Леонид Иоффе

Леонид Иоффе

Четвёртое измерение № 35 (167) от 11 декабря 2010 года

Заповедник

 

* * *

Куда девалась моя жизнь –
на детских мечется простынках,
в солдатских топчется ботинках,
котёнком за себя дрожит.

На сумерки пошла, на взвесь
чаинок-птиц над центром города,
на годы разошлась, на годы,
и потеряла вкус и вес.

По звёздам не определишься,
а прежний компас размагничен –
куда мне жить, не разберу.

Как доберусь я, поздний, лишний,
буксующий в тоске привычной,
до чьих-нибудь сердец и рук.

 

Декабрь 1978

 
* * *
 
Пока тебе строка не свистнет,
пока призыв не налицо,
пока из ряби тёмных истин
не вспыхнет красное словцо,

пока из блеска и тумана
разгон не ясен в горизонт, –
резона нет корпеть незвано
и трудодня ломать фасон.


1980


* * *
 

Н.Л.

 

Мне не хочется думать о Боге
и дивиться на невидаль дней.
Человек вспоминает о боли,
когда боль уже сходит на нет.

И когда унимаются боли
и слегка раздвигается мгла,
человек вспоминает о воле
и какой эта воля была.

А была, как прозрачное лето,
что иголками сосны видны.
И волхонка с подаренной лентой
из литой выбегала волны.

И глядела на мир, озаряясь,
и тихонечко шла по песку,
и холодные капли срывались,
не умея прожить на весу.

Это лето всё дальше и глуше.
Заплывает годов кутерьмой.
Были ленты и глаже и лучше,
а вот не было синей такой.

И нагнётся к нему белоснежка,
что кувшинка в огромной реке,
и последняя женщина нежно
поцелуем скользнёт по руке.

Она будет совсем молодая.
Та, которой давно уже нет.
Чьи глаза, ровно капельки, тают,
оставляя морщинистый след.

 

1964

 
* * *
 
Когда родное – не родное.
А чужого не любить.
Помири меня на крови.
Не губи.

По зубам – так перемыслили.
А в глазах такая тля.
У судьбы на коромысле –
два казённых короля.

От недолгого уюта
дверь открытой подержи.
Не заманишь тёртых юбок
на косые падежи.

А которые приходят
на короткие места –
только около и вроде,
как перила у моста.

Но очерченно-красивые
за каштановой канвой
нарасскажут мне про зимнее,
налинуют про покой.

 

1965

 
* * *
 
Рвёт замшевые ночи
короткое метро.
Жалей меня, сыночек,
хоть каплей на ведро.

Не ставни и не шторы –
два рамочных стекла.
Одной она на что мне
панельная стена.

Подушка много стерпит.
На складки он слепой.
И, если боль о смерти, –
за сына терпит боль.

Под даровое утро
остынувших аллей
жалей меня, хоть хмуро,
хоть изредка жалей.

Чья мать всего не хочет.
А просит-то одно:
жалей меня, сыночек,
я жду тебя давно.


1965

* * *
 
Судьба не миловала скальда.
Ничком о ней ночами пел,
как плакал,
на груди асфальтов:
мол, мир-то мил,
да свет не бел.

Костры запаливал. Кому?
Горели вырезы на фоне
побочных мраков; но ладони
с утра нащупывали тьму.

Чтоб, озарение разъяв,
облечь в словарные покровы
и новь, старинную как явь,
и явь, как тайну стари новой.

 

1967

 
«Смерть Вазир-Мухтара»
 
Приговор шариата объявлен.
Огорчит узколицый семью.
Шахский евнух... та самая капля.
И коран осеняет резню.

А посол прозябает небраво,
Туркменчайского мира творец:
пара слов, пара шуток и – слава
кулуарной поимки сердец.

Фрак неистов. Очки на столетье
упредили учёный глазок.
Корчил автора. Сох от комедий.
И куруры выкачивать мог.

И служебный расшив на мундире
полномочно возвысит его.
Но прожекты касаются в мире
многих, кроме тебя одного.

Может, евнухов души дряхлее,
может, русская крыша течёт, –
но шикарный министр шалеет,
из предсмертия выжав полёт.

И вазир завершает вояжи.
Шевелит персиянка чадрой:
на мешках подставною поклажей –
Грибоед, награждённый арбой.

 

1968

 
* * *
 
Я замусолил свой порыв,
пропал в замысловатых водах,
мой Лот, не поклоняясь броду,
был брат совы,

он вплавь пересекал металл,
а море медное цветами
вдруг изошло – и перестали
крениться ночи возле скал,

и день сплошной невыносимый,
от синевы швыряя зной,
ему-слепому жарил спину
мотыгой, пашней и женой,

и закоулки вер фанерных
были неведомы ему,
как праведник, он видел скверно –
лишь свет и тьму


1970

* * *
 
Всё было бы не так уж худо,
когда бы не было чревато.
Я ужасаюсь поминутно,
а вдруг отступится пощада.

Зверей и гадов укрощая,
а то б они кусались люто,
рука заступницы-пощады
мне покровительствует всюду.

И было бы не так уж тошно,
когда бы не было известно,
что прекратиться невозможно,
а продолжаться бесполезно.

 

1976

 
Коляска
 
В залётное и редкое мгновение
приглянется мне тихий майский вид.
Поездка в отдалённое имение.
Рессорная коляска на двоих.

Мы, кажется, сидим в полуобнимку,
к откинутому верху приклонясь.
Прогулка в акварельную картинку
от тихого предместья началась.

С пригорка открываются так ясно
неброский перелесок и село.
И катится рессорная коляска,
всё катится с пригорка под уклон.

Потом мы отдыхали у беседки.
Потом по сторонам и впереди
спокойная и мягкая расцветка
легла на перелески и пруды.

А солнце светит низкое, к заходу.
Коляска катит мерно и легко.
Поездка в акварельную погоду,
в далёкую усадьбу за рекой.

 

1976

 
* * *
 
Есть итоговый жизни припадок,
тот порыва последний виток –
без оглядки на жизни остаток,
от безумия на волосок,

наизнанку, как исповедь, хлынуть,
изойти по несвязным речам,
стать признаний ручьём и лавиной
и о близости что-то мычать,

и отчаянно и безудержно
рухнуть, бухнуться в ноги любви
и ловить край одежд её нежных
и воздушные руки ловить,

впасть в беспамятство и в безрассудство,
словно завтра и небо и свет
зашатаются и сотрясутся
и обрушатся зданием лет.

Вот и всё – лишь обняться осталось,
бормоча и срываясь на вопль,
на любовь разрываясь и жалость,
обожание, нежность и боль.

 

Май–июнь 1977


* * *
 
Навсегда или только на месяц
или сроком на счастья аккорд
мы поедем в прекрасное место,
в дачный дом возле моря и гор,

на веранде у столика сядем
или под руку дом обойдём,
всё, что скомкано было, разгладим,
а потом оглядимся кругом, –

вот лужайки, скамейки, аллеи,
вот купальня и теннисный корт,
и земля над умом не довлеет,
а лежит возле моря и гор, –

вот где мы и рискнём и сумеем
и поднимемся, как в мираже,
по свободе планировать, реять
без тревог, без камней на душе

и блуждать среди дней без боязни
под объятия и разговор
возле настежь открытого счастья
по земле возле моря и гор.

 

1978

* * *
 
Ты погублена, я обездолен.
Мы от слякоти в сердце умрём.
Так дошьём наше платье неволи
из материи жизни вдвоём.

Мы условимся: не торопиться –
виноград умирает в вино –
сдавим сердце, как творог в тряпице,
пока мёртвым не станет оно.

Каждый выберет саван по нраву,
мы домашнее иго дошьём
и подымем бокалы с отравой
за шикарную гибель живьём.

 

1978

 
* * *
 
Какое звонкое свиданье
мечта готовила мне там,
куда от слёз и расставаний
я взмыл, как в розовый туман.

Туман грядущего, будь славен!
Дал Бог не видеть сквозь года,
не знать о будущего лаве,
как враг, текущего сюда.

А солнечный туман меж гор
сгущён до солнечных озёр,
на дне озёр коробки зданий
стоят узорами и ждут,
когда же годы к ним придут,
после которых их не станет.

 

1980

 
* * *
 
Как неправильно это,
что весь горизонт окольцован
перстнем бывшего солнца,
которое запад унёс, –
сохранялась всего лишь
полоска закатной подковы,
а с востока на небо
вечерний ложился начёс.

И казалось, что если
посмотришь на дым золотистый,
на опал драгоценный,
на полуовал, полунимб, –
то из дальнего света
каким-то манером лучистым
заблистает надежда,
которая снится больным.

Мы б тогда перестали
слоняться, как сбитые с толку,
и при этом гадая,
а свыше ли так суждено:
забывать, как и прежде,
о сладости братства и долга, –
не живя, а дрейфуя
на смысле, забытом давно.

И казалось, что если
зажить умудрённо и зорко,
то и бедному слову
хоть капля достанется в рот, –
«время действия – сумрак,
а место – Французская Горка,
на востоке вечерний
уже проступает налёт...»

 

1980

 
* * *
 
Кто же вы такие, безлошадные?
Мы водились в русском заповеднике,
обликом – подкидыши нескладные,
разумом – ленивые вареники.

Душами подобные болотцам,
с руками наподобие крюков, –
на нас не угодишь ни долгим солнцем,
ни доблестью на родине веков.

Орден безлошадных, неприкаянных –
конченые, конченые мы.
Разве что осталось на окраинах
памяти искать клочки зимы.

 

1981

 
* * *
 
Русский заповедник подзабытый,
бывший выпускник твой не потянет
на последних истин первый свиток
и нерусской жизни светлый танец.

Поздно поступать ему, как лучше,
а своё нутро не переменишь, –
танец недоузнанный прискучил,
свитка письмена – того не меньше.

Для него и память не спасенье, –
как повторный фильм, воспоминанья,
где опять он слово заблужденья
променял на истину молчанья.

Променял он речь на всё, что кроме,
кроме слов на белом свете свято,
и теперь безмолвье душу кормит,
а она, потворщица, не рада.

 

1981

 
Стихотворение старого кружковца
 
Загадка мира поманит, волнуя,
туманно правя зреньем и умом, –
тетрадку дня в окне дожди линуют,
и тёмен ход народов и времён.

И школьник смотрит в мартовское небо,
весь устремлён к разгадке впереди,
мечтает он путём, где разум не был,
до встречи с полным знанием дойти.

Обнять в закон материи устройство,
пружины правил, облики вещей,
и пусть число откликнется на свойства
растений, минералов и людей.

И он мечтает: люди и природа,
и полотно картинки за окном,
и долька талой мартовской погоды
сольются в мира полное панно.

И пусть невнятен мирозданья эпос
и неразымчив, как сплошная тьма,
он смотрит в жизнь: загадок видит ребус,
и ломит грудь от счастья понимать.
 

1986–1989

 

© Леонид Иоффе, 1964–2003.
© 45-я параллель, 2010.
 

Подборку подготовил Антон Ровнер (Москва).