Игорь Карлов

Игорь Карлов

Новый Монтень № 13 (325) от 1 мая 2015 года

Радость до самого горизонта

 

Аэропорт. Утро

 

Как всё-таки однобоко людское представление об устройстве Божьего мира! Раз Африка, значит, обязательно должно быть жарко… А вот не угодно ли: африканский предрассветный холод. Африка предстала безучастной до грубости, колко-прохладной, словно стылая печка в русской избе, – давным-давно нетопленая печь, к которой приложили ладони знойным полднем.

 Юноша с бледным порочным лицом, служащий аэропорта Йоханнесбурга, одиноко скучает за стойкой своей авиакомпании, кутается в форменное пальто, поглаживает себя по плечам. Он бесстрастным взором оглядывает надоевшую, вечно куда-то движущуюся космополитичную толпу. На долю секунды, лишь на долю секунды его внимание привлекает попрыгивающий, как воробей, странный субъект в легкомысленно-московской футболочке («Как раз для августа и Африки!»).

Равнодушно-электрическая исполинская кубатура зала вылетов постепенно блекнет, а небо, напротив, начинает сереть, сравнившись по цвету с глазами человека у стойки. Почему-то хочется  узнать, что за мысли бродят в его светловолосой кудрявой голове, какая музыка звучит в его украшенных серьгами ушах. Но догадаться об этом невозможно, ибо его отсутствующее лицо выражает единственное желание: поскорее сдать смену и забыться сном.

Небо над Йоханнесбургом гораздо понятнее и ближе: оно румянится, розовеет, просыпается к жизни. Становятся видны очертания расположенных неподалёку от лётного поля деревьев. Что за деревья, разобрать невозможно, понятно лишь, что среди клубящихся лиственных крон зазубренной пилой выделяется вершина какого-то хвойного растения. «Вот… Оказывается, в Африке есть и хвойные», – отмечаешь ты про себя, заранее догадываясь, что эта информация никогда не пригодится тебе в жизни. Но сейчас измученному бессонницей, озябшему мозгу сделанное открытие кажется чрезвычайно важным. Так всегда: чужому для всех, никому не интересному транзитному пассажиру значительным представляется то, что никого больше не занимает.

 

Пальмы

 

Какое, однако же, это увлекательное занятие – наблюдать за тем, как колышутся на ветру пальмовые ветви! К концу дня, когда жидкое золото настоится в прозрачной лазури неба и превратится в тягучий солнечный напиток, нижние ветки пальм пьяно качаются, словно бессильные зелёно-жёлтые крылья обречённых птиц. Зато верхние молоденькие веточки поворачивают полоски листьев перпендикулярно земле, чтобы не дать немилосердному светилу сжечь их сочную юность. В знойный предзакатный час лишь пожилые нижние ветви проявляют желание дать земле немного тени: они готовятся оставить наш мир, и им хочется задержаться в нём подольше, пусть даже бледной сенью воспоминаний, пусть даже мимолётной благодарностью в душе невольника-прохожего, принуждённого тащиться по делам в такую жару. Верхние же ветки озабочены лишь самосохранением. Они своим шелестом и движениями приветствуют приход ветерка: «Да, да! Мы заждались тебя! Освежи хотя бы единым порывом застой нашего существования!»

Сначала  следишь за смятением пальмовой листвы, доверчиво развернувшейся к тебе всей плоскостью, рассеянно, как за живым флюгером, показывающим направление и силу нерешительного ветра. Но постепенно изумрудные штрихи верхних веток складываются в узоры, а узоры – в ожившие рисунки. Оказывается, в кронах пальм поселились стада лошадей! Их продолговатые морды тянутся в разные стороны, ища небесного корма. Их шеи украшены ниспадающими гривами, а лбы – с вызовом вскинутыми чубчиками. Нет, это не хаотично колышущиеся при движении атмосферного воздуха отростки деревьев! Это наделённые инстинктом (а может быть и разумом!) существа. Они плавно поводят выями вслед налетевшему дуновению, они неторопливо кивают зефиру, как старому знакомому, они грациозно потряхивают гривами, отгоняя невидимых насекомых, они даже пытаются стронуться с места... А вот встревожено закинули головы, слышно их насторожённое шуршащее ржание. Табун беспокойных зелёных зебр в десятке метров над землёй.

 

Африканская ночь

 

Страшный грохот разбудил меня среди ночи. Встревоженный, я сел на кровати, пытаясь разобраться, что такое происходит и где нахожусь. Несколько мгновений я был нигде, но потом, как фотоснимок при проявке, в сознании постепенно проступило: берег Мозамбикского пролива, межсезонье, гроза. Беспрерывно гремевший гром оглоушивал, ослепительные молнии каждую секунду вспыхивали то справа, то слева. Казалось, что циклопический чёрный боксёр нещадно колотит меня по голове. Пошатываясь, я добрёл до окна и с опаской взглянул на разгул стихии.

То, что я увидел, было чудовищно. Ливень низвергался с неба безостановочно и обильно. Как говорят про сильный дождь?  Льёт как из ведра? Стоит стеной? Довольно точные выражения, однако в них изначально заложена семантика конечности осадков: вот выльется – и перестанет, вот пройдёшь стену воды, а там сухо. Тропический дождище заставляет искать новое отношение этому явлению природы. Больше того: он, пожалуй, имеет собственную точку зрения на окружающие явления. Он не вписывается в известные мне системы координат, но сам становится системой и точкой отсчёта, так что мне следовало не живописать его, используя скромный человеческий опыт, а приспосабливаться к его существованию.

Про этот дождь нельзя было сказать, что он шёл – он изливался, как небесная река. Он просто присутствовал в мире, бытовал каждой своей каплей, наличествовал, выполнял своё предназначение, замещая то, что ещё оставалось в мире сухим, влагой. Он пришёл всерьёз и надолго. Он разворачивался во времени и пространстве.

Под потоками этого колоссального дождя даже небольшой бассейн за моим окном шумел подобно океану. Пальмы склонялись к земле, болезненно качая кронами, как будто от контузии. Несколько кокосов упало на землю с нехорошим стуком, словно головы казнённых – с плахи.

Раскаты грома торопили, подталкивали друг друга. Они выстроились в очередь, как ораторы на митинге великанов, им не терпелось высказаться, пока открылась вдруг такая возможность. И высказывались они не то чтобы грубо, а просто-напросто нецензурно.

При каждой вспышке молнии встревоженные тени домов и деревьев в испуге шарахались в стороны, пытаясь сбежать из жестокой яви в другую, эфемерную реальность, но вспоминали, что им этого не дано, и затравленно замирали на миг, чтобы с очередным разрядом вновь в тоске метаться по округе. Молнии накладывались одна на другую, отчего картина мира непрестанно менялась, превращалась из картины в мозаику, казалась пластически подвижной, текущей вместе с дождём. 

Космос и хаос боролись у меня на глазах. Представлялось, что в таком борении некогда создавалась наша планета и, возможно, десятки других планет. Вот только обитаемой оказалась одна из них, та, на которой найдётся существо, способное описать борьбу космоса и хаоса.

 

С высоты

 

…И только подлетая к Франкфурту, выключил перегревшийся гаджет, собрал в папку таблицы, графики, схемы, выглянул в продолговатый иллюминатор авиалайнера. Тотчас осыпались в небытиё ряды чисел, выстроившиеся в моей голове воинственными шеренгами, ещё миг назад такие значительные цифровые данные вдруг разлетелись в надмирном просторе и измельчились до неразличимости, а важная статистика моментально растворилась в детском голубом, белом и розовом. Сумеречной земли не было видно, согретый солнцем небесный свод выцвел до полной прозрачности, и повсюду разлеглись облака. На всём неоглядном пространстве они щедро громоздились друг на друга, их рафинадная белизна перетекала в цвет топлёного молока, их зефирная мякоть в воздушной печи подрумянивалась и покрывалась нежной и ломкой корочкой безе. Облака вспухали, как взбитые сливки, как пуки сахарной ваты, как пудинг со сгущённым молоком, как бабушкины сырники под сметаной, как циклопические тарелки манной каши, политой сладким киселём, как кремовые купола на торте. Всё это приготовлено для самого заветного праздника, названия которому мы пока не знаем, но который обязательно, обязательно наступит. Какая безмерная  радость, до самого горизонта! Какое деньрожденное счастье видеть всё это! Какой восторг вот так лететь, понимая, что всё вокруг – ничейное и твоё! Вот самое большое богатство – этот облачный десерт, залитый малиновым сиропом приближающегося заката.

 

Поле

 

Вот оно. Вот показалось, и стало ясно: всё идёт, как надо. Первоначально, без рассуждений, без рефлексии, возникла уверенность: в мире и впрямь всё по замыслу. А лишь потом внятно осозналось, что именно даёт ощущение надёжного покоя, – увиденное вдалеке поле золотистой пшеницы. Нечто глубинное, таящееся в той всеобщей памяти, которая коренится в перелесках, холмах, синем небе и белых облаках, подсказывает: раз уж растут хлеба на родной земле, есть надежда на лучшее. Все кажущиеся прочными устои  эфемерны, и завтра, того и гляди, побредёшь с сумой по городам и весям, бородатый и нечёсаный, станешь пугалом для мирных обывателей. Можешь сорваться в запой, можешь уехать за море, потерять любовь и радость жизни, испаскудиться до последней степени, заплыть жиром, стать мытарем или судьёй, можешь оказаться в узилище, а можешь уйти от людей в пустыню и там стенать, проклиная стену непонимания между тобой и окружающими, – всё может статься. Но вызревающее пшеничное поле в любых тяготах останется твоей путеводной звездой, твоим оправданием и конечным прощением. Самым потаённым уголком сознания понимаешь… Нет, не так! Не понимаешь, а, скорее, чуешь. Да, чуешь, но не как зверь, а как человек, лучший по отношению к тебе сегодняшнему, чуешь великую правду в неспешно наливающихся колосьях; угадываешь, прозреваешь всем составом своей личности, что добывать хлеб насущный в поте лица своего –  не только вековечное наказание за первородный грех, но и благо, дарованное роду людскому. Даже если не ты вспахивал поле, сеял зерно, и не тебе жать ниву, но коли есть ещё те, кто сделает это, то и для тебя не всё потеряно, и ты сподобишься, пусть в будущей жизни, причаститься к высшей справедливости. Вдруг становится зримо наглядной Его притча о зерне, вдруг озаряет: умереть – не страшно.

Так внезапно, без связи с предыдущими событиями дня, подойдя к меже между  тленом и нетленностью, отрешаешься от всего бренного и ощущаешь несокрушимую свою силу среди зыбкости дольнего мира. Глядя на то, как любовно соприкасаются колосья, слушая вскипающий звук их безбрежного сожития, растворяясь в пучине пшеничного океана,  утрачиваешь интерес ко всему преходящему, и только лишь отражаешь холмы, перелески, небо… Но оказывается, что обретённое могущество невыносимо тяжело, доколе не расточилась форма твоего физического существования, наросшая вокруг души с момента рождения. Созерцание бессмертия, покуда ты ещё по сю сторону, приносит не взыскуемую долгожданную негу, а странное величественное безразличие и к своему собственному уделу, и ко всему окружающему, кроме золотящегося поля. Пока ещё ты таков как есть, из плоти и крови, отстранённость безмятежной гармонии враждебно соседствует в сердце с фантомной болью изломов твоей судьбы, несчастий, испытанных ближними и дальними, страданий, терзающих человечество. Долго находиться в таком положении невозможно – необходимо на что-то решаться. Остаётся сделать последний шаг и погрузиться навечно в волны злаков, слиться с бесконечностью, однако человеческая сущность, убоявшись того, тянет назад, из хлебных хлябей на твердь просёлочной дороги, ведущей к дому, где ждут тебя к ужину, где становится так уютно, когда зажигают лампу, и пятно жёлтого света из-под старомодного абажура чуть замедленно падает на стол, вызывая из небытия надрезанный каравай, кувшин с молоком и бутыль вина.