Лена Берсон

Лена Берсон

Все стихи Лены Берсон

  • А когда она осталась одна
  • Ёлка
  • Кармен
  • Когда ты сидишь и не знаешь, что делать
  • Мы, жившие в тёмных квартирах
  • Ничем не примечательная женщина
  • Помяни проходные дворы
  • Пуговицы
  • Смотри, чёрно-белые фотки
  • Тает снег в рукавах, как в эпоху династии Мин
  • Там вогнуты ветром стёкла
  • Таня
  • Ты скажешь: я здесь, а ты?
  • У меня внутри – никуда не деться

* * *

 

А когда она осталась одна,

Она осталась одна.

Не сразу, конечно. Когда отметили год.

И даже Виталик, её неуёмный рыцарь,

Сказал: «Понимаешь, родная, ревнует Нелька,

Она постарела и отекает, а ты на шпильках,

Она превращается в бабку, а ты – ого,

Можешь собой гордиться».

Она понимала, что в жизни бывает всякое,

Вино превращается в уксус, а море – в йод.

Но если осталась одна

(не одна, с собакой),

Никто никуда тебя больше не позовёт.

А с Нелькой они ровесницы, одноклассницы,

И если не хочешь быть бабкой, то надо краситься.

Потом у друзей юбилеи пошли потоком,

Она поздравляла, кричала в трубку, мол, скока-скока?

Сколько же мы не виделись,

Надо-надо!

А после ложилась на застланную кровать.

Решала, а что же такое душа и тело,

Вот её душа давно ничему не рада,

Да и тело, не то чтобы жить хотело,

Но ещё хотело потанцевать.

___

 

Всё было легко и просто, всё было почти равно,

Когда наливали водки – чтоб до золотистой риски –

За счастье Елен Петровны, директора районо,

За счастье Наташи Ронге из города Тюкалинска.

И счастье казалось близким, почти как родная речь,

Невнятное, с матерками, но тёплое, вроде чая,

И, если другого нету, то надо его беречь,

И кстати, беречь одёжку, поскольку по ней встречают.

Все наши чужие с детства, насиженные углы

Связала в одну кривую промозглая жесть трамвая.

А счастье входило в двери: бросай, мол, свои узлы,

И следуй за мной смиренно, ни слова не понимая.

 

Ёлка

 

Ёлка, мы пережили зиму, зачем не знаю,

В прошлом году расставшись, мы одичали в этом.

Бедные твои лапы сохнут под ярким светом,

И паутина с полки тянется кружевная.

Россыпь твоих сокровищ скоро увяжут в саван,

Если тебя не станет, что мне другие зимы?

Как ты сияешь, будто всё ещё мной любима,

Будто на эту штуку мы подписались сами.

Ёлка, куда нам деться, чтобы обнять друг друга?

Каменный дом не греет, мартовский свет не лечит,

Снимут с тебя серёжки, снимут с тебя колечки,

Вытянут по ступеням, бросят под виадуком.

Бросят под виадуком, лапы твои сминая,

К тёмной степи вершиной, к дальней из остановок.

Будто простившись в прошлом, мы воскресаем в новом,

И узнаём друг друга, больше не понимая.

 

 

Кармен

 

Кармен одолела черту оседлости.

Границ перешла вообще немерено.

Ей было шестнадцать. Теперь за семьдесят.

Она ещё дышит, но очень медленно.

Крутые оборки её засалены.

Она подозрительна, словно лавочник.

Она ещё вроде бы не развалина,

Но сквозь её взгляд пролетают ласточки.

За шалью, цыганской воздушной лопастью,

Она не боится и не надеется.

Она не поделится с вами легкостью.

Деньгами тем более не поделится.

Но гонор морочит её как нанятый.

И в туфли её вбиты гвозди намертво.

И кровь проступает на досках порченых,

Пока она пляшет про то, что кончено.

 

* * *

 

Когда ты сидишь и не знаешь, что делать, если

Не только что выхода нет, а порой и входа,

А то, что приходит на ум, вообще не мысли,

Скорее, гашёная едкой досадой сода,

Когда я сижу и не слышу не то что эха,

А слышу, как собственный голос мой не настроен,

И где-то под Ялтой опять умирает Чехов,

И это нечестно почти как паденье Трои,

Когда в коридоре больничном сидит философ,

И думает, кто бы отсыпал щепотку яда,

Пусть это не метод, пусть это вообще не способ,

Но что-то же думать и что-то же делать надо,

Тогда возвращается, слабо светя огнями,

Пропахшая мокрой «болонью» и горьким дымом,

Короткая осень с её затяжными днями,

Секретной простудой и нежностью нелюдимой.

Она возвращается, даже когда не веришь,

Но это не вера, а что-то совсем иное.

И мама ведет меня за руку через скверик,

И пальцы мне греет кольцо её ледяное.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Мы, жившие в тёмных квартирах, прощанием траченых,

Мы, спавшие в светлом метро, как в кровати под пологом,

Курившие «Приму», глотавшие всякую всячину,

Бросавшие тряпки, а книги тащившие волоком,

Чтоб спрятать в соседский сарай с поросёнком Василием,

Искавшие нежность, бросавшиеся за вагонами,

Ценившие лёгкость дешевле любого усилия,

Признавшие сами себя ни к чему непригодными,

Мы думали, кто-то найдётся и щедро расплатится,

И, словно Иисус, не захочет искать виноватого,

Мы здесь, надышавшие колкую изморозь пьяницы,

Согревшие сердце в руинах пальто вороватого.

Мы были не так чтобы слишком, а всё же заносчивы,

Особенно с теми, кто дорог, и страшно застенчивы.

За вычетом крылышек, книжечек, крестиков, ноликов,

Мы те же и тем же восторгом терзаемся с теми же.

Мы здесь, у порога, у входа, когда не отвертишься,

Не вылечишь даже до риски налитыми граммами.

И дом, потемневший святой в помертвевшем отечестве,

Бесстрастно глядит обращёнными в комнаты рамами.

 

* * *

 

Ничем не примечательная женщина

Пошла в ларёк за полуфабрикатом,

Чтобы потом в духовке сжечь его,

Ругаясь матом.

 

Посуду, чем быстрей, тем неподвижнее,

Водой почти холодной перемыла,

Меж тем, как жизнь – да ладно – жизнь её

Не проходила.

 

Не проходила, будто приступ жадности

У голубей, переборщивших с просом.

Бросалась к двери, задыхалась жалостью,

Глядела косо.

 

Садилась у порога прямо в шапочке

В помятую коробку из-под торта,

И думала, как старенькая шавочка:

«Какого чёрта?»

 

Но оставаясь средь живых до одури,

Она стирала пятна на стакане,

Следя в окно за серо-бурой родиной.

За огоньками.

 

* * *

 

Помяни проходные дворы –

Зарешёчены, непроходимы.

Разве что для тумана и дыма.

Потому-то мы так уязвимы,

Потому что уже не щедры.

Бром подвальный в тяжёлой тени,

Тёплый свет, неоправданно майский,

Сигареты, нескладные майсы,

Невозможную, сколько ни майся,

Близость худеньких рук помяни.

Запах сладостей, пыли, старья,

Что ещё кипятят и утюжат.

Эту жизнь рукавами наружу,

Нашу, прежнюю, тесную, ту же,

Где до марли протерты края.

Помяни, потому что вот-вот

Звякнет в пальцах последняя сдача.

Сколько надо профукать удачи,

Сколько прошлого переиначить,

Чтобы лечь в темноте, справа от.

 

Пуговицы

 

Символ сердечной пустоши – выдохшийся комод.

Слово во славу пуговиц. Странный они народ.

Срезаны или спороты, спрятаны на потом.

Связкой – с манжет и ворота, с наволочек – гуртом.

Камушками замыленными, с дырами вместо глаз,

Как же они бессмысленно переживают нас.

Собраны, как на паперти, в сморщенный кулачок,

Каждая держит в памяти ниточку да клочок.

Где ты, пальто с карманами? Где ты, жакет с тесьмой?

Бабушкины и мамины, пахнущие зимой.

Маркое или ноское, выброшено тайком,

С ножницами портновскими, выкройкой и мелком.

К свалке дворовой вынесла, выставила в тюках.

Всё, что цвело и выцвело, выгорело в руках.

Поздно рыдать и кланяться, каяться и винить.

Если чего останется – пуговица да нить.

 

* * *

 

Смотри, чёрно-белые фотки. Невнятные, мутные.

В коробках и рамках – на долгую память кому-то мы.

На этих картонках – любимые серые люди, и

Они улыбаются непоправимой иллюзии.

С чугунным оленем, со львом снисходительно каменным,

Глядят, как сказали: ответственно, в самую камеру.

И серые руки сплетают над шуточной пропастью,

На фоне всего, что потеряно, прожито, пропито.

А молодость мается в куртке из мглистой материи

И к серым губам сигарету подносит растерянно.

Зашторены окна, окончены речи никчёмные.

И только глаза у неё всё такие же тёмные.

 

 

* * *

 

Тает снег в рукавах, как в эпоху династии Мин.

Я забыла ключи, как в эпоху династии Вэй.

Всё осталось, как было, и я поднимаюсь к своим,

И не знаю у двери, как я позвоню, хоть убей.

Ни на что не сгодится ни наша посмертная лесть,

Ни посмертная жалость, моя неотвязная кладь.

Вечной памяти нет, это лучше, чем если бы есть.

Потому что куда ее деть и кому передать.

Даже мама и то не сумела её уберечь,

Собирая осколки за ласковый отблеск тепла.

Не спасает ни речь, неподкупная беглая речь,

Ни живые на фотках, ни мёртвые возле стола.

Наша память уходит на дно, как другие суда,

Перегружена скарбом, с которым не справиться ей.

Снег династии Мин

И свиданья династии Лян.

Не становится пухом земля никому никогда.

Никому никогда не становится пухом земля,

Оставаясь безжалостней правды и лжи тяжелей.

 

* * *

 

Там вогнуты ветром стёкла, и двери забиты в рамы,

На верхнем – играют Баха, на нижнем – играют гаммы,

 

Не слушай, как зимний ветер в оконные воет щели,

Играй на аккордеоне, играй на виолончели.

 

Пусть музыка неуместна, как плесень в приличном доме,

Играй на виолончели, играй на аккордеоне.

 

На пальцы дыши за школой, а после, взлетев на третий,

Играй наобум, не глядя, в гудящем в затылок свете.

 

Коленями к батарее, позорные слёзы пряча,

Живее, всегда живее – и даже ещё виваче.

 

К прокуренному аккорду над окостеневшим грифом

Склоняйся всё ниже, ниже, как будто к больному гриппом,

 

Как неумолимо нежность сквозит по надбровным дугам,

Как неутолима близость, как близко ни будь друг к другу.

 

И Моцарт с похмелья хрупок, как день, что в чаду пригашен,

Как быстрая жизнь собаки в районе, соседнем с нашим.

 

Таня

 

Таню, любовницу лорда Чаттерлей,

В сорок сиреневом мае сцапали.

Девочке Вере и сыну Ванечке

Вставили новые глазки-пуговки:

В каждом глазке – по четыре дырочки.

Девочка выросла – стала дурочкой,

А мальчик не вырос – остался маленьким,

Старым, до стремечка перепуганным,

Всё, что любил, называл «помехою».

Вдруг уезжать, а оно прицепится?

Вдруг убегать, а оно прицелится?

Мама-то, мама куда поехала?

На Воркуту-яху.

Прах – к праху.

Тане, с духами её-туманами,

Холодно над выгребною ямою.

Тёплое место ассенизатора

Таня купила сегодня затемно:

За безрукавку с коклюшным кружевом,

(Да забирайте себе, что нужно вам),

За спазмы в осипшем горле.

(А что не забрали – спёрли).

Тане на этом зачтётся свете.

Таню прозвали «гондон в корсете» –

Мол, не даёт никому за сахар,

Даже от страха.

Таня, весёлое брашно в морге,

Выпей за тех, кто сегодня в море.

Так выпало,

Что выплыла.

Таня, не плачь,

Too much.

 

* * *

 

Ты скажешь: я здесь, а ты? Зачем мы друг друга ждём,

Когда ни одним часам нас больше не сдвинуть с мест?

Наш угол темнеет к трём,

Мы свет понапрасну жжём,

На тёплом собачьем лбу искрится фантомный снег.

 

На лестнице – влажный гул, соседская западня,

Где курит его родня, братаясь с её роднёй.

На дне светового дня

Ты выйдешь искать меня.

И площадь пересечёт тебя за твоей спиной.

 

На почте висит замок. За почтой несёт дымком,

Там после дневного сна гуляют владельцы дач.

А ветер стучит замком,

О ком, говорит, горком.

И кто-то идёт пешком, и где-то рычит тягач.

 

Там светится магазин, украшенный кое-как.

Оттуда несут тепло, позвякивая винцом.

На тусклый его маяк

Спешит городской синяк,

И пара худых собак следит за его крыльцом.

 

Да здравствует новый год, что тычет: «Вперёд, вперёд!»,

То спичкою пальцы жжёт, то на, говорит, хлебни.

Где ёлка траву метёт,

И ливень гирлянду рвёт,

По веткам бежит корабль, на мачте несёт огни.

 

* * *

 

У меня внутри – никуда не деться –

Картонажная фабрика «Отче наш»

Производит картонную память детства,

Новогодний раскрашенный картонаж.

А дают за этот бездонный короб

Никому не видимого добра –

Скорлупу сухих мандаринных корок,

Шелуху шоколадного серебра.

А внутри у бога – ни тёплой печки,

Ни огня, ни ласкового жилья.

Только одинокие человечки

Очумело машут: «И я, и я».