Илья Сельвинский

Илья Сельвинский

Все стихи Ильи Сельвинского

Hotel «Istria»

 

Предо мной отель «Istria».

Вспоминаю: здесь жил Маяковский.

И снова тоски застарелой струя

Пропитала извилины мозга.

Бывает: живёт с тобой человек,

Ты ссоришься с ним да споришь,

А умер – и ты сиротеешь навек,

Вино твоё – вечная горечь...

Направо отсюда бульвар Монпарнас,

Бульвар Распай налево.

Вот тут в потоках парижских масс

Шагал предводитель ЛЕФа.

Ночью глаза у нас широки,

Ухо особенно гулко.

Чудятся

мне

его

шаги

В пустоте переулка,

Видится мне его серая тень,

Переходящая улицу,

Даже когда огни в темноте

Всюду роятся и ульятся.

И ноги сами за ним идут,

Хоть млеют от странной дрожи...

И оттого, что жил он тут,

Париж мне вдвое дороже.

Ведь здесь душа его, кровью сочась,

Звучала в сумерках сизых!

Может быть, рифмы ещё и сейчас,

Как голуби, спят на карнизах,

И я люблю парижскую тьму.

Где чую его паренье,

Немалым я был обязан ему,

Хоть разного мы направленья.

И сколько сплетен ни городи,

Как путь мой ни обернётся,

Я рад,

что есть

в моей

груди

Две-три маяковские нотцы.

Вы рано, Владимир, покинули нас.

Тоска? Но ведь это бывало.

И вряд ли пальнули бы вы напоказ,

Как юнкер после бала.

Любовь? Но на то ведь вам и дано

Стиха колдовское слово,

Чтобы, сорвавшись куда-то на дно,

К солнцу взмывать снова.

Критики? О! Уж эти смогли б

Любого загнать в фанабериях!

Ведь даже кит от зубастых рыб

Выбрасывается на берег.

А впрочем – пускай зоилишка врёт:

Секунда эпохи – он вымер.

Но пулей своей обнажили вы фронт,

Фронт

обнажили,

Владимир!

И вот спекулянты да шибера

Лезут низом да верхом,

А штыковая культура пера

Служит у них карьеркам.

Конечно, поэты не перевелись,

Конечно, не переведутся:

Стихи ведь не просто поющий лист,

Это сама революция!

Но за поэтами с давних лет

Рифмач пролезает фальшивый,

И зашагал деревянный куплет,

Пленяясь легкой наживой.

С виду все в нем крайне опрятно:

Попробуй его раскулачь!

Капитализма родимые пятна

Одеты в защитный кумач;

Мыслей нет, но слова-то святые:

Вся в цитатах душа!

Анархией кажется рядом стихия

Нашего карандаша.

В поэзии мамонт, подъявший бивни,

С автобусом рядом идёт;

В поэзии с мудростью дышит наивность

У этого ж только расчёт.

В поэзии – небо, но и трясина,

В стихе струна, но и гул,

А этот? Одна и та же осина

Пошла на него и на стул.

И, занеся свой занозистый лик,

Твердит он одно и то же:

«Большие связи – поэт велик,

Ничтожные связи – ничтожен,

Связи, связи! Главное – связи!

Связи решают все!»

Подальше, муза, от этой грязи.

Пусть копошится крысье.

А мы, брат, с тобой – наивные люди.

Стих для нас – головня!

Хоть коршуном печень мою расклюйте,

Не отрекусь от огня.

Слово для нас – это искра солнца.

Пальцы в вулканной пыли...

За него

наши предки-огнепоклонцы

В гробовое молчание шли.

Но что мне в печальной этой отраде?

Редеют наши ряды.

Вот вы.

Ведь вы же искорки ради

Вздымали тонны руды.

А здесь?

Ну и пусть им легко живётся

Не вижу опасности тут.

Беда, что взамен золотого червонца

В искусство бумажки суют.

Пока на бумажках проставлена сотня,

Но завтра, глядишь, – миллион!

И то, что богатством зовётся сегодня,

Опять превратится в «лимон».

И после нулей, подхалимски воспетых,

Придётся идти с сумой.

Но мы обнищаем не только в поэтах

В нравственности самой!

Да... Рановато, Владим Владимыч,

Из жизни в бессмертье ушли...

Так нужно миру средь горьких дымищ

Видение чистой души.

Так важно, чтоб чистое развивалось,

Чтоб солнышком пахнул дом,

Чтоб золото золотом называлось,

Дерьмо, извините, – дерьмом.

А ждать суда грядущих столетий...

Да и к чему эта месть?

Но есть ещё люди на белом свете!

Главное: партия есть!

 

1935–1954

Париж

 

Perpetuum mobile

 

Новаторство всегда безвкусно,

А безупречны эпигоны:

Для этих гавриков искусство

Всегда каноны да иконы.

Новаторы же разрушают

Все окольцованные дали:

Они проблему дня решают,

Им некогда ласкать детали.

Отсюда стружки да осадки.

Но пролетит пора дискуссий,

И станут даже недостатки

Эстетикою в новом вкусе.

И после лозунгов бесстрашных

Уже внучата-эпигоны

Возводят в новые иконы

Лихих новаторов вчерашних.

 

1963

 

 

Автопортрет

 

Я вижу в зеркалах суровое лицо,

Пролёт широких век и сдвинутые брови,

У рта надутых мышц жестокое кольцо

И губы цвета чёрной крови.

Я вижу низкий лоб, упрямый срез волос,

Глаза, знакомые с огнём творящих болей.

И из угрюмых черт мне веет силой гроз,

Суровою жестокостью и волей.

 

1916

 

* * *

 

Ангел мой, любовь моя тайная,

Снова слышу твои шаги.

Не ходи ко мне, золотая моя,

Сохрани себя, сбереги.

Для тебя я бог – Микельанджело,

Но во мне сатаны стрела:

Когда демон целует ангела,

Он сжигает его дотла.

 


Поэтическая викторина

Анри де Руссо

 

Да существует на земле всякий утконос!

(Детёнышей рождают все, а он... яйцо снёс.)

Все мыслят через красоту

достичь иных высот,

А он, Руссо,

на холсте

всему ведёт

Уж если дуб, то все листы у дуба сочтены,

Уж если парк, сомненья нет – все пары учтены,

Уж если даже ягуар, то, в сущности, ковёр,

Поэт – и тот с гусиным пером

чуть-чуть не крючкотвор.

А муза его – типичная мамаша лет сорока,

Которая знает свой тариф:

пятьдесят сантимов строка.

Висят картины под стеклом. На каждой номерок.

Подходит критик. Говорит:

«Какой нам в этом прок?

Я понимаю левизну. Вот, например, Гоген.

А это бог убожества! Бездарность в степени «эн».

Ах, что за судьбы у людей кисти или пера!

Руссо погиб. Но осознать его давно пора.

Вы припечатали его под маркой «примитив».

А что, как вдруг страданием

пронизан каждый мотив?

А что, как вдруг Анри Руссо

плюёт на мир буржуа

На музу вашу продажную, без паруса, как баржа,

На вашу романтику дохлую, без ярости и когтей,

На вашу любовь, где парочки и нет совсем детей,

На ваши пейзажи дражайшие,

где в штемпеле каждый лист.

А что, как вдруг Анри Руссо

великий карикатурист?

Схвативши цивилизацию, он с маху её – в гроб.

Палитрой своей,

как выстрелом,

пальнувши в собственный лоб?

 

1935

Париж

 

Влюблённые не умирают

 

Да будет славен тот, кто выдумал любовь

И приподнял её над страстью:

Он мужество продолжил старостью,

Он лилию выводит среди льдов.

Я понимаю: скажете – мираж?

Но в мире стало больше нежности,

Мы вскоре станем меньше умирать:

Ведь умираем мы от безнадежности.

 

1961

 

Жёлтый

 

Нет, я не вспомню – где, когда,

В каких эпохах и пустынях

У глаз моих, от ночи синих,

Певала лёгкая вода.

Сосать болтливую струю

По вечерам сходили лоси,

И собирал я на откосе

Кровь распалённую мою.

И не забыть мне этот хряск

Крестца, рассеченного лапой,

Его зарезанного храпа

И тела конвульсивный пляск.

Не помню – где. Но и теперь,

Когда забьётся жилка туго

На шее брата или друга,

Во мне ворочается зверь.

И вянет бойкий разговор,

И пальцы прыгают в колено,

И я с усилием на стены

Перевожу свой жёлтый взор.

 

1916-1917

 

Завещание

 

Оказывается, в ту ночь Наталья Николаевна была у Дантеса.

Литературовед Икс

 

Завещаю вам, мои потомки:

Критики пусть хают и свистят,

Но литературные подонки,

Лезущие в мой заветный сад,

Эти пусть не смеют осквернять

Хищным нюхом линий моей жизни:

Он, мол, в детстве путал «е» и «ять»,

Он читал не Джинса, а о Джинсе;

Воспевая фронтовой пейзаж,

Всю войну пересидел в Ташкенте,

А стишата за него писал

Монастырский служка Иннокентий.

Не исследователи, вернее –

Следователи с мечом судьи –

С маху применяют, не краснея,

Чисто уголовные статьи.

Впрочем, пусть. Монахи пессимизма

Пусть докажут, что пустой я миф.

Но когда, скуфейки заломив,

Перелистывают наши письма,

Щупают родные имена,

Третьим лишним примостятся в спальне –

О потомок, близкий или дальний,

Встань тогда горою за меня!

Каждый человек имеет право

На туманный уголок души.

Но поэт... Лихие легаши

Рыщут в нём налево и направо,

Вычисляют, сколько пил вина,

Сколько съел яичниц и сосисок,

Составляют донжуанский список –

Для чего? Зачем? Моя ль вина,

Что, пока не требует поэта

Аполлон, – я тоже человек?

Эпохальная моя примета

Только в сердце, только в голове!

Мы хотим сознание народа

Солнечным сиянием оплесть...

Так не смей, жандармская порода,

В наши гнёзда с обысками лезть!

Ненавижу я тебя за всех,

Будь то Байрон, Пушкин, Маяковский,

Всех, кого облаивают моськи

За обычный человечий грех!

Да и грех ли это? Кто из вас

В жизни пил один лишь хлебный квас?

Я предвижу своего громилу.

Вот стоит он. Вот он ждёт, когда

Наконец и я, сойдя в могилу,

В мире упокоюсь навсегда.

Как он станет смаковать бумажки,

Сплетни да слушки о том, что я

Той же, как и он, запечной бражки,

Что не та мне дадена статья...

О потомок! Не из пустяка,

Не из щепетильности излишней –

Дай ему пощёчину публично,

Исходя из этого стиха!

 

1964

 

К. Моне. «Женщина с зонтиком»

 

Эта кисть – из пламенно-мягких.

Не красками писано – огнями!

Поле в яростных маках,

Небо лазурное над нами.

В лазури – маковый зонтик,

А в маках – лазоревое платье,

Как зной голубой на горизонте,

Зыблется оно и пылает.

Здесь небо босыми ногами

По макам трепетно ходит,

Земля же в небо над нами

Кровавым пятном уходит.

И ясно, что все земное

К идеальному кровно стремится!

Само же небо

от зноя,

От земного зноя томится.

 

1935

Париж

 

 

* * *

 

Каждому мужчине столько лет,

Сколько женщине, какой он близок.

Человек устал. Он полусед.

Лоб его в предательских зализах.

 

А девчонка встретила его,

Обвевая предрассветным бризом.

Он готов поверить в колдовство,

Покоряясь всем её капризам.

 

Знает он, что дорог этот сон,

Но оплатит и не поскупится:

Старость навек сбрасывает он,

Мудрый. Молодой. Самоубийца.

 

1961

 

* * *

 

Как музыкален женский шёпот,

Какое обаянье в нём!

Недаром сердце с детства копит

Всё тронутое шепотком.

Люблю, когда в библиотеке

Тихонько школьницы идут

И, чуть дыша: «Евгеньонегин» –

Губёнки их произнесут.

Иль на концерте среди нот,

Средь пианиссимых событий

Чужая девушка прильнёт

И шепчет в ухо: «Не сопите!»

Но сладостней всего, когда

Себя ты жаром истомила,

Когда ты крикнуть хочешь: «Да!»

А выдохнешь: «Не надо... Милый…»

 

1924

 

Кондор

 

Голубой, с меховою опушкой,

Обвивающей пеною зоб,

И с морщинисто-лысой макушкой,

С шоколадновым гребнем на лоб –

Над ущельями в хаосе диком

Он угрюмо оглядывал тьму.

Для чего и родиться великим,

Если не с кем сразиться ему?

 

1915

 

Кредо

 

Я хочу быть самим собой.

Если нос у меня – картофель,

С какой же стати гнусить, как гобой,

И корчить римский профиль?

Я молод. Так. Ну и что ж?

К философии я не падок.

Зачем же мне делать вид, что нож

Торчит у меня меж лопаток?

Говорят, что это придёт,

А не придёт – не надо.

Не глупо ли, правда, принимать йод,

Если хочется шоколада?

Я молод и жаден, как волк,

В моем теле ни грамма жиру.

В женских ласках, как в водах Волг,

Я всего себя растранжирю.

Мне себя не стыдно ничуть,

Я хочу быть самим собою:

Звонами детскости бьёт моя грудь,

И я дам ему ширь – бою.

Нет, не Байрон я, не иной,

Никакой и никак не избранник;

Никогда ничему я не был виной,

Ни в каких не изранен бранях;

Не сосет меня ни змея,

Ни тоска, ни другая живность

И пускай говорят: «Наивность».

Хоть наивность – зато моя.

 

1918

 

* * *

 

Легко ли душу понять?

В ней дымкой затянуты дали,

В ней пропастью кажется падь.

Обманывают детали.

Но среди многих примет

Одна проступает, как ноты:

Скажи мне, кто твой поэт,

И я скажу тебе – кто ты.

 

1960

 

Мадам Эн-Эн

 

Нельзя на допросе бравировать, право,

Но и робеть, конечно, нельзя.

Красивая женщина хищного нрава

Допрашивала, по страницам скользя.

 

Поскольку все трое были студенты,

Мадам вспоминала университет:

Мелькали «презумпции», «прецеденты»,

Но я на всё отвечаю: «Нет!»

 

Но я, стараясь не падать духом,

Гнал свои мысли куда-то вбок.

Чтоб сделаться внутренне тугоухим,

Безмятежным, как голубок,

 

И этим ничуть не выдать испуга,

Унять в коленках проклятую дрожь,

Иначе не только эта хапуга –

Я сам себя не поставлю в грош.

 

Она говорила мне: «Образумьтесь!

Карьеру кладёте вы на весы»,

А я размышлял среди всяких презумпций:

«Какого цвета на ней трусы?»

 

(В раскрытых дверях, просыпаясь нередко,

Дежурит жандармская борода.)

«Розовые? Едва ли: брюнетка.

Синие? Вряд ли: она молода».

 

– Сосед! – шепчу я. – Одно лишь слово:

Какого цвета трусы на мадам?

– Трусы? А чёрт их знает! Лиловы.

Слушайте: мы ж накануне драм…

 

И он опять повторяет всё то же:

Мол, сам не знает, откуда ружьё.

Но что за вкус у всей молодёжи?

Лиловых не может быть у неё.

 

Входит конвой. Загремели скамьями.

Сейчас уведут. Но каков же ответ?

И я с деревянными желваками

Спросил: «Какой ваш любимый цвет?»

 

Она улыбнулась: «Какой? Лимонный».

Меня затолкали в спину и бок.

Но я ухмылялся, чуть-чуть охмелённый,

От хитрой интимности счастлив, как бог.

 

1920, Симферополь. Тюрьма

 

* * *

 

Б. Я. С.

 

Мечта моей ты юности,

Легенда моей старости!

Но как не пригорюниться

В извечной думе-наросте

 

О том, что юность временна,

А старость долго тянется,

И, кажется, совсем она

При мне теперь останется...

 

Но ты со мной, любимая,

И, как судьба ни взбесится,

Опять, опять из дыма я

Прорежусь новым месяцем.

 

И стану плыть в безлунности

Сиянием для паруса!

Мечта моей ты юности,

Легенда моей старости...

 

1960

 

 

 

Молитва

 

Народ!

Возьми хоть строчку на память,

Ни к чему мне тосты да спичи,

Не прошу я меня обрамить:

Я хочу быть всегда при тебе.

Как спички.

 

1962

 

Мотькэ-Малхамовес

Новелла

 

Красные краги. Галифе из бархата.

Где-то за локтями шахматный пиджак.

Мотькэ-Малхамовес считался за монарха

И любил родительного падежа.

 

Полчаса назад – усики нафабрены,

По горлу рубчик, об глаз пятно –

Он как вроде балабус обошёл фабрику,

Он! А знаменитэр ин Одэсс блатной.

 

Там в корпусах ходовые девочки,

У них ещё деньжата за ночной «марьяж» –

Сонька, и Любка, и Шурочка Первая,

Которую отбил у всего ворья.

 

Те повыходили, – но снаружи не сердятся,

Размотали чулок и, пожалуйста, – на…

Вы ж понимаете: для такого мердэра

Что там может значить бабья война?..

 

Мотькэ хорошо. Чем плоха профессия?

Фирма работает – и ваших нет.

На губе окурок подмигивает весело,

Солнце обляпало носы штиблет.

 

Но тут вышел номер: сзади рабочие.

Сутенёр на тень позыривает скосу…

Вдруг: «Стой!» Цап за лапу:

                            «Кар-роче…»

Брови вороном на хребет носа.

 

Губы до горла лицо врезали,

Зубы от злобы враскошь – пемзой…

Оробели ребята… Обмякло желе-то…

Взяла тута оторопь и Тамбов, и Пензу.

 

Мотькэ-Малхамовес идёт по Коллонтаевской…

Сдрейфили хамулы, – холера им в живот!..

Он уже расходился, руками махается

И ищет положить глаз на живое.

 

И вдруг ему встрелись и совсем-таки нечаянно

Хунчик-дер-Заика и Сашка Жмых.

Ну, как полагается, завернули в чайную

И долго гиргиркали за стаканом на троих.

 

А на завтра днём меж домов пятиярусных

К магазину «Ювелир М. Гуревич и сын»

Подкатил. Грузовик. Содрогаясь. Яростно.

Волоча. Потроха. У мускулистых. Шин.

 

Магазин стал. Под наблюдением «приказчика»

Зелёных и рыжих два бородача

Не спеша выносили сундуки и ящики

И с шофёром нагружали оцинкованный чан.

 

Когда же подошли биржевые зайцы,

Задние колеса прямо в них навели:

«Я извиняюсь: магазин перебирается,

На следующем квартале есть ещё один ювелир».

 

Внутри ж сам хозяин и все покупатели

Внавалку, как бараны, пёрли в стену,

Налезли на мозоли и опять-таки пятились,

И один дёр другого за штаны тянул.

 

А над ними с фасоном главного махера,

Успев отскочь до дверей смерить,

Мотькэ-Малхамовес за хвост размахивал

Синим перцем фаршированную смерть.

 

«Господин Гуревич, вы неважно выглядите,

Может быть, что-нибудь, не дай бог, съели?

Молодой человек, дайте ж место родителю!

Что это за такое, на самом деле.

 

А вы? Эй, псс!.. Белый галстук!.. Тросточка…

Извинить за выраженье, – вы теряете брюк.

Мне чтобы было за ваши косточки –

Вы же так простудитесь: на самом сентябрю».

 

«Нет, кроме шуток, – что вы смотрите, как цуцики?

Вы ввозили сюда, мы вывозим туда.

В наше время, во время революции,

Надо же какое-нибудь разделение труда».

 

Никакая статуя и никакой памятник

Ни тут, ни за границей, ни где-нибудь ещё,

Наверно, не рассаживались так нагло в памяти,

Как вот этот вот налётчик, кривоногий чёрт.

 

В конце же концов, когда все были как пьяницы,

Он поставил бомбу коло самых дверей:

«Ша! Эта бомба уже от взгляда взрывается,

И только через час в ней потухнет вред…»

 

Но только их зажмурили через шторы рыжие,

Мотькэ с автобуса закричал: «Мура!

Какую жар-птицу вы там думаете высиживать?

Ведь это же не бомба, а просто бурак…»

 

1923

 

* * *

 

Глуп, как поэт.

А. Франс

 

Наука ныне полна романтики

Планк, Лобачевский, Эйнштейн, Дирак...

А где-нибудь на просторах Атлантики

Живёт на краю эпохи дурак.

Атомный лайнер приходит, как облако,

Луч его стаю акул пережёг.

А дурачок невзрачного облика

Тихо выходит на бережок.

Сидит он в чудесной тинистой тайне,

Счастьем лучится все существо.

Ах, поскорей бы умчался лайнер:

Русалка боится шума его.

И лайнер уходит, уходит, уходит,

Как именинник, по горло в дарах...

Вы, умники, знаете все о природе,

А вот русалку целует дурак.

 

1967

 

* * *

 

Не верьте моим фотографиям.

Все фото на свете – ложь.

Да, я не выгляжу графом,

На бурлака не похож,

Но я не безликий мужчина.

Очень прошу вас учесть:

У меня, например, морщины,

Слава те господи, есть;

Тени – то мягче, то резче,

Впадина, угол, изгиб

А тут от немыслимой ретуши

В лице не видно ни зги.

Такой фальшивой открытки

Приятелю не пошлёшь.

Но разве не так же в критике

Встречается фотоложь?

Годами не вижу счастья,

Как будто бы проклят роком!

А мне иногда ненароком

И правду сказать случается,

А я человек с теплынью.

Но критик, на руку шибкий,

Ведёт и ведёт свою линию:

«Ошибки, ошибки, ошибки...»

В стихах я решаю темы

Не кистью, а мастихином,

В статьях же выгляжу схемой

Наперекор стихиям:

Глаза отливают гравием,

Промахов гул нестихаем...

Не верьте моим фотографиям:

Верьте моим стихам!

 

1953

 

Не могу понять…

 

Понимаю, что жалит гадюка

Заблудившегося порося,

Понимаю, что хищная щука

Перекусывает карася,

 

Что орёл, унеся черепаху,

Разбивает её о скалу,

И что муха – мир её праху –

Звенит в паутинном углу;

 

Понимаю, что дикобраз

Дикобраза обходит с краю,

И что ворон ворону глаз

Не выклюет – понимаю,

 

Но того, что издревле, от века,

Просвещаясь на каждом шагу,

На замок человек человека

Запирает, – понять не могу!!

 

1919, Севастополь

 

* * *

 

Не я выбираю читателя. Он.

    Он достаёт меня с полки.

Оттого у соседа тираж – миллион.

    У меня ж одинокие, как волки.

 

Однако не стану я, лебезя,

    Обходиться сотней словечек,

Ниже писать, чем умеешь, нельзя –

    Это не в силах человечьих.

 

    А впрочем, говоря кстати,

К чему нам стиль «вот такой нижины»?

Какому ничтожеству нужен читатель,

Которому

              стихи

                      не нужны?

 

И всё же немало я сил затратил,

Чтоб стать доступным сердцу, как стон.

Но только и ты поработай, читатель:

Тоннель-то роется с двух сторон.

 

1954

 

* * *

 

Нет, любовь не эротика!

Это отдача себя другому,

Это жажда

Чужое сердце

Сделать собственной драгоценностью.

Это не просто ловушка

Для продолжения рода

Это стремление человека

Душу отмыть от будней.

Это стремление человечества

Лаской срубить злодейство,

Мир поднять над войной.

 

1967

 

 

Ничего не случилось, пожалуй

 

Ничего не случилось, пожалуй,

Просто шла кавалерия вниз:

Впереди комиссар возмужалый,

В стороне молодой гармонист.

 

Небеса о грозе и не помнят.

Пела проволока за столбом.

Горожанки глядели из комнат,

И меж ними одна в голубом.

 

Ничего не случилось, пожалуй,

Просто шла кавалерия вниз:

Впереди комиссар возмужалый,

В стороне молодой гармонист.

 

Молодой, золотой, загорелый,

Он рванул и оскалил коня:

Это в синих глазах загорелось

Бирюзою пятно из окна.

 

Ничего не случилось, пожалуй,

Просто шла кавалерия вниз:

Впереди комиссар возмужалый,

В стороне молодой гармонист.

 

Комиссарское сердце из боя

Вышло громким и чёрным, как гром,

И по нём-то пятно голубое

Голубиным скользнуло пером.

 

Ничего не случилось, пожалуй,

Просто шла кавалерия вниз:

Впереди комиссар возмужалый,

В стороне молодой гармонист.

 

Вот пошли по базару и в горку –

Перетоп лошадей вороных…

Но один расстегнул гимнастёрку,

И зарылся другой в воротник.

 

Ничего не случилось, пожалуй,

Просто шла кавалерия вниз:

Впереди комиссар возмужалый,

В стороне молодой гармонист.

 

1933, Ледовитый океан, Поход 8 челюскинцев

 

Новелла о затяжном сне

 

Что ни ночь – один и тот же сон.

Как я жаждал наступленья ночи!

 

С чего всё это началось?

Однажды,

Когда я шёл на службу к десяти,

Мне встретилась в пустынном переулке

Она.

Мы разминулись.

В ту же ночь,

Хоть я совсем о девушке не думал,

Приснилось мне, что я ей поклонился.

Она ответила и улыбнулась.

 

На следующий день, когда я снова

Пошёл на службу к десяти, она

Мне встретилась в пустынном переулке.

Под мышкой у неё была ракетка

В клеёнчатом чехле.

Я поклонился.

Но девушка с надменным выраженьем

Откинула головку.

Этой ночью

Мне снилось, будто мы сидели рядом

На голубой скамейке у воды.

Лица я не запомнил, но приметил

Лишь ямочку на подбородке…

Утром

Я снова поклонился ей. Она

По-прежнему откинула головку,

И я увидел ямочку, которой

Не видел наяву.

На этот раз

Мне снилось: девушка сидит на камне,

А я в самозабвении сжимаю

Её колени, милые колени,

Крутые, как бильярдные шары.

Но больше я не кланялся. К чему?

Ведь эта недотрога всё равно

Не обращала на меня вниманья.

 

С тех пор прошло немало дней. И всё же

Все свои ночи проводил я с ней.

Она меня не замечала днём,

Но в полночь приходила, целовала.

Шептала девичьим своим дыханьем

Заветные слова, которых я

Ещё ни разу в жизни не слыхал.

 

Как я был счастлив!

Что за чудо – сон…

Кто мог мне запретить?

Мы с ней, бывало,

Лежали в дюнах у морской губы,

Схватившись за руки, бросались в волны,

Плескались, хохотали – всё как люди,

Но утром, утром… В переулке снова

Она, любимая. Пройдёт, не глядя

И даже отвернувшись. Белый свитер,

Такой пушистый… Клетчатая юбка…

На каучуке жёлтые ботинки…

А я? Я думал: «Знаете ли вы,

Что вы – моя? До трепета моя!»

 

Ушли недели, месяцы ушли.

И вдруг в один из августовских дней

Она прошла в кровяно-красном платье

И на руках

          несла ребёнка

                              в сон…

Теперь она приснилась мне женой,

А мальчик… Он, конечно, был моим.

И вот тогда-то среди бела дня.

Когда я шёл на службу… И она…

Я вдруг остановился перед ней.

Как бык пред матадором, – будь что будет! –

И чувствовал, как на моём лице

Все мышцы заплясали, точно маска…

«Я больше не могу! – вскричал я зычно,

И переулок отозвался гулом. –

Поймите, больше не-мо-гу!»

Она

Испуганно взглянула на меня

И шёпотом ответила:

«Я тоже…»

 

1967

---

«Старое радио»: «Новеллу о затяжном сне» читает В. Андреев:

http://www.staroeradio.ru/audio/23919

 

Осень

 

Битые яблоки пахнут вином,

И облака точно снятся.

Сивая галка, готовая сняться,

Вдруг призадумалась. Что ты? О чём?

Кружатся листья звено за звеном,

Черные листья с бронзою в теле.

Осень. Жаворонки улетели.

Битые яблоки пахнут вином.

 

1919

Дер. Ханышкой на Альме

 

Портрет моей матери

 

Нехай маты усмехнётся,

Заплакана маты.

Шевченко

 

Она подымается на пятый этаж,

Мелкая старушка с горькими слезами.

Лестница та же, и дверь всё та ж…

Но как волнуется! Точно экзамен.

Прыгают губы. Под сердцем нудит.

За дверью глухо звучит пианино.

С медной таблички бесстрастно глядит

Чужая жизнь родного сына.

 

Здесь кухня в шутку зовётся «лог»,

«Рыцарской залой» – столовая,

Послеобеденный чай – файф-о-клок

(Кто его знает, что за слово?)

И всё это комнатное арго

Полно игнорирующего уюта.

Она себя чувствует здесь каргой,

Севшей на шкаф и взирающей люто.

 

Но наконец нажимает звонок.

Его холодок остаётся на пальцах.

Слушает… Вот! Это стук его ног.

Да-да. Это он. Её мальчик.

В последний раз поправляет платок…

На лестницу бурно вырвался Штраус.

Я ей улыбаюсь, снимаю пальто,

Чмокаю в щёку. Стараюсь.

Она так мизерна. Может быть, я

Слишком басю? Я дьявольски кроток.

Это лучшие миги её бытия,

Она на минуту чувствует отдых.

И вместе с убогой лысой лисой

С души стекают ледовые оползни.

Её вековечное лицо

Опять становится симферопольским.

 

И слушаю этот милый слог,

И крымский пейзаж оживает снова…

Как в зимнем сене сухой василёк,

В речи попадается татарское слово.

Но вдруг исчезают «сенап» и «шашла»,

Лицо старушки сведено драмой:

Слышится внучкин голос: «Мама!

Чёрненькая бабушка пришла».

 

И входит жена, и зовёт пить чай.

И мы неестественно выходим из комнаты.

Старушка идёт, как сама печаль,

А мы с женой, как виновные в чём-то…

И к «чёрненькой бабушке» из-за стола

Розовая тёща встаёт и кланяется,

Подчерица вскакивает, как стрела,

Вспрыгивает женина племянница.

И каждый считает, что он не прав.

И все выстраиваются по линии,

Как будто в воздухе летят Эринии,

Богини материнских прав.

Но гранд-парада почётный строй

Старушка встречает горькой усмешкой:

Она себя чувствует здесь турой,

Стиснутой королевой и пешками.

Корни обиды глубоко вросли.

Сыновий лик осквернён отныне,

Как иудейский Иерусалим,

Ставший вдруг христианской святыней.

 

А что ей почёт? Это так… По годам.

От победителей нет признанья.

Она лишь попавшая к господам

Ихнего сына старая няня…

И дымная трудовая рука

В когтях и мозолях – рука вороны –

Делает к сахару два рывка

И вдруг становится как бы варёной,

Как пронзённой мильонами глаз…

И так ей муторно, как от болести,

Точно рука у неё зажглась

Огненной казнью на Лобном месте.

И всё молчит. То ли тема узка,

То ли напротив: миф для трагедии.

Берёт она два небольших куска,

Хотя ей очень хочется третий.

И я с раздраженьем хватаю ещё

И, улыбаясь, кладу в её чашку.

«К чему?» Она поднимает плечо –

И всем становится тяжко.

Потом жена её снова зовёт,

Уложит, укроет оленьей шубой.

И снится ей, что она живёт

Вместе с сыном в таврической глуби;

Что нет у него ни жены, ни детей.

Она в чулке бережёт его тыщи…

К чему? Зачем? Неизвестно и ей.

Просто так. Для духовной пищи.

 

Потом очнётся, как от вина,

Вздохнёт, отлежится и скажет сторожко:

«Дал бы, сынок, сахарку старушке,

Но только пускай не знает она».

 

И я, подмигнув, забираюсь в «лог»

И зазываю жену из «зала»:

«Дай-ка, рыжик, для мамы кулёк,

Но так, чтобы ты, понимаешь, не знала!»

 

И мать уходит. Держась за карниз,

Бережно ставя ноги друг к дружке,

Шажок за шажком ковыляет вниз,

Вся деревянненькая, как игрушка,

Кутая сахар в заштопанный плед,

Вся истекая убогою ранкой,

Прокуренный чадом кухонных лет,

Старый, изуродованный жизнью ангел.

И мать уходит. И мгла клубится.

От верхней лампочки дома темно.

Как чёрная совесть отцеубийцы,

Гигантская тень восстала за мной.

 

А мать уходит. Горбатым жуком

В страшную пропасть этажной громады,

Как в прах. Как в гроб. Шажок за шажком.

Моя дорогая. Заплакана маты…

 

1933, Ледокол «Челюскин», Мыс Рыркарпий

 

Прелюд

 

Вот она, моя тихая пристань,

Берег письменного стола...

Шёл я в жизни, бывало, на приступ.

Прогорал на этом дотла.

Сколько падал я, подымался,

Сколько рёбер отбито в боях!

До звериного воя влюблялся,

Ненавидел до боли в зубах.

В обличении лживых «истин»

Сколько глупостей делал подчас

И без сердца на тихую пристань

Возвращался, тоске подчинясь.

Тихо-тихо идут часы,

За секундой секунду чеканя,

Четвертушки бумаги чисты.

Перья

дремлют

в стакане.

Как спокойно. Как хорошо.

Взял перо я для тихого слова...

Но как будто

я поднял

ружье:

Снова пламя! Видения снова!

И опять штормовые дела

В тихой комнате буря да клики...

Берег письменного стола.

Океан за ним – тихий. Великий.

 

1957

 

Прелюд

(из сюиты «Моленье о чуде»)

 

О, как сбежало из парадного

Её ликующее тело!

Она могла меня порадовать,

Но этого не захотела,

 

И чудеса преображения,

Присущие её дыханью,

С собой умчала эта женщина

С её весенними духами.

 

Уж вот среди домов высотных

Растаяла в чужих плечах,

Но, как перчатку или зонтик,

Она оставила печаль.

 

Печаль... Зря на неё клевещут:

Она не может погубить.

Но что мне делать с этой вещью:

Привыкнуть к ней и полюбить?

 

1963

 

* * *

 

Пускай не все решены задачи

И далеко не закончен бой –

Бывает такое чувство удачи,

Звериности сил, упоенья собой,

Такая стихия сродни загулу,

В каждой кровинке такой магнит,

Что прикажи вот этому стулу:

«Взлететь!» – и он удивлённо взлетит.

 

1959

 

 

Русская девушка

 

Если ты пленился Россией,

Хочешь понять до корней

Эту душу, что нет красивей,

Это сердце, что нет верней, –

 

Не копайся в учёных книгах

И в преданиях старины,

А взгляни среди пажитей тихих

Лишь на девушку нашей страны.

 

Ты увидишь в глазах широких

Синий север высоких широт:

В них – легенда о светлых сроках,

В них – живой этой верой народ.

 

По разлёту крылатых линий

Меховых тёмно-русых бровей

Ты почуешь порыв соколиный

Неуёмных русских кровей,

 

А какая упрямая сила

В очертаньях этого рта!

В этой девушке – вся Россия,

Вся до родинки разлита.

 

Погляди на летящую гривку,

На лихую посадку её,

Когда с поля на стриженом Сивке

Скачет в галках через жнивьё.

 

Платье знаменем по ветру плещет,

Серебром полотна звеня,

А она, пригибая плечи,

Только гонит и гонит коня.

 

А она упоённо хохочет

И несётся вперёд, вперёд:

Если изгородь – перескочит,

Если рытвина – махом берёт.

 

1930

 

Сонет

 

Бессмертья нет. А слава только дым,

И надыми хоть на сто поколений,

Но где-нибудь ты сменишься другим

И всё равно исчезнешь, бедный гений.

 

Истории ты был необходим

Всего, быть может, несколько мгновений...

Но не отчаивайся, бедный гений,

Печальный однодум и нелюдим.

 

По-прежнему ты к вечности стремись!

Пускай тебя не покидает мысль

О том, что отзвук из грядущих далей

Тебе нужней и славы и медалей.

 

Бессмертья нет. Но жизнь полным-полна,

Когда бессмертью отдана она.

 

14 ноября 1943, Аджи-Мушкайские каменоломни

 

Считалка

 

Дочке моей Таточке

 

Снег, снег, первый снег,

Чур, я первый, раньше всех.

Я пойду, пойду, пойду

По замёрзшему пруду,

Побегу скорей потом

По дороге в Жучкин дом

И скажу ей: «Здравствуй, Жуча,

Я с тобою не вожуся,

На мизинчик не дружу,

Оттого что весь дрожу.

А дрожу я отчего?

Оттого что ничего

Ничего что оттого что

Даже туфель нету вот что

На твоихних на ногах

Это про-

        сто:

            ах!

Первый раз такое в мире –

Босиком на все четыре.

Погляди же глупый пёс,

   Выставь нос

   На мороз:

Все щенята ма-леньки

Надевают ва-ленки,

А большие собаки

Надевают сапоги».

 

1932, Пароход «Совет», Японское море

 

Тигр

 

Обдымленный, но избежавший казни,

Дыша боками, вышел из тайги.

Зелёной гривой* он повёл шаги,

Заиндевевший. Жёсткий. Медно-красный.

 

Угрюмо горбясь, огибает падь,

Всем телом западая меж лопаток,

Взлетает без разбега на распадок

И в чащу возвращается опять.

 

Он забирает запахи до плеч.

Рычит –

     не отзывается тигрица...

И снова в путь. Быть может, под картечь.

Теперь уж незачем ему таиться.

 

Вокруг поблескивание слюды,

Пунцовой клюквы жуткие накрапы...

И вдруг – следы! Тигриные следы!

Такие дорогие сердцу лапы...

 

Они вдоль гривы огибают падь,

И, словно здесь для всех один порядок,

Взлетают без разбега на распадок

И в чащу возвращаются опять.

 

А он – по ним! Гигантскими прыжками!

Весёлый, молодой не по летам!

Но невдомёк летящему, как пламя,

Что он несётся по своим следам.

 

---

*Опушка тайги.

 

1960

 

* * *

 

Трижды женщина его бросала,

Трижды возвращалась. На четвёртый

Он сказал ей грубо: «Нету сала,

Кошка съела. Убирайся к черту!»

 

Женщина ушла. Совсем. Исчезла.

Поглотила женщину дорога.

Одинокий – он уселся в кресло.

Но остался призрак у порога:

 

Будто слеплена из пятен крови,

Милым, незабвенным силуэтом

Женщина стоит у изголовья...

Человек помчался за советом!

 

Вот он предо мной. Слуга покорный –

Что могу сказать ему на это?

Женщина ушла дорогой чёрной,

Стала тесной женщине планета.

 

Поддаваясь горькому порыву,

Вижу: с белым шарфиком на шее

Женщина проносится к обрыву...

Надо удержать её! Скорее!

 

Надо тут же дать мужчине крылья!

И сказал я с видом безучастным:

«Что важнее: быть счастливым или

Просто-напросто не быть несчастным?»

 

Он:

Не улавливаю вашей нити...

Быть счастливым – это ведь и значит

Не бывать несчастным. Но поймите:

Женщина вернётся и заплачет!

 

Я:

Но она вернётся? Будет с вами?

Ну, а слёзы не всегда ненастье:

Слезы милой осушать губами –

Это самое большое счастье.

 

1959

 

Триолет

 

Девушка у моря бродит с тихим пеньем,

Золотые ноги в жёлтых босоножках.

Ветер лепит юбку к животу, коленям;

Девушка у моря бродит с тихим пеньем

С голыми ногами, но в манто осеннем,

И глядит, как мчится лето по дорожке.

Девушка у моря бродит с тихим пеньем,

Золотые ноги в жёлтых босоножках.

 

1917

 

* * *

 

Уронила девушка перчатку

И сказала мне: «Благодарю».

Затомило жалостно и сладко

Душу обречённую мою.

В переулок девушка свернула,

Может быть, уедет в Петроград.

Как она приветливо взглянула,

В душу заронила этот взгляд.

Море ждет... Но что мне это море?

Что мне бирюзовая вода,

Если бирюзовинку во взоре

Не увижу больше никогда?

Если с этой маленькой секунды

Знаю – наяву или во сне, –

Все норд-осты, сивера и зунды

Заскулят не в море, а во мне?

А она и думать позабыла...

Полная сиянья и тепла,

Девушка перчатку уронила,

Поблагодарила и ушла.

 

Евпатория, 1920

 

 

Утро

 

По утрам пары туманно-сизы,

По утрам вода как черный лёд.

А по ней просоленные бризы

Мерят легкий вычурный полёт.

Тихо-тихо. Борода туманца,

Острый запах мидий на ветру...

И проходят в голубом пару

Призраки Летучего голландца.

 

1916

 

Читатель стиха

 

Розоватеньким, жёлтеньким, сереньким критикам,

а также критикам переливчатого цвета шанжан

 

Муза! Как ни грусти, ни сетуй,

А вывод мой, к сожаленью таков:

Среди миллионов, читающих газету,

Девять десятых не читает стихов.

 

Иного к поэтам влечёт их полемика,

Однако с затишьем и этот стихал…

Но есть

       одно

           лихое

                племя,

Живущее на побережье стиха.

 

Это уже не просто читатель,

Не первый встречный и не любой.

Он не стучит по рифмам, как дятел,

Не бродит в образах, как слепой,

Не ждёт воспитанья от каждой точки,

Не умиляется от пустяка –

Совсем по-иному подходит к строчке

     Читатель стиха.

 

Он видит звуки,

              слышит краски,

Чувствует пафос, юмор, игру,

И свои пузырьки литературные карасики

Ему не всучат за жемчужью икру;

Ему не внушить, рассказавши про заек,

Что это львы,

             да Толстые притом!

(Кстати сказать, вдохновенный прозаик

В его глазах – поэтический том.)

 

Иной читатель только в дороге,

Пейзаж пропускает, ищет любовь,

По вкусу ему Бальмонт и Доронин,

А больше беф-строганов или плов.

 

А наш, овеянный нашими снами,

Сам горит, как летящий болид,

А наш, как родственник, дышит с нами

И знает, что у кого болит…

 

Иной читатель – прочёл и двигай,

Давай другого. А первый катись!

А наш, как с девушкой, дружит с книгой…

         Читатель стиха – артист.

 

Он ещё смутен, этот читатель,

Он ещё назревает, как бой,

Его меж нулей не учли в Госиздате,

Но он

     управляет

              нашей судьбой!

 

Как часто бездушные критикококки

Душат стих, как чума котят,

И под завесой густой дымогогии

В глобус землю втиснуть хотят;

 

Сколько раз, отброшен на мель,

Рычишь:

       «Надоело! К чёрту! Согнули!»

И, как малиновую карамель,

Со смаком глотнул бы кислую пулю…

 

И вдруг получишь огрызок листка

Откуда-нибудь из-за бухты Посьета:

Это великий читатель стиха

Почувствовал боль своего поэта.

 

И снова, зажавши хохот в зубах,

Живёшь, как будто полмира выиграл!

И снова идёшь

             Среди воя собак

Своей. Привычной. Поступью. Тигра.

 

1932, Пароход «Pronto» (Норвегия), Берингово море

 

Юность

 

Вылетишь утром на воздух,

Ветром целуя женщин.

Смех, как ядреный жемчуг,

Прыгает в зубы, в ноздри.

Что бы это такое?

Кажется, нет причины:

Небо прилизано чинно,

Море тоже в покое.

Слил аккуратно лужи

Дождик позавчерашний,

Десять часов на башне –

Гусеницы на службу.

А у меня в подъязычье

Что-то сыплет горохом,

Так что лёгкие зычно

Лаем врываются в хо-хот.

Слушай! Брось! Да полно...

Но ни черта не сделать:

Смех золотой, спелый,

Сколько смешного на све-те:

Вот, например, «капус-та».

Надо подумать о грустном,

Только чего бы наметить?

Могут пробраться в погреб

Завтра чумные крысы.

Я буду тоже лысым.

Некогда сгибли обры.

Где-то в Норвегии флагман...

И вдруг опять: «капуста»!

Чертовщина – как вкусно

Так грохотать диафрагмой!

Смех золотого разлива,

Пенистый, сочный, отличный!

Тсс... брось: ну, разве прилично

Эдаким быть счастливым?

 

1918

 

Юность

(Венок сонетов)

 

1

 

Мне двадцать лет. Вся жизнь моя – начало.

Как странно! Прочитал я сотни книг,

Где мудрость все законы начертала,

Где гений все премудрости постиг.

А всё ж вперёд продвинулся так мало:

Столкнись хотя бы на единый миг

С житейскою задачей лик о лик

И книжной мудрости как не бывало!

Да, где-то глубина и широта,

А юность – это высь и пустота,

Тут шум земли всего лишь дальний ропот,

И несмотря на философский пыл,

На фронтовой и на тюремный опыт,

Я только буду, но ещё не был.

 

2

 

Я только буду, но ещё не был.

Быть – это значит стать необходимым.

Идёт Тамара за кавказским дымом:

Ей нужен подпоручик Михаил;

Татьяна по мосточкам еле зримым

Проходит, чуть касаяся перил.

Прекрасная тоскует о любимом,

Ей Александр кровь заговорил;

А я ничей. Мне все чужое снится.

Звенят, звенят чудесные страницы,

За томом возникает новый том.

А в жизни бродишь в воздухе пустом:

От Подмосковья до камней Дарьяла

Души заветной сердце не встречало.

 

3

 

Души заветной сердце не встречало…

А как, друзья, оно тянулось к ней,

Как билось то слабее, то сильней,

То бешено, то вовсе обмирало,

Особенно когда среди огней

На хорах гимназического зала

Гремели духовые вальсы бала,

Мучители всей юности моей.

Вот опахнет кружащееся платье,

Вокруг витают лёгкие объятья,

Я их глазами жадными ловил.

Но даже это чудится и снится.

Как томы, как звенящие страницы:

Бывал влюблённым я, но не любил.

 

4

 

Бывал влюблённым я, но не любил.

Любовь? Не знаю имени такого.

Я мог бы описать ее толково,

Как это мне Тургенев объяснил,

Или блеснуть цитатой из Толстого,

Или занять у Пушкина чернил…

Но отчего – шепну лишь это слово,

И за плечами очертанья крыл?

Но крылья веяли, как опахала.

Душа моя томилась и вздыхала,

Но паруса не мчали сквозь туман.

Ничто, ничто меня не чаровало.

И хоть любовь – безбрежный океан,

Еще мой бриг не трогался с причала.

 

5

 

Ещё мой бриг не трогался с причала.

Его еще волнами не качало,

Как затянулась молодость моя!

Не ощутив дыханья идеала,

Не повидаешь райские края.

Все в двадцать лет любимы. Но не я.

И вот качаюсь на скрипучем стуле…

Одну, вторую кляксу посадил,

Сзываю рифмы: гули-гули-гули!

Слетают: «был», «быль», «билль», «Билл», «бил».

Но мой Пегас, увы, не воспарил.

Как хороши все девушки в июле!

А я один. Один! Не потому ли

Ещё я ничего не совершил?

 

6

 

Еще я ничего не совершил,

Проходит мир сквозь невод моих жил,

А вытащу – в его ячеях пусто:

Одна трава да мутноватый ил.

Мне говорит обычно старожил,

Что в молодости ловится негусто,

Но возраст мой, что всем ужасно мил,

Ведь этот возраст самого Сен-Жюста!

Ах, боже мой… Как страшен бег минут…

Клянусь, меня прельщает не карьера,

Но двадцать лет ведь сами не сверкнут!

Сен-Жюст… Но что Сен-Жюст без Робеспьера?

Меня никто в орлы не возносил,

Но чувствую томленье гордых сил.

 

7

 

Но чувствую: томленье гордых сил

Само собою – что б ни говорили

Не выльется в величественный Нил.

Я не поклонник сказочных идиллий.

Да и к тому ж не все величье в силе.

Ах, если бы какой-нибудь зоил

Меня кругами жизни поводил,

Как Данта, по преданию, Вергилий!

Подруги нет. Но где хотя бы друг?

Я так ищу его. Гляжу вокруг.

Любви не так душа моя искала,

Как дружбы. В жизни я ищу накала,

Я не хочу рифмованных потуг

Во мне уже поэзия звучала!

 

8

 

Во мне уже поэзия звучала…

Не оттого ли чуждо мне вино…

Табак, и костяное домино,

И преферанс приморского курзала?

Есть у меня запойное одно,

С которым я готов сойти на дно,

Все для меня в стихе заключено,

Поэзия – вот вся моя Валгалла.

Но я живу поэзией не так,

Чтобы сравнить с медведем Аю-Даг

И этим бесконечно упиваться.

Бродя один над синею водой,

Я вижу все мифические святцы,

Я слышу эхо древности седой.

 

9

 

Я слышу эхо древности седой,

Когда брожу, не подавая вида.

Что мне видна под пеной нереида.

Глядеть на водяную деву – грех.

Остановлю внимание на крабах.

Но под водою, как зелёный мех,

Охвостье в малахитовых накрапах,

Но над водою серебристый смех,

Моя душа – в её струистых лапах!

И жутко мне… И только рыбий запах

Спасает от божественных утех.

Как я люблю тебя, моя Таврида!

Но крымец я. Элладе не в обиду

Я чую зов эпохи молодой.

 

10

 

Я чую зов эпохи молодой

Не потому, что желторотым малым

Полгода просидел над «Капиталом»

И «Карла» приписал в матрикул свой

В честь гения с библейской бородой.

Да, с этим полудетским ритуалом

Я стал уже как будто возмужалым,

Уж если не премудрою совой.

И все же был я как сама природа.

Когда раздался стон всего народа

И загремел красногвардейский топ.

Нет, я не мог остаться у залива:

Моя эпоха шла под Перекоп.

О, как пронзительны её призывы!

 

11

 

О, как пронзительны её призывы…

Товарищ Груббе, комиссар-матрос!

Когда мы под Чонгаром пили пиво,

А батарейный грохот рос и рос,

Ты говорил: «Во гроб сойти не диво,

Но как врага угробить – вот вопрос!»

И вдруг пахнули огненные гривы,

И крымским мартом сжёг меня мороз.

И я лежу без сил на поле брани.

Вот проскакал германский кирасир.

Ужели же не помогло братанье?

Но в воздухе ещё дуэль мортир,

И сладко мне от страшного сознанья,

Что ждёт меня забвенье или пир…

 

12

 

Что ждёт меня? Забвенье или пир?

Тюремный дворик, точно у Ван-Гога.

Вокруг блатной разноголосый клир,

Что дружно славит веру-печевь-бога…

Ворвётся ли сюда мой командир

С седым броневиком под носорога?

Или, ведя со следствия, дорогой

Меня пристрелит белый конвоир?

Но мне совсем не страшно почему-то.

Я не одену трауром минуты,

Протекшие за двадцать долгих лет.

Со мной Идея! Входит дядька сивый,

Опять зовут в угрюмый кабинет,

И я иду, бесстрашный и счастливый.

 

13

 

И я иду. Бесстрашный и счастливый,

Сухою прозой с ними говоря,

Гремел я, как посланник Октября.

Зачем же вновь пишу я только чтиво?

И где же дот божественный глагол,

Что совесть человеческую будит?

Кто в двадцать лет по крыльям не орёл,

Тот высоко летать уже не будет.

Да что гадать! Орёл ли? Птица вир?

Одно скажу – что я не ворон-птица:

Мне висельник добычею не снится.

Я всем хочу добра. Я эликсир.

Впивай! Не исчерпаешь! Я – столицый!

Мне двадцать лет – передо мною мир!

 

14

 

Мне двадцать лет. Передо мною мир.

А мир какой! В подъёме и в полете!

Люблю я жизнь в её великой плоти,

Все остальное – крашеный кумир.

Вы, сверстники мои, меня поймёте:

Не золочёный нужен мне мундир,

Не жемчуг, не рубин и не сапфир.

Чего мне надо? Все – в конечном счёте!

Сапфир морей, горящих в полусне,

Жемчужина звезды на зорьке алой

И песня золотая на струне.

Все прошлое богатство обнищало,

Эпоха нарождается при мне.

Мне двадцать лет. Вся жизнь моя – начало.

 

15 (Магистрал)

 

Мне двадцать лет. Вся жизнь моя – начало.

Я только буду, но еще не был.

Души заветной сердце не встречало:

Бывал влюблённым я, но не любил.

Ещё мой бриг не тронулся с причала,

Ещё я ничего не совершил,

Но чувствую томленье гордых сил

Во мне уже поэзия звучала.

Я слышу эхо древности седой,

Я чую зов эпохи молодой.

О, как пронзительны ее призывы!

Что ждёт меня? Забвенье или пир?

Но я иду, бесстрашный и счастливый:

Мне двадцать лет. Передо мною мир!

 

1920

Симферополь