Ирина Аргутина

Ирина Аргутина

Четвёртое измерение № 20 (188) от 11 июля 2011 г.

Подборка: Теорема Ферма

* * *

 

Ты тоже любишь книги читать с конца,

ты тоже любишь книги, ты тоже любишь…

Возьми с собой мальчишек на лов тунца,

вплетённый в плески древних жестоких рубищ.

 

Надеяться на бога их не учи,

тем более что в Азии и Европе

на общем, вавилонском, ворчат ручьи

и солнце зреет в каждом гелиотропе.

 

Тем более – кричать не дано тунцам:

тунец безмолвен в страшном смертельном танце.

А ты об этом сможешь сказать юнцам,

пусть знают, почему не пришлось остаться

на страже книжных полок.

                                    Ты не из тех.

И предки – не из тех (ни других, ни третьих):

они любили книги, но шли в физтех

затем, чтоб суть и меру поведать детям.

 

И мы хлебнули в меру – не до конца –

той сути, что хватило бы на провидца…

Теперь возьми мальчишек на лов тунца –

пора бы им мужчинами становиться.

 

2009

 

Теорема Ферма

 

Этот солнечный заяц пробился сквозь щель

(если слесарь – отец, если мать – счетовод,

а учитель четвёртую зиму в плаще

пережил, накупив новых книжек) – и вот

любопытные зайчики ищут свобод.

Любопытный платит за вход!

 

Он мальчишкой попал на двойной интеграл

и скрипичным ключом отомкнул закрома,

где в горах золотого зерна заиграл

неоткрытый алмаз теоремы Ферма

(так жена – не доказано, что неверна,

только верится, что верна).

 

Эх, алмазное небо в начале времён!

…Он любил добираться до сути вещей,

потому как ещё любопытен, умён,

но не смог бы четвёртую зиму – в плаще…

Да и чёрт с ним. И вообще,

 

положительных целых решений полнО:

в знойных травах кузнечики счастье куют,

молодая жена, молодое вино,

наконец – драгоценный кошачий уют.

Где такую карту сдают?

 

И на ужин – рагу, и в порядке носки,

подрастают и дети, и груши в саду

(только Мишка был, друг, – удалился, как в скит,

в математику, злую её высоту

покорив с дырой на заду)…

 

Счетовод или слесарь, умелец и проч. –

и хвала не хула, и халва не хурма –

но с годами всё чаще распарывал ночь

неоткрытый алмаз теоремы Ферма –

и страшна была ночь, и черна.

 

Он шатался по дому, иссохший, как жердь,

и фантомные боли сводили с ума:

теорема верна – значит, верная смерть.

он почти доказал теорему Ферма,

а на запись времени ма…

 

2009

 

Разночтения

 

1.

 

Влево, вправо, ещё немного вперёд –

и дома.

Щелчок – и колючий зрачок вберёт

медовый

свет двадцатилетней люстры,

вполне созревшей

для замены. В словарях пишут: «устар.» –

но жалко вещи,

те, что рядом долго жили, пусть и

ветшали,

но самим своим присутствием

утешали

(даже если казалась ядом

желчь апельсина,

даже если всё, что рядом и что не рядом,

невыносимо).

 

Вправо, влево, вперёд – а комнаты

опустели.

Телефон, и тот не спросит: «Дома ты?»

На постели

покрывало с рыжими листьями

и цветами.

Добрый вечер ли? Быстро ли

наступает

ночь? несёт ли желанную передышку?

Полно! Были переживания,

да не вышло

ни пережить, ни сохранить

в переменном токе.

 

Капли падают на гранит.

Все итоги

растекаются мыслею

не по древу.

 

Как там жизнь? Не быстро ли?

Вправо, влево…

Вправо, влево…

 

2.

 

…Но когда из-под ног

уходила почва,

раздавался звонок,

приходила почта –

и не то чтобы в твердь

обращались хляби,

но уже помереть

не хотелось бабе…

 

2009–2010

 

* * *

 

Две мухи бьются в кубе застеклённом.

Плач за стеной – как моросящий дождь.

Дождь за стеклом – как хнычущий ребёнок.

Сезон дождей на август не похож

отсутствием щедрот, неурожаем

на груши,

            но тоскливостью своей

судьбе страны пока не угрожает –

и ладно. Так и жить – без новостей,

без радио, без голубого глаза,

быть в отпуске – и утром в полусне

кота уютно-серого окраса

поглаживать по плюшевой спине,

внимать брюзжанью высшего разлива,

журчащему по трубам жестяным,

и что-нибудь почитывать лениво,

укрывшись тонким пледом шерстяным.

Вставать, не торопясь, и чёрный кофе

пить медленно, и три-четыре дня

не знать,

не знать,

не знать о катастрофе,

в который раз убившей – не меня.

 

2009

 

Колокол

(поэма для героя)

 

Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам.

                                                                                          А.С.П.

И мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово!

                                                                                          А.А.А.

 

1.

 

Жерновами господа тёртый,

битами информации битый,

измождённым героем спорта,

алхимиком над ретортой,

отшельником за молитвой –

 

ты куда шептал: «Сохрани же

землю, семью, дар речи»?

Поклонись теперь. Ниже. Ниже!

Ухо к земле! Отвечают – оттуда, слышишь?

       – Дотла не выжгу, так – слегка изувечу.

 

Вот и встань, дурак дураком,

в горле ком и на сердце ком.

Ты кому шептал?

Ты о ком?

 

2.

 

Аз воздам – прими: за любовь – утраты,

а потом за все страданья – карьерный рост

и слеза, в которой чистой слезы караты.

И за всё расплатой память (вот для чего склероз).

 

Память! Прихоть? Спиленный океаноподобный сквер на

Коммуне: пена яблонь в море сирени.

В этих пучинах ворочались тайна и скверна,

и порою пели, а порой и выли сирены…

 

Память? Прорва! Из фиолетовой тучи ливень.

Вдвоем – под навес. Небо – настежь, сквозняк бессмертия сея.

Память – умысел? Автопортрет Бенвенутто Челлини

на затылке бронзового Персея –

память, да. А записная книжка с десятком формул –

нет, не любви, а термодинамики – ей бы кануть

в небытие, но вдруг перехватит горло:

почерк… рука, писавшая… вот где память.

 

Это надолго, поскольку хомут – по шее,

если искать во времени, а не в стакане.

В зеркало глянешь или в окно – уже и…

а поразмыслишь трезво – увы, пока не…

и даже склероз перечеркнет что угодно,

но не это. Во всяком случае, не сегодня.

 

3.

 

А сегодня, где-то с четырех до пяти,

мало кто видел, как в крылатых сандалиях Персея

Дунаевский вальс пролетал по Светлому, в целом, Пути,

и, просветлённый, сопровождал его Федосеев –

самозабвенно (так дети строят дом из песка,

упиваясь радостью и свободой игры той),

словно находя всё то, что искал,

словно и впрямь сто путей впереди открыты

(эту радость не украдёт ни один шакал)!

…Пожилой скрипач опустил смычок, и метнулись блики

от его медали на лацкане пиджака –

золотой награды почившей страны великой.

 

4.

 

Те, кто в законе, вчера в законе и указали:

самый свежий русский язык теперь – на базаре,

и за базар отвечает по фене.

Выпьем чайку. Не пойдём в кофейни –

кофе дурной, как опиум для народа,

да и каким он будет – среднего рода?

И кто теперь не малахольный? И кто докажет,

что язык наш колокольный, а не говяжий?

Кто – жерновами господа тёртый,

алхимиком над ретортой,

кто – битами информации битый,

отшельником за молитвой,

сбережёт память и дар речи?

Кто? Держись, держись, человече…

 

2009

 

9 мая 2009

 

Нестроевым – в толпе чужих детей и внуков:

и дети – в седине, и внуки – в седине,

а правнуки вели таких красивых кукол,

что этим бы не знать ни сказки о войне.

 

Но подошёл один, и протянул с улыбкой

свою вторую жизнь в махровых ползунках,

и объектив навёл. Дитя дрожало в зыбких

изношенных руках.

 

Держать – и удержать, как знамя, как гранату,

и передать отцу – салаге, пацану,

а после невпопад пробормотать: «Не надо…

ни сказки – про войну…»

 

2009

 

Мотыльки

                                   

Памяти юных зим

 

1.

 

В чёрно-белом, днём и ночью, вне спектра –

снежный двор, за ним кусочек проспекта.

Сорок лет для тополей – это срок

обращения ветвей на восток,

кадром пойманный: отселе – доселе.

И натянут от прицела до цели

чёрный провод, что в жару – нависал:

был бы повод зачеркнуть небеса…

 

Но оттуда так и чудится вздох нам:

к бледно-худо индевеющим окнам

полетает белоснежный мотыль

духом грешным, нюхом нежным – не ты ль?

 

Нет – их сотня, невесомых, роится.

В доме пахнет холодцом и корицей,

старый год вот-вот откинет коньки,

а на окнах – мотыльки, мотыльки.

 

Не присесть и не прилечь – далеко им

пролетать ещё над вечным покоем

душ земных – но в наш безвестный уют

заглянуть, поскольку здесь – узнаЮт.

 

2.

 

Что творится! Снегопад грянул в стужу.

Минус тридцать… лет назад было хуже

за окном под Новый год. А внутри

разрумянился народ – снегири!

 

И с горячими речами, глазами

несусветный сочиняли гекзаметр,

пили соки и немного – вино,

говорили о высоком в кино

и стихах – и, соревнуясь в хорошем,

чуть влюблялись, чуть ревнуя, – чуть позже…

 

То-то юность хороша – вне эпох.

То-то годы насмешат: «С нами бог!» –

люди нашего (и вашего) бога

ходят маршами во славу п(р)орока,

обсуждают все ещё мудрецы

тяжкий путь от овоща до овцы…

 

И ярится безобразная стужа:

минус тридцать пробираются в душу.

Вековые ледники велики…

Легкокрылые мои мотыльки!

Потому-то вы летите снегами,

потому-то вы хотите стихами

или музыкой – с таких же вершин –

растревожить проглотивших аршин.

 

Поседели вы и стали бесплотны,

прилетели белой стаей свободной

с неба чёрного, из( )бывшего дня,

перечёркнутого – не для меня.

 

2010

 

Модельер

 

Чем, скажите, смерть вам так сильно не угодила,

что всё это вдруг кажется лучше смерти?

                                                                              Д. Мурзин

 

Человек, скроивший смерть из чужого льна,

примеряет одеяние на других:

«Ей на выход – в самый раз, ведь она больна.

Да и вам к лицу, поверьте: кругом враги!»

 

Модельер, а вы примерьте-ка пиджачок:

вот подходят с двух сторон, а в руках ножи.

Или, скажем, сзади целится в мозжечок

вороной зрачок – зачем вам такая жизнь,

 

где намеренно объехали по кривой

или вздумали молиться иным богам?

Ваш ли час настал, воистину роковой,

если это – хуже смерти?

                        …Но жив пока

 

модельер. Он соглашается на( )отрез,

третьим лицам предлагая достойный путь.

Ох, ответил бы измученный легковес,

умирающий от боли – не как-нибудь –

 

тот, на спичечных ногах подходя к двери,

ни за что не соблазнился чужим плащом –

он пытался лишь последнюю докурить,

но надеялся, что будет ещё, ещё…

 

А у вас нормальный вес, на двоих кровать.

Что ж, вокруг неравновесие, неуют,

но чужие и не думали убивать.

Потому легко кривляться: да пусть убьют!

 

Воспевайте посвист пули и тетивы

и носите то, что скроено по уму.

Пусть всё будет с вами так, как хотите вы.

ПохорОните нас, грешных, по одному.

 

2010

 

Противостояние

 

1. (Аленький цветочек)

 

Я говорю. Мне трудно. Но держит стойку

тот, кто нашёл однажды слова другие.

Стали в глазах и голосе стынет столько,

что отдыхает флагман металлургии.

Пар над ковшами гнева клубится тучей.

Зрение меркнет. Ясно пока одно лишь:

лучше прокол Колумба, чем бред Веспуччи –

в новом, чуднОм, ищите оскал чудовищ!

 

Знаешь, воитель праведный, ты неточен

только в одном, да и это не довод, впрочем…

Помнишь ли сказку детства – там был цветочек.

Было и чудище. Аленький был цветочек.

Кто от любви и страха над ним не плакал?

Думали разве в волнах волшебной дрожи:

«Девушку нашу враг не получит в лапы»?

Может, глупее были? Добрее, может?

 

Я говорю. Мне трудно: опять охота

и на волков, и на бойких щенков, тем паче,

нет у них ни хозяина, ни породы –

кто в сердобольном детстве о них заплачет?

Чудище обло, стозевно и жаром пышет –

девушке нашей нечего строить козни!

Сталь ему в сердце! Точно ли, что не дышит?

…Аленький был цветочек. Увял. Да бог с ним.

 

2.

 

При исполнении – значит, преисполнен

решимости исполнить все долги.

Одной ногой – у края преисподней,

переминаясь на ногу с ноги.

 

С другого края, стало быть, напротив, –

противник. У него моральный долг.

Мишени – оба. Оба на охоте.

И каждый – человек. И каждый – волк.

 

И оба не стреляют по мишеням.

И в логово не спрячутся никак.

И не найти естественных решений –

и замер враг. А может, и не враг.

 

Безумна жажда шага рокового

навстречу. Но над пропастью – долги

и пахнет серой. И закат – багровый.

И рай зарезервирован другим.

 

2010

 

* * *

 

даже если он есть

не будите его

даже если он здесь

не зовите его

не падёт справедливый и скорый

ни содома тебе ни гоморры

 

2010

 

* * *

 

Не то беда,

что вылупился отсюда,

а то, что к благу не привести и силой.

Позаносило

русла больных сосудов

песком и илом.

Скрипит стекло песка.

Проползи по руслу.

Ты всё ещё слегка говоришь по-русски?

 

2010

 

Яблоко

 

Что глядеть на облака –

помирать-то рано…

Режет ножик яблоко

по меридиану.

Мир на «до» и «после» – чик:

веселиться, плакать –

проберет до косточек

розовую мякоть.

Всхлип – и равноправие

рук,

и щедрость жеста.

Начали – за здравие,

Далее – по тексту…

 

2010

 

* * *

 

В мягкие ткани небесного тела

метеоритная пуля влетела,

не пощадив Мезозойский период.

Мы недоверчиво шеями вертим:

сернистый запах? Дыхание смерти

нам незнакомо. Никто не умрёт!

 

Горы живые с одышкой вулканов –

в страшном бессилье больных великанов

нам ли хвостами хлестать, волоча

боль по хвощам, – исполинам, которым –

шерстью покрыться, попрятаться в норы,

да не хватило ума измельчать?

 

Мелкие – те проживут миллионы

до возрождения тёплой, зелёной, –

не отходя далеко от норы.

Мы вымираем, безмозглые туши,

белые кости эпохе грядущей

бросив, как вызов: привет, комары!

 

В наших метровых следах утоните,

наш позвонок вчетвером поднимите –

в черепе звон, в животе холодок.

Ваши птенцы очарованы нами,

бредят придуманными именами:

многие завры тебе, диплодок.

 

Незабываемы, необъяснимы.

Где кайнозойливо время не смыло

наших следов, там и жизнь удалась.

Вот и судьба, и бессмертье, и слава,

что голливудской мечтой приросла вам,

песней – о нас и легендой – о нас…

 

2010

 

* * *

                                               

О музыка, собрат по тупику…

                                                                                             Д. Кондрашов

 

Свет хрустел в хрустале до последней рулады звонка –

и свернулся в клубок. Так за море уходит закат.

От седьмого до двадцать четвёртого позвонка

пробежал муравей в чёрном фраке, что твой музыкант, –

 

это вдруг разразился рояль благодатной грозой,

это смыло твои укрепления и рубежи.

Подстегнул твоё сердце озоновый аэрозоль,

и оно поскакало – того и гляди убежит.

 

Беззащитное сердце.

            Волшебный туман на очках.

Безгранично доверие.

                        Плещется море добра.

И такое свечение в бархатной влаге зрачка –

словно в летние росы забытые звёзды вобрал.

 

Ах, продлись эта музыка жаром любви на щеках –

сколько нежных безумств ты бы мог натворить по пути:

помирился бы с братом,

                        позволил бы сыну – щенка

или даже чужое сиротство в семье приютил.

А соседа по креслу,

                        чей глаз по-другому раскрыт

или нос по-иному горбат,

                        ты бы обнял как друг,

потому что в глазах его теплятся те же костры,

и таким же замком он сомкнул откровение рук…

 

Так замри же, блаженный, - когда ещё так вознесёт

пламенеющий звук над простором холодного лба!

Но зажёгся хрусталь.

                        Ты очнулся: спасибо за всё –

и вернулся в себя –

                        с ускореньем свободного па…

 

2011

 

Мольба о беспородном дереве

 

Золотисто-зелёной листвой занавесь

обречённость окна на пылающий юг,

беспородное дерево, – ты ещё здесь,

ты щадишь оголённую душу мою.

 

Ты мой саженец. Помню – как деда, как день

в середине апреля и детских забот.

Я люблю тебя больше, чем этих людей,

что придут за тобой неизбежно, вот-вот,

и твою бескорыстную щедрость сочтут

неуместной помехой серьёзным делам.

Беспородное дерево, я ещё тут,

я ещё не совсем той зимой умерла.

 

Я ещё не смолчу, если хватит на вдох

кислорода, последнего права на речь,

и не вцепится в горло бессмертный бульдог

первобытного страха, поскольку навлечь

неизбежную кару – уже не вопрос…

Но когда эти люди приходят за тем,

что вросло в моё сердце, как саженец врос,

как у скорбного мрамора – куст хризантем, –

 

дай мне силы на вдох, дай мне право на речь,

дай мне мужество – страху наперерез –

не уйти, не сбежать, в лихорадке не слечь.

Дорогое, родное, да как же я без…

 

Беспородное дерево, ты ещё здесь!

Обречённость окна на пылающий юг

золотисто-зелёной листвой занавесь,

пощади оголённую душу мою!..

 

2010

 

Из Предисловия к путеводителю

 

Вновь охота к перемене мест,

изредка слагаемых, торопит

            выложить монету за просмотр.

            В просвещённой глянцевой Европе

                        утоли, реликтовый осётр,

острый пресноводный интерес.

 

Предъяви воздушный проездной –

унесёт дюралевая птица.

            Разум отдохнёт, а сердце стерпит,

оставляя родину коптиться.

            Под крылом на скулах лесостепи

сотни слёз горчат голубизной.

 

Не прощайся, боже упаси!

            Норовит вернуться ли, остаться

                        то, что не взрывается при пуске.

            Что ни пишут на стене поганцы,

                        всё одно читается по-русски:

«Мене, мене, текел, упарсин».

 

Почернев от юмора, лети

на недельку-две в края другие,

            где жива история, – коль скоро

ты успел понять, что ностальгия

            есть тоска по родине, которой

не было. Вот, разве что, в груди.

 

  2011