Илья Сельвинский

Илья Сельвинский

Витязь на распутье

 

– Отец, что такое – «Витязь на распутье»?

– Это, сынок, самая трудная в жизни задачка. Это – когда перед

тобой много дорог, а тебе надо выбрать одну единственную.

– А почему это самая трудная задача?

– Потому что это – твой выбор, на всю жизнь...

 

Илья СельвинскийАх, какие славные времена были... Время романса: «Средь шумного бала, случайно...», «Я встретил вас, и всё былое...» А  люди, люди какие были! «Сударь! Как это понимать? Это – что же? Вызов, что ли?» – «Да-с, милостивый государь! Это-с вызов!».

И пришло время баллад... Соответственно, и герои новые появились, простые в общении, без всяких там «изысков»: «А в морду не хошь?!!» «Гвоздями» прозываются. В одной балладе так и говорилось: «Гвозди бы делать из этих людей. Не было б в мире крепче гвоздей!» Вон, вон побежали «гвозди» толпой. И знамя в руках: «Анархия – мать порядка!» Эти, значит, с Бакуниным и князем, который Кропоткин, в башке... А этот, который крадётся и озирается поминутно, да листовку к тумбе пришпандоривает, тоже «гвоздь». Но уже с Лениным (Ульяновым) в голове и в сердце.  Вечереет, однако. Вот и свет в окошке затеплился, и видно, как в комнатушке вокруг стола с самоваром народ кучкуется, чаепитие изображает. И все в пенсне. И говорят... говорят... Эти, значит, с Мартовым во главе, меньшевиками прозываются. Ну, из этих, а также из «октябристов» да кадетов всяких «гвоздей» не сделаешь... 

 

Из  Сельвинского:

 

Был у меня гвоздёвый быт:

Бывал по шляпку я забит,

А то ещё и так бывало:

Меня клещами отрывало.

Но, сокрушаясь о гвозде,

Я не был винтиком нигде.

 

Сын крымчакскоподданного Эллий-Карл Шелевинский стоял на распутье. Песня «Среди нехоженых дорог – один путь мой» ещё не была сочинена, да и автор её ещё и в проекте, в смысле зачатия, не значился. Перед Эллием-Карлом расстилалось множество дорог, истоптанных «табунами» одержимых. И каждый след нёс в себе некий оттенок тщеславия и славы. А ещё роднило эти дороги единое для всех них окончание:  «ИЗМ». 

 

Символизм

 

Видны мне из окна небес просторы.

Волнистая вся область облаков

Увалы млечные, седые горы,

И тающие глыбы  ледников.

 

И, рассевая ласковые пены,

Как целой тверди безмятежный взор,

Сияют во красе своей нетленной

Струи небесных голубых озёр…

 

Иван Коневский, поэт – символист

 

Акмеизм

 

А. Ахматовой

 

Скрипят железные крюки и блоки,

И туши вверх и вниз сползать должны.

Под бледною плевой кровоподтеки

И внутренности иссиня-черны.

 

Всё просто так. Мы — люди, в нашей власти

У этой скользкой смоченной доски

Уродливо-обрубленные части

Ножами рвать на красные куски.

 

Михаил Зенкевич, поэт-акмеист

 

Футуризм

 

Посв. Сам. Вермель

 

Жемчужный водомёт развеяв,

Небесных хоров снизошед,

Мне не забыть твой вешний веер

И примаверных взлётов бред…

Слепец не мог бы не заметить,

Виденьем статным поражён,

Что первым здесь долине встретить

Я был искусственно рождён.

 

Поэт-футурист Давид Бурлюк

 

«Измов» было много, и юноша стоял в тяжком раздумье. «Мы пойдём другим путём!» – разрешил он свои сомнения. Вряд ли он предполагал, что задолго до него эта фраза была уже однажды произнесена другим юношей и совершенно по другому поводу.

У всякой эпохи есть свой символ. Спросите нынешнего «шпингалета», что является символом нынешней эпохи, и он без запинки ответит: «айфон» и «отпад». (Ой, простите мне мою отсталость, ну, конечно же, «айпад»). А в мои времена символом эпохи были космические корабли... Давно ли это было? Да каких-то 40-50 лет назад... Меняются эпохи, и вместе с ними меняются символы.

Попробуйте определить, что же было символом эпохи времён Эллиа-Карла? Революция? Ну да, ну да... Аэропланы? И это, конечно же... Авто? Не без этого...

Мне же кажется, что символом той эпохи была Эйфелева башня. Изящество, завершённость, устремлённость – всё это явило миру новое начало – инженерную мысль, и как торжество её – вот эта башня, которая вызвала столько возмущения у современников её рождения и столько обожания у их потомков. В ней сочеталось совершенно новое – инженерная мысль сумела воплотить в металлическую конструкцию изящество и завершённость.

«Мы пойдём другим путём...» Так среди множества истоптанных дорог появилась одна, ещё никем не хоженая, хотя и заканчивалась на «изм».

Называлась эта поэтическая дорога – КОНСТРУКТИВИЗМ, и родоначальником её стал Эллиа-Карл Шелевинский. Хотя какой он «Эллиа-Карл»? В русскую поэзию шагнул Илья Сельвинский.

А фамилия ему досталась от деда, кантониста Фанагорийского полка... И деду фамилия досталась необычно, словно знамя, подхваченное из рук павшего бойца. Уже став кантонистом, дед Эллиогу взял себе фамилию друга, тоже кантониста, павшего в бою.  От деда же досталась ему и щепотка авантюризма. А от отца досталась горсть романтики. И от обоих, от деда и отца, пригоршнями достались молодому Илье и храбрость, и чувство достоинства. А от матушки... Уж как она ни старалась, но привить сыну чувство прагматизма, рацио, так и не смогла

Авантюризм, да ещё в соединении с романтикой (а не стать романтиком там, в Евпатории, где из окна гимназии открывался изумительный вид на море, было невозможно!), обернулся гремучей смесью юношеских приключений и похождений. К своим 18 годам он успел побывать юнгой на шхуне, натурщиком в художественной школе (а ведь была, была натура: атлетически сложён, физически силён!), цирковым артистом – борцом под именем «Лурих 3», газетным репортёром. А ко всему прочему – красноармейцем (наследственность сказалась, «военная косточка»), подпольщиком, в Севастополе был арестован белой контрразведкой, просидел в тюрьме и чудом остался жив. Да такой биографии хватило бы на несколько жизней!

И неуёмная жажда жизни и страстей то бросает его в экспедицию «Челюскина», то заставит скакать на собачьих упряжках с чукчами, то призовёт работать сварщиком на электрозаводе. А может и пушниной торговать (опять наследственность: отец, инвалид русско-турецкой войны, был скорняком, и уроки его пошли на пользу).

Во времена серо-буро-малиновые ему однажды тоже пришлось сделать выбор. И в той рулетке, на кону которой стояла судьба, он поставил на красное, и был предан этому цвету всю жизнь.

 

Мы путались в тонких системах партий,

мы шли за Лениным, Керенским, Махно,

отчаивались, возвращались за парты,

чтоб снова кипеть, если знамя взмахнёт…

 

Разговоров за спиной, косых взглядов и осуждений молчаливых, «в спину», со стороны собратьев по перу было много, он знал об этом. Много позже прорвётся это в стихах. Но это будет позже. А пока...

 

Из сонаты «Сивашская битва»:

 

А здесь – тряпье, вороний кал,

И проголодь, и тиф.

Юшунь.

Перекоп.

Турецкий вал.

Залив, проклятый залив

Трубач прокусил мундштука металл:

Тра-та-та, тарари?-ра!…

 

И это был голос. И голос этот завораживал своей, даже не ритмикой, а ТАКТикой. И голос был услышан, и заговорили о молодом поэте. (Помилуйте, молодой ли? Стихи стал сочинять лет с 15, а нынче ему уже за 20, НО: выбрана СВОЯ КОЛЕЯ!) И заговорили, зашумели о молодом таланте, сродни и Пастернаку, и Маяковскому. А никуда и не деться, и Маяковский вынужден был признать молодой талант! А. В. Луначарский называл  Сельвинского «виртуозом стиха» и говорил, что  он  –  «Франц  Лист в поэзии...». Слушая однажды неповторимо мастерское чтение   поэтом   его   лирических  стихов,  Луначарский  пошутил:  «Вас  бы прикладывать  к  каждому  томику  ваших стихотворений, чтобы любители поэзии могли  не  только  глазами, но и слухом воспринять музыку ваших стихов» (из воспоминаний Ал. Дейча).

 

Красное манто

 

Красное манто с каким-то бурым мехом,

Бархатный берет, зубов голубизна,

Милое лицо с таким лукавым смехом,

Пьяно-алый рот, весёлый, как весна.

Чёрные глаза, мерцающие лаской,

Загнутый изгиб что кукольных ресниц,

От которых тень ложится полумаской,

От которых взгляд, как переблик зарниц.

Где же вы — Шарден, Уистлер и Квентисти,

Где вы, Фрагонар, Барбё или Ватто?

Вашей бы святой и вдохновенной кисти

Охватить берет и красное манто.

 

Стихотворение – ещё не мастера, ещё только стоящего на распутье, написано оно в 1917 году. Но в нём отразилась одна особенность Сельвинского-поэта, которая ярко проявилась ещё в гимназические годы Элиа-Карла. Талант живописца. Ему и прочили в те годы успех и удачу в живописи. Может быть, оттуда, из тех лет в стихотворении и яркость красок, и геометрия рисунка, и игра теней и бликов?

 

Вор

 

Вышел на арапа. Канает буржуй.

А по пузу — золотой бамбер.

«Мусью, скольки время?» — Легко подхожу...

Дзззызь промеж роги... — и амба.

 

Только хотел было снять часы —

Чья-то шмара шипит: «Шестая».

Я, понятно, хода. За тюк. За весы.

А мильтонов — чертова стая!

 

Подняли хай: «Лови!», «Держи!»

Ёлки зелёные: бегут напротив...

А у меня, понимаешь ты, шанец жить, —

Как петух недорезанный, сердце колотит.

 

Иногда кажется, что стихи Сельвинского – это заготовки, зажатые в токарный станок. С заготовки этой резцом снимается стружка, точно так же, как скульптор скалывает лишний камень у гранита. И на выходе – получите деталь отточенную, отшлифованную до блеска. В этой зарисовке «Вор» нет лишних слов, лишних «движений». Всё – в психологической динамике, в ритмике.

Поэт Сельвинский отстаивал позиции конструктивистов и более всего защищал их перед футуристами. Может быть, именно оттого, что оба эти «изма» были близки по духу, близки мерой таланта? Сельвинский был не одинок на этой «платформе». Теоретиком новоявленного «изма» был литературовед Корнелий Зелинский. Определил он задачу нового направления одной фразой: «Это стиль эпохи, её формирующий принцип, который мы найдём во всех странах нашей планеты, где есть человеческая культура, связанная теми или иными путями с культурой мировой». Среди тех, кто творчески поддержал конструктивизм, были Борис Агапов, Вера Инбер, Евгений Габрилович, Владимир Луговской.

 

Забойщики, вагранщики, сверловщики, чеканщики,

Строгальщики, клепальщики, бойцы и маляры,

Выблескивая в лоске литье ребер и чекан щеки

Лихорадили от революционных малярий.

 

Хотя бы секунду, секунду хотя бы

Открыть клапана застоявшихся бурь...

А в это время Петербург

Вдребезги рухнул в Октябрь.

 

Илья Сельвинский, «Улялаевщина»

 

Дул,

    как всегда,

               октябрь

                      ветрами

как дуют

        при капитализме.

За Троицкий

           дули

               авто и трамы,

обычные

       рельсы

             вызмеив.

Под мостом

          Нева-река,

по Неве

       плывут кронштадтцы...

От винтовок говорка

скоро

     Зимнему шататься.

 

Владимир Маяковский, поэма «Хорошо!»

 

И в этом споре прав оказался Владимир Маяковский, сказавший однажды: «Сочтёмся славою, ведь мы – свои же люди! Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм».

Трагическая гибель друга-соперника надломила Сельвинского. После смерти Маяковского он отошёл от позиций конструктивизма, да и сама секция конструктивистов была распущена.

 

«Ах, война, что ж ты сделала, подлая...»

 

В войну, ставшую Великой отечественной, Илья Сельвинский вступил добровольцем на «должность писателя» в газету «Сын отечества» 51 Отдельной Армии, защищавшей родину поэта Крым. С «должностью писателя» Сельвинский справлялся. Его стихи постоянно появлялись в армейских газетах, центральной периодике, в книгах. А кроме «должности» была ещё наследственность, которая заставляла поэта врываться в города и в местечки с атакующими частями. И два боевых ордена, да и к третьему представлен был, и до звания подполковника дослужился. И то, что он был в рядах наступавших войск, позволяло увидеть войну  «первым взглядом». Вот таким «первым взглядом» увидит он Багеровский ров на окраине Керчи, заполненный телами расстрелянных мирных жителей. И написано будет стихотворение «Я это видел».

 

Можно не слушать народных сказаний,

            Не верить газетным столбцам,

Но я это видел. Своими глазами.

            Понимаете? Видел. Сам.

 

Вот тут дорога. А там вон – взгорье.

            Меж нами

                 вот этак –

                            ров.

Из этого рва поднимается горе.

            Горе без берегов.

 

Нет! Об этом нельзя словами...

            Тут надо рычать! Рыдать!

Семь тысяч расстрелянных в мёрзлой яме,

            Заржавленной, как руда.

 

Это было одно из первых произведений о Катастрофе еврейского народа в той войне. Читаю – стихотворение «Я это видел».  Позвольте, а если подправить синтаксис: «Я! ЭТО! ВИДЕЛ!» Уже не стихотворение.  Это – речь обвинителя. Да и не речь вовсе. Это КРИК. СВИДЕТЕЛЬСТВО ОБВИНЕНИЯ! Сельвинский, боевой офицер, знал цену смерти. Два боевых ордена, представлен к третьему... знал, знал он цену... Поэтому и ужаснулся варварству и крикнул: «Я! Это! Видел!».

А одно из стихотворений Сельвинского из тех военных лет обрело поистине всенародную славу, став популярной песней. «Казачью шуточную», музыку к которой написал Блантер, и сегодня любят петь. А родилась песня 70 лет назад.

Поэт Сельвинский, «исполнявший должность писателя» в армейской газете, был тяжело ранен, имел две контузии. Был представлен к третьему боевому ордену. Но...

Военная карьера оборвалась резко и почти катастрофически. В конце 1943 года был отозван из Аджимушкайских каменоломен в Крыму в Москву. Секретариат ЦК ВКП(б) рассматривал персональное дело подполковника Сельвинского. Дело заключалось в написании стихотворения «Кого баюкала Россия». От поэта требовали объяснить, что означает строчка «Страна пригреет и урода». Кого подразумевает Сельвинский под словом «урод»? Неожиданно в кабинет, где заседал Секретариат, вошёл Сталин, чьё лицо было изрыто оспинами. И только теперь до Сельвинского дошёл весь ужас его положения. И всё было бы смешно, ибо «на воре шапка горит», если бы не было так страшно. И вспомнилось, как «и не раз, и не два мать мне говорила – не водись с ворами...»

Обошлось. В самый разгар войны в начале 1944 года Сельвинский был демобилизован из армии. Он оставался в Москве, переживая и опалу, и оторванность от армии. Лишь в апреле 1945 года он будет восстановлен в звании и вернётся в строй.

(Странный вызов в Москву с фронта – это он по нашим временам кажется странным. А по тем временам вполне он был естественным. Странным стало столь «гуманное» завершение. А для Сельвинского... Ощущение выпущенной стрелы, которая, не долетев до цели, была злобной силой брошена наземь. И вся «кинетика», весь запал.... Ах, что говорить...)

Театральный зритель голосует ногами. Читатель же голосует другим органом, органом восприятия – глазами. И в глазах читателей Илья Сельвинский запомнился своей тонкой и глубокой лирикой. И как бы сам поэт не противился, не возмущался таким «поверхностным» восприятием его творчества, доказывая, что вот, мол, у него есть поэма «Пушторг», есть поэтическая трагедия «Командарм-2», а есть ещё и «Челюскиниана» о подвигах челюскинцев... Из признаний Ильи Сельвинского своим читателям: «Кстати,  читателям, незнакомым с моим творчеством, должен сказать, чтя   не   принадлежу   к  числу лирических  поэтов.  Поэтому  стихотворения, напечатанные  в  этой книжке, – только острова на пути моей поэзии. Конечно, и  острова  дают  представление  о  материке,  но именно представление, а не понятие.  Вот  почему,  если  кому-либо захочется путешествовать в мире моих образов,  советую прочитать  эпические  поэмы:  Рысь.  Улялаевщина. Записки поэта.  Пушторг.  Арктика.  И  трагедии: Командарм-2. Пао-Пао. Умка – Белый Медведь.  Рыцарь  Иоанн.  Орла  на  плече  носящий.  Читая Фауста. Ливонская война. От Полтавы до Гангута. Большой Кирилл».

 Но читателей волновали сокровенные лирические «отступления». И среди множества таких «отступлений» выделяется цикл «Алиса»:

 

Имя твое шепчу неустанно,

Шепчу неустанно имя твое.

Магнитной волной через воды и страны

Летит иностранное имя твое.

 

Пять миллионов душ в Москве,

   И где-то меж ними одна.

Площадь. Парк. Улица. Сквер.

   Она?

        Нет, не она. 

 

Так и буду жить. Один меж прочих.

А со мной отныне на года

Вечное круженье этих строчек

И глухонемое «никогда».

 

Ах, Алиция, Алиция... Что же ты наделала... Тебе мало было приехать из Польши в Москву, мало было поступить в Литературный институт... Тебе надо  было ещё вскружить головы «неоперившимся» литераторам и оставить в их сердцах зарубцевавшиеся с годами раны... А ведь среди них были и Кирилл Ковальджи, и Владимир Солоухин... И каждый оставил литературную память о тебе. Как и Сельвинский. Ах, как посмеивались молодые над взволнованностью своего мэтра, как подшучивали они над явными его ухаживаниями за Алицией Жуковской. А Алиция... Она была не просто красавицей. Она была воплощением её дорогой Отчизны – Польши. Такая же гордая, такая же независимая, такая же вспыльчивая и недоступная... И «глухонемое «никогда» услышал не один Сельвинский. А молодым в силу их «жеребячьего» возраста было просто не понять, что встреча Сельвинского с Алицией – это была вовсе не встреча... Это было расставание. Вот как во флоте говорят «Отдать швартовы», покидая причал, так и Алиция была «швартовым», соединявшим поэта с тем возрастом, в котором ещё были влюблённости. «Отдать швартовы!» – поэт отправлялся в возраст, именуемый старостью...

 

Бросьте камень, кто без греха

 

Ах, как доставалось Сельвинскому от собратьев! Доставалось за стихи о Ленине, в войну была написана «Баллада о ленинизме», за стихи о Сталине, в одной «Челюскиниане» хватало упоминаний Сталина... Доставалось ему за такие строчки:

 

Я видел всё. Чего еще мне ждать?

Но, глядя в даль с её миражем сизым,

Как высшую

               хочу я

                       благодать –

Одним глазком взглянуть на Коммунизм.

 

Но особенно досталось поэту, когда он публично осудил Бориса Пастернака. По отношению вашему к опальному поэту и определялось отношение к вам в «обществе»: рукопожатный вы или нерукопжатный. Сельвинский оказался «нерукопожатным».

(Человек рождается в грехе и живёт в грехе. Так естественно. Но вот покaяние... Тяжкий труд, почти подвиг.  Поступок Ильи Сельвинского сподобился подвигу. И в этом покаянии – ещё одна черта характера Ильи Сельвинского как человека и как поэта. Каждый ли способен?)

K больному Пастернаку Сельвинский направил Берту, свою жену, с просьбой разрешить Сельвинскому навестить поэта. Разрешение было получено. Больной Сельвинский на коленях просил Пастернака простить ему этот грех. И был прощён, и проговорили они ещё долго, но не о грехах, а о делах литературных. Что же сказать, как оправдать поэта Сельвинского? Он мог бы сказать словами своего давнего товарища ещё по «цеху конструктивистов» Владимира Луговского:

 

О, год тридцать седьмой, тридцать седьмой!

Что ночью слышу я...

Шаги из мрака –

Кого? Друзей, товарищей моих,

Которых честно я клеймил позором.

Кого? Друзей! А для чего? Для света,

Который мне тогда казался ясным.

И только свет трагедии открыл

Мне подлинную явь такого света.

 

Обвинять его в вере, которой он искренне служил, пусть заблуждаясь? Он не был лицемером, был искренним и в своей вере, и в своих поступках, в которых не было подлостей.

 

Не я выбираю читателя. Он.

    Он достаёт меня с полки.

Оттого у соседа тираж – миллион.

    У меня ж одинокие, как волки.

 

Однако не стану я, лебезя,

    Обходиться сотней словечек,

Ниже писать, чем умеешь, нельзя –

    Это не в силах человечьих.

 

    А впрочем, говоря кстати,

К чему нам стиль «вот такой нижины»?

Какому ничтожеству нужен читатель,

Которому

              стихи

                      не нужны?

 

И всё же немало я сил затратил,

Чтоб стать доступным сердцу, как стон.

Но только и ты поработай, читатель:

Тоннель-то роется с двух сторон.

 

1954

 

Яков Каунатор

 

Август-октябрь 2013

Лос-Анджелес

Подборки стихотворений