Леонид Аронзон

Леонид Аронзон

Четвёртое измерение № 25 (157) от 1 сентября 2010 года

Неприкаянное сиротство

 

 
* * *
 

Рике

 
Клянчали платформы: оставайся!
Поезда захлёбывались в такте,
и слова, и поручни, и пальцы,
как театр вечером в антракте.
 
Твоя нежность, словно ты с испуга,
твоя лёгкость, словно ты с балета,
свои плечи, волосы и губы,
ты дарила ликованью лета.
 
Рассыпались по стеклу дождины,
наливаясь, ночь текла за город,
тени липли, корчась на заборах.
 
И фонарь, как будто что-то кинул,
узловатый, долгий и невинный,
всё следил в маслящееся море.

 

1958

 
* * *
 
По взморью Рижскому, по отмелям,
ступал по топкому песку,
у берегов качался с лодками,
пустыми лодками искусств,
 
а после шёл, сандали прыгали,
на пояс вдетые цепочкой,
когда мы встретились под Ригою
как будто бы на ставке очной,
 
без изумления любовников,
оцепенения при встрече,
сарая ветошная кровля
дождём играла: чёт и нечет,
 
и мы слонялись по сараю,
гадая: знаешь или нет,
и наша жизнь, уже вторая,
казалась лишнею вдвойне,
 
а море волны не докатывало,
и был фонарь похож на куст,
и наша жизнь была лишь платою
за эту комнату искусств.                           
 

1959

 
* * *
 
Троллейбусы уходят в темноту,
дрожат дворцы, опущенные в воду,
и прирастают крыльями ко льду
по-птичьему раскинутые своды.
 
Опять ты здесь, безумец и летун,
опять за ночь ты платишь чистоганом,
и, словно мышь, накрытая стаканом,
ты мечешься на каменном мосту.
 
Всё – лже-любовь: мгновенности реки,
твои глаза, закрытые ладонью,
и всплеск твоей опущенной руки.
 
Нас всё равно когда-нибудь догонят.
Нас приведут и спросят в темноту:
зачем в ту ночь стояли на мосту?
 

1959 (1960?)

 
* * *
 
Каким теперь порадуешь парадом,
в какую даль потянется стопа,
проговорись, какой ещё утратой
ошеломишь, весёлая судьба,
 
скажи, каким расподобленьем истин
заполнится мой промысел ночной,
когда уже стоят у букинистов
мои слова, не сказанные мной.
 
Гони меня свидетеля разлада
реальности и вымыслов легенд,
покорного служителя распада
на мужество и ясный сантимент,
 
и надели сомнением пророчеств,
гони за славой, отданной другим,
сведи меня с толпою одиночеств
и поделись пророчеством моим.
 

1960

 
Зоосад
 
Я сад люблю, где чёрные деревья
сближеньем веток, дальностью стволов,
меня приемлют и в залог доверья
моё благословляют ремесло.
 
Но сад другой, уже с другой судьбою
без тишины стволов и воздуха ветвей
меня зовёт своей животной болью
печальный сад, собрание зверей.
 
Салют вам, звери: птицы и верблюды,
зачем вам бег, паденье и полёт,
когда мой человеческий рассудок,
вам верное спокойствие даёт?
 
Грызите мясо скучное и бейте
железо вертикальное клетей,
когда на вас внимательные дети
глядят глазами завтрашних людей.
 
И вы тревожьте их воображенье
тоской степей и холодом высот,
а мозг детей – весёлое броженье –
их в странствия, волнуясь, поведёт,
 
а город будет гнать автомобили
и замыкать просторы площадей,
и ваши лапы, туловища, крылья
встревожат память дальнюю людей
 
среди домов, сужающих высоты,
как разумом придуманный балласт,
животные, лишённые свободы,
вы – лучшая символика пространств,
 
и нас уже зовёт шестое чувство,
как вас гнетёт привычная печаль,
салют вам, звери, мудрое кощунство
нам дарит мира вырванную даль.
 

1960

 
Литературоведческие сонеты
 
1.
И Мышкин по бульвару семенит,
сечётся дождик будто не к добру.
Я отщепенец, выкидыш семьи
тащусь за ним в какой-то Петербург.
 
Стекают капли вниз по позвонкам,
я подсмотрю за ним, как я умру,
Скажите, князь, к какому часу зван
Ваш милый дар, куда вы поутру?
 
Ваш милый дар, похожий на шлепок.
О, как каналы трутся вам о бок,
когда один на улочках кривых
Вы тащите щемящий узелок.
 
А после пишите с наклоном головы,
как подобает вам: иду на вы!
 
2.
Зима. Снежинки всё снуют.
Бог с ними, с этой канителью!
Ах, как же, князь, я узнаю...
но, князь, Вы ранее в шинели
 
изволили. Как почерк Ваш?
всё тот, что был и не украден
ваш узелок, ваш саквояж,
комочек боли, Христа ради!?
 
Но лучше прочь от этих мест,
от этой тени Петербурга,
куда вы тащите свой крест
один по страшным переулкам,
 
как от удара наклонясь?
Куда спешить? Ограбят, князь.
 

1960

 
* * *
 
Плафон второго этажа
среди подробных сучьев
один – на сад весь – не дрожал:
сад мучился падучей.
 
Тоску ночных госпиталей
или дворов четвёртых
январь сводил с лица калек,
и кое-где и с мёртвых.
 
Но тем был явственней разрыв
меж ним и тем, что помнил:
осока, стрёкот стрекозы,
жуки, валежник, полдень,
 
то ли вдали большой гарем
петлял сосновым бором,
но, может быть, что вместе с тем
в стволах белело взморье.
 
Но как бы ни было, пейзаж
разрывов, снов и пауз
писался с Вас, но был не Ваш,
но мной с тобою связан.
 
Здесь было что-то от платформ,
от рухляди и пота,
был взвешен за окном плафон,
своей лишённый плоти.
 
Стекло делило бытиё,
деля, таило третье –
пустой намек ан, вдруг убьёт?
почти подобный смерти.
 
Но ты была отделена,
как зеркалом подобье.
Пейзаж окна. Плафон. Стена.
И ты, как сад, подробна.
 

1960

 
* * *
 
Вот человек, идущий на меня,
я делаюсь короче, я меняюсь,
я им задавлен, оглушен, я смят,
я поражен, я просто невменяем,
 
о, что задумал этот великан,
когда в музеях сумрачных шедевры
обнажены и мерзнут и векам,
как проститутки, взматывают нервы,
 
а за оградами шевелятся сады,
и портики тяжёлые на спинах
литых гигантов, и кругом следы
изящества и хрипов лошадиных.
 
как непонятен гений и талант,
живёт он в нас или живёт помимо,
как в яблоке, разбитом пополам,
живут сады, как будто в спячке зимней,
 
всё знать вокруг и ничего не мочь,
входить творцом и уходить вандалом,
но будь во мне, дурачь меня, морочь
предчувствие великого начала,
 
и вдруг я вырос, кончился мираж,
гигант шатнулся, выдохся, отхлынул,
остался мир, балдеющий, как пляж,
и всевозможный, как осенний рынок,
 
теперь иду спокойный человек,
несу свой торс, пальто несу и шляпу,
моя нога вытаптывает снег,
и облака игрушечные виснут.
 

1960

 
 * * *
                                                          

Э.Н.

 
Баюкайте под сердцем вашу дочь,
придумывайте царственное имя,
когда во мне, как очередью, ночь
всё тянется каналами глухими.
 
Мне Вас любить, искать Вас наугад,
и новую приветствовать утрату,
на каждый след Ваш листья прилетят
и припадут к пустому отпечатку,
 
И станет ночь бряцанием садов.
Душа, устав от шёпота и версий,
легко уснёт, ворочаясь под сердцем.
 
Но буду я, как ранее готов
опять любить, искать Вас наугад,
ложась, как ветвь, на острие оград.
 

1960

 
* * *
 

Как бедный шут о злом своем уродстве,

я пoвествую о своем сиротстве.

Марина Цветаева
 
Принимаю тебя, сиротство,
как разлуку, разрыв, обиду,
Принимаю тебя, сиротство,
как таскают уроды де Костера
на высоком горбу планиду.
 
Принимаю, как сбор от сборищ,
а дороги легли распятьем,
где утраты одни да горечь,
там высокая в мире паперть.
Там высокие в мире души
расточают себя, как данью,
принимая свой хлеб насущный
наравне с вековечной рванью.
 
Плащ поэта – подобье рубища,
о стихи, о моё подобье,
для нетленного мира любящих
одарю себя нелюбовью,
как дорогой, горбом и папертью,
как потерей того, с чем сросся,
предаю себя, как анафеме,
неприкаянному сиротству.
 

1960

 
Сонет
 
Ещё зима. Припомнить, так меня
в поэты посвящали не потери:
ночных теней неслышная возня,
от улицы протянутая к двери.
 
Полно теней. Так бело за окном,
как обморок от самоисступленья,
твои шаги, прибитые к ступеням,
твою печаль отпразднуем вином.
 
Так душен снег. Уходят облака
одно в другом, за дикие ограды.
О эта ночь сплошного снегопада!
Так оторвись от тихого стекла!
 
Троллейбусы уходят дребезжа.
Вот комната, а вдруг она – душа?
 

1960

 
* * *
 
Развязки нет, один – конец,
а жизнь всё тычется в азы,
мой стих ворочался во мне,
как перекусанный язык.
 
И плащ срывается в полёт,
и, отражаясь в мостовых,
вся жизнь меж пальцами течёт,
а на ладони бьётся стих.
 
Да, стих, как выкрикнутый крик,
когда река скользит в дожди,
мой стих – не я, не мой двойник,
не тень, но всё-таки сродни.
 
Так вот мой стих – не я, рывок
в конец любви, в конец реки,
как слабый звон колоколов
от ветром тронутой руки.
 
Так отделись, мой стих, как звон,
как эхо, выкатись на крик,
чтоб губы, став подобьем волн,
меня учили говорить.

 

1961

 
* * *
 
О, Господи, помилуй мя
на переулках безымянных,
где ливни глухо семенят
по тротуарам деревянным,
где по булыжным мостовым,
по их мозаике, по лужам,
моей касаясь головы,
стремительные тени кружат.
и в отраженьях бытия
потусторонняя реальность,
и этой ночи театральность
превыше, Господи, меня.

 

1961
 
 
* * *
 

Бродскому

 
Серебряный фонарик, о цветок,
запри меня в неслышном переулке
и расколись, серебряный, у ног
на лампочки, на звёздочки, на лунки.
 
Как колокольчик, вздрагивает мост,
стучат трамваи, и друзья уходят,
я подниму серебряную горсть
и кину вслед их маленькой свободе,
и в комнате оставленной, один,
прочту стихи зеркальному знакомцу
и вновь забьюсь у осени в груди
осколками, отбитыми от солнца.
 
Так соберём весёлую кудель,
как забывают горечь и обиду,
и сядем на железную ступень,
на города истоптанные плиты,
а фонари неслышные мои
прошелестят ресницами в тумане,
и ночь по переулку прозвенит,
раскачиваясь маленьким трамваем.
 
Так соберём, друзья мои, кудель,
как запирают праздничные платья,
так расколись на стёклышки в беде,
зеркальный мой сосед и почитатель.
Фонарик мой серебряный, свети,
а родине ещё напишут марши
и поднесут на праздники к столу,
а мне, мой бог, и весело и странно,
как лампочке, подвешенной к столбу.
 

1962?

 
Полдень
 
Mгновенные шары скакалки
я наблюдал из тихой тени.
Передо мной резвились дети,
но в бытие их не вникал я.
Я созерцал, я зрил и только.
День как разломленный на дольки
тяжёлокожий апельсин
прохладой оживлял без сил
сидящих вдоль кустов старух.
Кружился тополиный пух.
Грудь девочки была плоска,
на ней два матовых соска,
как колпачки лепились к коже
хотелось сделаться моложе,
но солнцепёк, покой и розы
склоняли к неподвижным позам,
в квадрате с выжженным песком
копался флегматичный мальчик
и, обратясь ко мне лицом,
в него воткнул свой жирный пальчик.
Таким же отделясь квадратом,
в Сахаре сохнул Авиатор.
Скрипели вдоль аллей протезы
и, незаметно розу срезав,
пока сопливый мир детей
ревел от полноты творенья
я уходил в пробел деревьев
в собранье неподвижных тел.
 
* * *
 
По надберегу, по мосту, по
всей душе, излинованной ливнем,
пробивается ветер в упор
к одичавшему за ночь заливу.
 
А под тучами мчат облака,
за блестящие шпили цепляясь,
и открытая настежь река
шевелит, как шаманит, цепями.
 
По мостам, вдоль перил, о душа,
цепеней под дурной непогодой,
и, как ведьма, во мне замешай
эту ночь, этот север и воду.
 
В этих выплесках женственность та,
что ещё доведет до убийства,
и в печальном граале балтийском
вдруг откроется как пустота.
 

1961

 
* * *
 
Когда безденежный и пеший
бегу по улицам один,
осенней площадью помешан,
осенним холодом гоним,
 
и всадник мечется по следу
на чудно вылитом коне,
стихи случайные, как беды,
они всего верней во мне.
 
Но так недолог я над миром,
когда с утра скользит река,
когда последнее мерило
к лицу прижатая рука,
 
когда стою, и мир развернут,
скользит река, и под мостом
плыву, раскачиваясь мёртвый,
на воду сорванным листом,
 
но счастье всё-таки страшнее
среди друзей, в тени жены.
Беги тех радостей, Евгений,
мы перебьёмся до весны!
 

1961

 
* * *
 
Лицо – реке, о набережных плеск,
вся эта ночь, как памятник бессонна,
и осень, обнажённая как крест,
срывается на мокрые газоны.
 
А я – изгой, река моя во мне,
скользит по рёбрам, ударяя в душу,
и мост уже не мост, не переезд,
а обморока длинный промежуток.
 
Срывая плащ, подрагивает мост,
и фонари предутренние ранни,
я подниму лицо твоё, как тост,
за самое высокое изгнанье
 
в поэзию, а тучи в облаках
к над-берегу сбиваются и тонут,
и тихая шевелится река,
и мост над ней, как колокол, изогнут.
 
Звони, мой мост, мой колокол, мой щит,
соломинка моя, моя утрата,
когда кричу я, осенью распятый,
как страшно мне и горестно не жить.
 

1961

 
* * *
 
Всё ломать о слова заострённые манией копья,
в каждой зависти чёрной есть нетленная жажда подобья,
в каждой вещи и сне есть разврат, несравнимый ни с чем.
Вот на листьях ручей. Так давай говорить о ручье.
Вот на листьях ручей. Это ранние влага и свет.
Я смотрю на тебя, отражённого в дикой траве.
Просыпаться. Зачем? Ты во сне наклонишься к ручью,
я тебя ничему так до смерти и не научу.
О, забейся, как лист, и, схватившись за ветвь, наклонись,
всё скользи по траве и цепляясь, и падая вниз.
О язык отраженья, о вырванный с мясом язык,
повторяешь с трудом зазубрённые кем-то азы.
Вот на листьях ручей. Ты к нему наклонись не дыша.
Безглагольный зародыш под сердцем, всё та же душа.
Вот на листьях ручей. А над ним облака, облака.
Это снова скользит по траве, обессилев, рука.
Будут кони бродить и, к ручью наклоняясь, смотреть,
так заройся в ладони и вслушайся: вот твоя смерть.
 
* * *
                                                          

Рике

 
Всё стоять на пути одиноко, как столб,
только видеть одно – голубиный костёл,
 
в полинялых садах, в узких щелях лощин
голубые расправив, как крылья, плащи,
 
промелькнут стаи рыб в новолуние бед,
осветив облака, словно мысль о тебе.
 
За холмами дорог, где изгиб крутолоб,
мимо сгорбленых изб появляется Бог.
 
Разрастается ночь, над тобой высоко
поднимается свет из прибрежных осок.
 
Каждый лист, словно рыбка, дрожит золотой,
это крыльями жизнь поднялась за тобой.
 
Между разных костров – всё одна темнота,
о, как тянет крыло, но не смей улетать!
 
Обгоняя себя, ты, как платье с плеча,
соскользнёшь по траве, продолжая кричать.
 
Так не смей улетать в новолуние бед,
слышишь, сосны шумят, словно мысль о тебе.
 

1962

  
© Леонид Аронзон, 1958–1970.

 

© 45-я параллель, 2010.