз, а в зеркале
страшно оскалится огненноокий пророк.
 
В клинике
 
Мне доктор что-то бормотал про почку
и прятал взгляд. Мне было жаль врача.
Я думал: жизнь прорвала оболочку
и потекла, легка и горяча.
 
Диплом на стенке. Врач. Его неловкость.
Косой рецепт строчащая рука.
A я дивился: о, какая лёгкость,
как оказалась эта весть легка!
 
Где демоны, что век за мной гонялись?
Я новым, лёгким воздухом дышу.
Сейчас пойду, и кровь сдам на анализ,
и эти строчки кровью подпишу.
 
Из книги стихов «Послесловие»
 
Холод
 
Веки и губы смыкаются в лад.
Вот он – за дверью,
и уступают голос и взгляд
место забвенью.
Ртуть застывает, как страж на посту –
нету развода.
Как выясняется, пустоту
терпит природа,
ибо того, что оставлено тлеть
под глинозёмом,
ни мемуарам не запечатлеть,
ни хромосомам.
Кабы не скрипки, кабы не всхлип
виолончели,
мы бы совсем оскотинились, мы б
осволочели...
Ветер куражится, точно блатной,
тучи мучнисты.
С визгом накручивают одной
ручкой чекисты
страшные мёрзлые грузовики
и патефоны,
чтоб заглушать винтовок хлопки
и плач Персефоны.
 
* * *
 
Включил TB – взрывают домик.
Раскрылся сразу он, как томик,
и пламя бедную тетрадь
пошло терзать.
Оно с проворностью куницы
вмиг обежало все страницы,
хватало пищу со стола
и раскаляло зеркала.
Какая даль в них отражалась?
Какое горе обнажалось?
Какую жизнь сожрала гарь –
роман? стихи? словарь? букварь?
Какой был алфавит в рассказе –
наш? узелки арабской вязи?
иврит? латинская печать?
Когда горит, не разобрать.
 
* * *
 

Eugene

 
На кладбище, где мы с тобой валялись,
разглядывая, как из ничего
полуденные облака ваялись,
тяжеловесно, пышно, кучево,
там жил какой-то звук, лишённый тела,
то ль музыка, то ль птичье пить-пить-пить,
и в воздухе дрожала и блестела
почти несуществующая нить.
Что это было? Шёпот бересклета?
Или шуршало меж еловых лап
индейское, вернее бабье, лето?
А то ли только лепет этих баб –
той с мерой, той прядущей, но не ткущей,
той с ножницами? То ли болтовня
реки Коннектикут, в Атлантику текущей,
и вздох травы: «Не забывай меня».
 
* * *
 
Последняя в этом печальном году
попалась мыслишка, как мышка коту...
Обратно на свой залезаю шесток,
её отпускаю бежать на восток,
но где ей осилить Атлантику! –
силёнок не хватит, талантику.
Мой лемминг! Смертельная тяжесть воды
навалит – придется солёненько,
и луч одинокой сверхновой звезды
протянется к ней, как соломинка.
 
* * *
 

Что сквозит и тайно светит...

Тютчев

 
Как, зачем в эти игры ввязался,
в это поле-не-перекати?
Я не знаю, откуда я взялся,
помню правило: взялся – ходи.
Помню родину, русского Бога,
уголок на подгнившем кресте
и какая сквозит безнадёга
в рабской, смирной Его красоте.
 

1997

 
5 декабря 1997 года
 
В сенях помойная застыла лужица. В слюду стучится снегопад.
Корова телится, ребёнок серится, портянки сушатся, щи кипят.
Вот этой жизнью, вот этим способом существования белковых тел
живём и радуемся, что Господом ниспослан нам живой удел.
Над миром чёрное торчит поветрие, гуляет белая галиматья.
В снежинках чудная симметрия небытия и бытия.
        
* * *
 

С. К.

 
И, наконец, остановка «Кладбище».
Нищий, надувшийся, словно клопище,
в куртке-москвичке сидит у ворот.
Денег даю ему – он не берёт.
 
Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом.
 
Слушай, мы оба с тобой обнищали,
оба вернуться сюда обещали,
ты уж по списку проверь, я же ваш,
ты уж, пожалуйста, ты уж уважь.
 
Нет, говорит, тебе места в аллейке,
нету оградки, бетонной бадейки,
фото в овале, сирени куста,
столбика нету и нету креста.
 
Словно я Мистер какой-нибудь Твистер,
не подпускает на пушечный выстрел,
под козырёк, издеваясь, берёт,
что ни даю – ничего не берёт.