Георгий Шенгели

Георгий Шенгели

Георгий ШенгелиИз книги судеб. Георгий Аркадьевич Шенгели (20 апреля (2 мая) 1894, Темрюк – 15 ноября 1956, Москва) – русский поэт, переводчик, критик, филолог-стиховед.

Родился 20 апреля (2 мая) 1894-го Отец – Аркадий Александрович Шенгели (1853 – 1902), адвокат; мать – Анна Андреевна, урождённая Дыбская (1862 – 1900). В 1898-м. семья переехала в Омск. После смерти родителей Шенгели с сестрой был взят на попечение бабушкой со стороны матери – Марией Николаевной Дыбской (1840 – 1914) и жил у неё в Керчи.

Учился в Александровской гимназии, где с третьего класса стал подрабатывать репетиторством. С 1909-го сотрудничал в газетах «Керчь-Феодосийский курьер», «Керченское слово» и других, писал хронику, фельетоны, статьи по авиации.

В 1912-м начал писать стихи, заинтересовался стиховедением. Благодаря учителю французского языка С. Краснику приобщился к французской поэзии. В конце 1913-м опубликовал в газете (анонимно или под псевдонимом) первые стихи.

В январе 1914-го познакомился с приехавшими в Керчь на «олимпиаду футуризма» И. СеверянинымД. Бурлюком, В. Баяном и В. Маяковским. Сильным влиянием Северянина отмечен дебютный сборник стихов Шенгели «Розы с кладбища» (1914), в котором автор вскоре разочаровался и уничтожил все доступные ему экземпляры. В том же году выступил с первой публичной лекцией «Символизм и футуризм».

Летом 1914-го поступил на юридический факультет Московского университета; несколько месяцев жил в Москве, гостил у Д. Бурлюка на хуторе под Москвой. Поздней осенью перевёлся в Харьковский университет, где служил его дядя – профессор химии Владимир Андреевич Дыбский, чья дочь Юлия стала первой женой Шенгели. В 1916-м совершил два всероссийских турне с И. Северяниным, выпустил сборник стихотворений «Гонг», отмеченный Ю. Айхенвальдом в петербургской газете «Речь». В 1918-м окончил университет, в том же году вышел сборник его стихотворений «Раковина», знаменующий переход к более аскетической стилистике и демонстрирующий отточенную технику и литературную эрудицию.

Весной 1919-го был командирован в Крым, получил назначение «комиссаром искусств» в Севастополь. Летом, после эвакуации Крыма, вынужден был скрываться; с фальшивым паспортом, выданным Севастопольской парторганизацией, пробрался в Керчь, а осенью – в Одессу.

Осенью 1921-го вернулся в Харьков, а в конце марта 1922-го переехал в Москву, где познакомился с поэтессой Ниной Манухиной, ставшей через два года его второй женой. За «Трактат о русском стихе» избран действительным членом Государственной академии художественных наук. В 1925 – 1927 председатель Всероссийского союза поэтов.

С середины 1930-х оригинальных стихов практически не публиковал, но занимался активной переводческой и организаторской деятельностью (в 1930-е заведовал переводами «литературы народов СССР» в Госиздате), перевёл на русский язык почти всего Байрона, многих немецких и французских классиков. Наиболее известны его теоретические работы по стиховедению («Трактат о русском стихе», 1921, 2 изд. 1923 и изданная посмертно «Техника стиха», 1960), сыгравшие важную роль в изучении русского стиха (в частности, Шенгели, вслед за Брюсовым, один из первых обратил внимание на дольник в русской поэзии). В истории русской литературы известна также его острая полемика с Маяковским (памфлет «Маяковский во весь рост», 1927). Наиболее полное современное издание: Георгий Шенгели. Иноходец: Собрание стихов. Византийская повесть: Повар базилевса. Литературные статьи. Воспоминания / Издание подготовлено В. Перельмутером. М.: Совпадение, 1997.

 

Мой Шенгели

Мне было шестнадцать лет, когда я приехал в Москву. У нас на юге ещё не успели отвыкнуть от гражданской войны. Ещё два-три года тому назад игрушками и моих сверстников, и моими были ручные гранаты, патроны, пистолеты и даже артиллерийские снаряды. Нас воспитала романтика гражданской войны. Бронепоезд был для нас чем-то более реальным, чем гимназия. У мальчишек выходить на улицу, если ты не вооружён с ног до головы, считалось просто неприличным.

И я, и мои друзья были очень бедны. Мы привыкли жить впроголодь и носить одежду, сшитую из солдатской шинели и гимнастёрки. Хорошо одетые мальчики попадались необычайно редко. Они казались нам обитателями других планет.

Итак, мне было шестнадцать лет, когда я приехал в Москву. Я привёз тетрадку стихов и умение ничего не есть по два дня подряд. В Москву я приехал учиться.

После экзаменов, состоявших из чтения моих собственных стихов и разговоров о литературе, я был принят в учебное заведение, где так же, как теперь в Литературном институте, из юношей, без различия – талантливых или бесталанных, – пытались изготовить беллетристов и поэтов. Одним из моих экзаменаторов был Георгий Аркадьевич Шенгели. Я никогда не видел человека, одетого так, как он. На нём был сюртук – долгополый, профессорский сюртук, короткие, до колен, черные брюки, жившие второй жизнью: когда-то они были длинны, их износили, потом – обрезали и остатками починили просиженные места. На ногах у профессора – солдатские обмотки. На носу ловко сидит чеховское пенсне. Шенгели молод, особенно для профессора. Голос у него глубокого мягкого тембра, низкий и очень гибкий. Я угадал сразу: профессор из наших краёв, человек южный. И правда – он из Керчи, в Москве не так уж давно. Он был комиссаром искусств в Севастополе. Он любит оружие, так же, как и я. Пройдёт время – он будет вести занятия в тюрьме, в литературном кружке, состоящем из заключённых. Поэтому ему выдадут револьвер, и он мне его покажет, и мы будем чистить его вместе, три раза в неделю.

Мне казалось странным, что Шенгели – профессор. Для меня он был – поэт. Я не думал, что человек одновременно может быть и поэтом, и учёным. Я ещё в детстве, года три тому назад, прочёл книгу его стихотворений «Раковина». А теперь он подарил мне свой «Трактат о русском стихе».

В те времена существовало два рода поэтов: одни были революционные (Демьян Бедный, Кириллов, Гастев, Александровский, Герасимов). Другие поэты влетели в РСФСР из бывшей империи и были просто поэты (Кузмин, Сологуб, Андрей Белый, Василий Каменский).

Я тогда плохо разбирался в нашей словесности, понятия у меня были не слишком ясные. И я удивлялся Шенгели.

Он был поэтом «просто», а писал стихи о революции: «Поручик Мертвецов», «Броненосец Потёмкин», «Пять лет, пять черепах железных», стихи о том, как он любит слова, в которых соединены цель и сила: «стеклодув», «шерстобит», «сукновал»...

Тогда печатали всякие стихи, даже в государственном издательстве. Стихи Шенгели были абсолютно искренни: он был не способен на подделку мысли или чувства. Мне открылось, что можно писать стихи и на современные темы. Я был изумлён: я не знал этого до знакомства с Георгием Аркадьевичем. Ещё так недавно я полагал, что стихи следует писать на старые, проверенные, классические темы, о падении Трои, например, и любовные, причём современность может присутствовать в стихах только последнего рода, – любовных. Это было заблуждение, не менее, впрочем, удивительное, чем всякое другое заблуждение. Шенгели рассеял его.

Он стал моим учителем во всём, что касалось стихотворчества. Прежде всего, он обучал меня современности. Когда я забирался на античные горы слишком высоко, он хватал меня за ноги и стаскивал на землю. Он говорил: – Почему вы не напишете стихотворения – ну, скажем, о милиционере? Он же несёт чрезвычайно важные функции: он осуществляет власть государства на этом перекрёстке.

Он говорил: – Мне кажется, вам необходимо пойти на большой металлургический завод и посмотреть, как там работают. В стихах нужно экономить движение, предварительно накопив силу.

Шенгели жил тогда в Борисоглебском переулке на каком-то поднебесном этаже в одной комнате со своей женой Ниной Леонтьевной. У них была собака Ворон, доберман-пинчер.

Крыша текла. Хозяева подставляли тазы, ведро и консервные банки, и струйки воды противно стучали по железу. В комнате было тесно, и стало ещё тесней, когда Шенгели поселили меня под письменным столом. У меня там была постель и электрическая лампочка.

Денег у меня не было. Георгий Аркадьевич кормил меня и заставлял писать стихи

Шли месяцы. Я жил уже не под письменным столом, а в комнате какого-то полукурятника за Таганкой. У меня появились деньги. Я стал журналистом. Вот как это произошло. Георгий Аркадьевич сказал мне: – Знаете, что? Я ухожу из «Гудка». Не хватает времени. Я веду в этой газете фельетон на международные темы в стихах и судебную хронику. Возьмитесь за это дело.

– Я не умею, – сказал я.

Мне стало страшно. Мне показалось, что легче умереть, чем написать фельетон в стихах на международную тему. Конечно, легче, чем в прозе, но никогда, никогда мне с этим делом не справиться.

– Легче умереть, чем написать фельетон, – сказал я.

– Ну вот ещё! Нате вам газету, найдите тему! Я взял газету и действительно нашёл тему.

– Вот, – сказал я, – смотрите, Георгий Аркадьевич: Пилсудский на заседании сейма...

Не помню, как оскандалился тогда Пилсудский, но мой учитель сказал: – Прекрасно! Пишите про Пилсудского! Сейчас же! Когда напишете, мы пойдём в «Гудок», и вы станете сотрудником редакции.

Я сочинил свой первый фельетон. Шенгели выправил его, поперчил и присолил. Под его руководством я составил и свой первый судебный отчёт.

Так Шенгели связал мою жизнь с газетой, чтобы, – если он с Ниной Леонтьевной уедет из Москвы на лето, – я не умер с голоду и увидел, что такое работа и настоящая жизнь.

Пропал Ворон, доберман-пинчер. Он был стар. Он ушёл умирать. Животные знают, сколько печали и хлопот сопряжено с их смертью, и, если есть ещё силы, уходят умирать подальше от дома. Ворон ушёл. Шенгели писал письма в различные места, где собакам уже не выжить, раз они уж туда попали. Он написал не меньше трёхсот писем с просьбой возвратить ему собаку или сообщить, где она. Я помогал ему немного в этом, ездил по разным адресам, в места собачьей гибели. Ворона нигде не было. Георгий Аркадьевич очень дружил с Вороном. Друг исчез. Георгий Аркадьевич горевал, и голова его седела. Он дружил с людьми. Дружба для него была понятием священным. Я уверен, что во имя дружбы он мог бы броситься в огонь не моргнув глазом.

Он делал много добра людям и никогда не говорил об этом.

В нём было много от мальчишки, выросшего на юге в годы гражданской войны. Он любил пистолеты, даже игрушечные, любил шпаги, любил бороться с приятелями: кто кого одолеет, наклонит руку противника к столу... любил шахматы, был неплохим фехтовальщиком.

Когда-то он летал на самодельном планере...

Чёрное море – единственный фон возможного его портрета.

Он любил парусные корабли.

В начале тридцатых годов Шенгели стал редактором отдела литературы народов СССР в Гослитиздате. Он позвал в издательство нескольких моих сверстников, с которыми нянчился так же, как и со мной, позвал меня и приучил нас переводить стихи.

Начало войны. Все мои близкие уехали. Иногда я дежурю с Шенгели на крыше дома, где он живёт, на 1-й Мещанской. Над Москвой с гудением бормашины летают юнкерсы. Шенгели чувствует моё беспокойство и ведёт со мной подчёркнуто спокойную беседу, чтобы мне легче стало жить на свете – под чёрным гудящим небом, ослеплённым голубыми прожекторами, на крыше семиэтажного дома, в середине огненного кольца, зажжённого вражескими лётчиками вокруг Москвы.

Пламя – там красное, там – зелёное: горят склады Лакокраски на Красной Пресне. Лицо у Шенгели красивое и очень спокойное – не безучастным, а твёрдым спокойствием старого солдата, безусловно уверенного в том, что всё закончится нашей победой.

Когда во время войны я так редко и так ненадолго приезжал в столицу, – я бывал у него в холодной, нетопленой квартире и рассказывал о том, что довелось мне видеть в пору разгрома гитлеровцев под Москвой, да о боях на Курской дуге.

– Видите, – говорил он, – я недаром втянул вас в «Гудок»: вам это пригодилось. Вам было бы теперь трудней работать в газете, – без подготовки... А какой у вас пистолет? Покажите-ка! 

Брал пистолет, вынимал обойму, выбрасывал патрон из ствола, прицеливался в угол и щелкал.

– Рука у меня не дрожит, смотрите, – правда? 

Рука у него и в самом деле была тверда.

Он сидит дома, совсем не выходит. Он болен. Нахохлился, как птица, и возится со своими «гармониками».

Это – диаграммы, в которых показана связь стихотворного ритма и произнесения стиха. Шенгели делает огромную работу, рассчитанную чуть ли не на двадцать лет. Он умер, не успев завершить её. Он оставил много напечатанных и ненапечатанных стихов, переводы всех сочинений Байрона, тома переводов из Гюго, Верхарна, советских поэтов. Изданные и неизданные исследования по теории литературы, огромный словарь пушкинского языка, и, вероятно, я забываю ещё многое сделанное им, не менее важное для культуры нашего народа.

Он писал: «клинописная память моя»... Как много он знал! Как много помнил! Он интересовался: иностранными языками, статистикой, политической экономией, математикой, физикой (особенно – акустикой), историей, современной политической жизнью, астрономией, судебной психиатрией, психологией сновидений, медициной, географией, эстетикой, философией, химией.

Когда-то я был самым юным, где бы я ни был. Теперь часто, слишком часто – я старше всех. Когда я познакомился с Шенгели, он был ещё очень молод. Но, само собой разумеется, – он всегда был старше меня. И, если мне приходилось трудно, я спрашивал у него совета, и он всегда давал мне единственно верный совет. Я многому пытался научиться у него и во многом ему обязан.

Когда он умер, я, так же, как и многие знавшие его, был потрясён этой странной нелепостью, причинившей такую боль... Конечно, нужно издать все его стихотворные работы, опубликовать его научные сочинения. Но то, что было в нём помимо стихов и науки, – весь он с могучим и гармоничным аппаратом его жизненности, для меня бесспорно значительней не только его стихов, а вообще любых стихов, как я ни привержен стихотворческому делу. Шенгели был, если мне позволено сказать так, – стихотворней любой поэмы, какую можно было бы о нём написать. Я говорю это для того, чтобы хоть как-нибудь выразить его сущность, которая так необходима была для нас и утрата которой так тягостна. Мне хотелось бы, чтобы у всех молодых людей, ищущих ключа к искусству или науке, был свой Шенгели – без него так трудно!

 

Арсений Тарковский

 

[Февраль 1958]

 

Мой дорогой поэт

К сожалению, я заболел и не могу присутствовать и выступить на вечере моего друга, моего дорогого поэта Георгия Шенгели. Если бы Вы сочли уместным огласить эти мои строки, это была бы и моя часть воздаяния памяти поэта.

Первая моя встреча с Георгием Шенгели состоялась тогда, когда я, будучи мальчиком, но уже чувствуя, что в мире есть поэзия, и уже понимая краем души, что я буду служить ей, увидел его на сцене театра в Одессе – давно, давно, когда он выступал как докладчик о творчестве Северянина и как чтец своих стихов. Он поразил меня, потряс навсегда. В чёрном сюртуке, молодой, красивый, таинственный, мерцая золотыми, как мне тогда показалось, глазами, он читал необычайной красоты стихи, из которых я тогда понял, что это рыцарь слова, звука, воображения... Одним из тех, кто был для меня ангелами, провожавшими меня в мир искусства, и, может быть, с наиболее пламенным мечом, – был именно Георгий Шенгели. Я славлю его в своей душе всегда!

Дело не во мне, но как иначе судить о мире, как не ставя себя в середину его.

Когда-то Георгий Аркадьевич сказал мне, что он хотел бы жить на маяке. Какая превосходная фантазия! Всё можно было нести на его суд – стихи, прозу, драму, замысел, намёк... Он всё понимал, и если ему нравилось – вдруг сверкал на меня великолепным оскалом улыбки. Он написал чудные вещи. Сонет о Гамлете, где говорит о железных ботфортах Фортинбраса. У него ни одной ошибки в применении эпитета. Он точный мастер.

Лучшее стихотворение о Пушкине в русской литературе после Лермонтова написано им. Он говорит, что Пушкин на экзамене перед Державиным выбежал, «лицом сверкая обезьяньим». Гениально!

У него пронизанные поэзией стихи о море, о капитанских жилищах, о Керчи, которые я всегда ношу в своём сердце... Он назвал одну из своих книг «Планер»!

О, мой дорогой поэт! Я не буду говорить о его переводческом труде – на мой взгляд, недооценённом. Я хочу сказать только о том, что в своей жизни знал поэта – одного из нескольких, – странную, необычную, прикасающуюся к грандиозному фигуру. И он навсегда остался в моей памяти как железный мастер, как рыцарь поэзии, как красивый и благородный человек – как человек, одержимый служением слову, образу, воображению. Я верю, что где-то сейчас он живёт на маяке с огромными окнами и огромным морем у подножия.

 

Юрий Олеша

 

21 февраля 1958-го

_____

Письмо, зачитанное на первом после смерти Шенгели вечере, посвящённом его памяти, председательствующим – Сергеем Васильевичем Шервинским.

 

Отзыв на книгу «Иноходец: Собрание стихов», 1997

Георгий Шенгели, учёный поэт

У Рильке есть знаменитый «Реквием», кончающийся строчкой: Wer spricht vom Siegen? Berstehn ist alles – «Кто говорит о победе? Выстоять – вот и всё» (Пастернак перевёл это очень плохо). Эта строчка могла бы быть девизом большого поколения 1890-х годов рождения – тех, чьи шумные и нешумные столетние юбилеи подходят сейчас к концу. Георгий Шенгели родился в 1894 и умер в 1956 г. Его юбилеи были не шумные: не расстрелян, на каторге и в ссылке не был, даже не арестовывался. В 1924 г. во время лекции в брюсовском Литинституте у него была галлюцинация – что его берут и ведут на расстрел.  Борис Зубакин, поэт и оккультист с двусмысленной репутацией, посмотрел на его ладонь и сказал: «Нет, опасность грозит вам только через 13 лет». Опасность миновала его почти чудом: роковой год он просидел, как зверь в берлоге (по словам Н. Я. Мандельштам), но выжил. Имя его под запретом не было: читатели помнили его по переводам, интересующиеся читатели – по двум книгам под заглавием «Техника стиха» (вторая – посмертная), очень интересующиеся читатели – по маленьким книжкам стихов, которые нужно было разыскивать по большим библиотекам. Стихи из этих книжек составили треть того тома, который лежит теперь перед нами. Две трети – непечатавшееся, писавшееся в стол; в том числе и большая поэма («византийская повесть»), писанная размером пушкинских «Песен западных славян».

Отклики и намёки на современность, «всё, за что в любой момент поэт мог бы поплатиться...», тщательно и тонко отмечены во вступительном очерке и комментарии В. Перельмутера. Но я не думаю, что это главное. Пушкина мы ценим не за оду «Вольность» и не за «Отцы пустынники и жены непорочны». Главное – то, что каждый из сверстников Шенгели сумел впитать из поэтической культуры своей молодости, а потом сохранял, дистиллировал, возгонял, настаивал в ретортах своей литературной одинокости – каждый по-своему. «Отсутствие одиночества при полной почти одинокости», – писал о себе Шенгели в ещё не худшем для него 1924 году.

«Круг Шенгели», «поэты круга Шенгели» – выражения противоестественные. Хотя у него были и друзья, и ученики, и А.Тарковский написал в его память умную и благодарную заметку – тоже ждавшую печати тридцать лет. Что было на лабораторном столе у Шенгели – можно сказать точно: зримость образа, точность слова, рассчитанность ритма. Зримость образа: «глаз-алмаз», говорил о нём Волошин. Точность слова: запасники всех словарей, включая научные и технические – когда будет составлен словарь языка русской поэзии ХХ в., то самые малочастотные слова будут там иллюстрироваться примерами из Шенгели. Рассчитанность ритма: стиховедением Шенгели профессионально занимался всю жизнь, учёные цитируют его книги с уважением, а поэты с издевательством – разве можно учебниками научить писать настоящие стихи? (Памфлет «Маяковский во весь рост», эпизод знаменитой в своё время полемики, перепечатан в нашей книге в первый раз через 70 лет.) Шенгели на такие издевательства отвечал чётко: есть правильные стихи – те, в которых соблюдаются (или осознанно нарушаются) правила звукового ритма, принятые в данной культуре; и есть хорошие стихи – те, в которых этот звуковой ритм удачно взаимодействует со смысловым и эмоциональным ритмом. Наука о том, что такое правильные стихи, существует две с лишним тысячи лет; наука о том, что такое хорошие стихи (и что такое смысловой и эмоциональный ритм), начинается на наших глазах; Шенгели заложил в неё два-три первых камня, и лингвистика наших дней подтверждает: заложил точно и прочно. Считал ли Шенгели свои стихи хорошими? Конечно, считал – иначе бы он их не писал. Но умная трезвость лабораторного работника вносила трудные оттенки в профессиональную самовлюблённость всякого поэта. Это усугубляло его одиночество: бороться и выстаивать ему приходилось не только против эпохи, но и против самого себя. Поэтессе М. Шкапской он писал: «Научиться у меня можно лишь одному: не любить свои стихи и с зоркостью негроторговца разглядывать по статьям чужие; и то, и другое – штука невесёлая». Здесь было кокетство, но не только. Экспериментируя в науке о хороших стихах, он делал опыты: брал несколько строк Пушкина, составлял для них схему расположения рифм, ударений, словоразделов, знаков препинания, заполнял эту схему своим собственным текстом и сравнивал с образцом... Не нужно быть поэтом, чтобы представить себе впечатление от такого сравнения. Но он вдумывался в результаты этих экспериментов и продолжал их: пусть наука сделает всё, что может, чтобы стихи были хорошими, и пусть обыватели не волнуются, будто у них отнимают тайны поэзии, – тайн у поэзии столько, что жаль тратить вдохновение там, где достаточно знать таблицу умножения. Поэт не творит мир – время романтических самомнений прошло. Поэт переживает мир – да, но это его частное дело. Поэт проясняет мир – в этом его настоящее призвание, по крайней мере, для Шенгели. В рецензиях полагается для заманчивости цитировать что-нибудь из рецензируемых стихов. Я бы выбрал концовку стихотворения «Витрина»:

 

Я в старинной книге прочёл

Про китайский хрустальный шар,

Столь прозрачный и шаровой,

Что увидеть его нельзя.

Что его точили сто лет,

Шлифовали сто лет его,

И китайцы гордятся тем,

Что не нужен он никому.

Я такой бы похитил шар,

Я на звёзды в него б глядел –

И поверил бы я, что мир

Изменяется сам собой.

 

Пусть читатель сам подумает над последними двумя строчками. Шенгели тяжело было быть незамеченным поэтом – но он понимал, что незамеченность есть высшая форма необходимости людям. Однако у этого стихотворения («глаз-алмаз») есть изнанка: три строфы, написанные годом раньше, говорящие почти о том же, но глядящие не только в мир, а и в себя:

 

Вместо воздуха – мороз,

В безвоздушной синеве

Плоский, лёгкий, вырезной

Алюминиевый Кремль.

На реснице у меня

Колкий Сириус повис,

Промерцал и отвердел

Неожиданной слезой...

Ах, недобрый это знак,

Если плачешь от красы;

Это значит: в сердце нет

Никого и ничего.

 

Сезанн сказал когда-то, брюзжа: «Моне – это только глаз!» И, помолчав, добавил: «Но какой глаз!» Не то же ли самое говорит о самом себе Шенгели в этих двенадцати строчках? И если то же самое – то искренне или из кокетства? Два имени возникают в памяти, когда задаёшься этим вопросом – одно, вероятно, у всех, другое, наверное, у немногих. Первое – это Брюсов: идеальный словесный аппарат, который мог подключиться к любой теме, от латании до Ленина, и выдать равно образцовое стихотворение, раздражая этим недоверчивых критиков: «фальшь!» Второе (пусть меня простят за субъективность) – это Асеев: как Шенгели был гением глаза, так Асеев был гением слуха, продержался на этом в поэзии лет пятнадцать, а потом рухнул – потому что оказалось, что ему не о чем писать. Я – филолог, для меня всякий писатель – это словесный аппарат, производитель текстов, заглядывать в сердце которому я не имею нравственного права. Но читатель нашего времени – двух столетий романтизма и постромантизма – любит заглядывать именно в сердце поэта и любит видеть его растерзанным и неприбранным. Это кажется ему залогом искренности. В стихах Шенгели он этого не найдёт. Конечно, лирика «настоящая», «душевная» здесь есть, и её гораздо больше, чем описательной. Но на нынешний вкус она для большинства читающих слишком трезвая, слишком ясная, слишком осознанная.

Шенгели это знал: «не мог придушить в себе наблюдателя» (писал он Шкапской), смотрел на свои переживания как бы со стороны. Свою душу он держал застёгнутой, а не распахнутой – как Пушкин, а не как Лермонтов. Что он в ней таил? Чем он был не как писатель, а как человек? Можно попробовать подглядеть его сквозь письма, сквозь мимолётные записи в рабочих тетрадях. Но и тут возникает больше загадок, чем разгадок. В его письмах Шкапской (малая часть их напечатана в альманахе «Минувшее», 15, 1994) самые высокие слова неожиданно сказаны о – Северянине и Дорошевиче: «Игорь обладал самым демоническим умом, какой я только встречал, это был Алекс. Раевский, ставший стихотворцем»; «мне импонировал ясностью мысли и богатством её только один: Влас Михайлович Дорошевич... он был именно умным умником, а Белый, Розанов, Вячеслав Иванов, Мережковский – всё это глупые умники». В самом деле: начав писать воспоминания о современниках (в плане – больше 40 имён: «Северянин, Волошин, Мандельштам, Дорошевич... Дядя Ваня, А. Литкевич, Сюсю, Француз»), он написал их только о Северянине и Дорошевиче, да ещё о Брюсове. Хронологическая канва, набросанная им для автобиографии, начинается: «...1906, революционный кружок: катастрофа 1. 1907, первая поллюция: катастрофа 2...» и, как бы в том же ряду: «1927... Профессура в Симферополе. Катастрофа. «Маяковский во весь рост»... 1930, возвращение в Москву, «Гудок». Перевод Лахути. Письмо Молотову».

Потом было и письмо к Берии по поводу поэмы о Сталине (1950) – напечатано в альманахе «Лица» (5, 1994). Я боюсь, что автор вступительной статьи к однотомнику преувеличивает катастрофическую роль «Маяковского во весь рост» в биографии Шенгели: Маяковского тогда ругали ещё и не так. Неприкосновенным он стал только после 1935 г. (когда Шенгели уже нашёл себе жизненную нишу в переводческой редакции «Худлита»), да и то «ранний Маяковский – бунтарь-одиночка» ещё долго оставалось общим местом самых казённых его характеристик. А в конце 1920-х враги у них были, скорее, общие, вапповские и рапповские. Едва ли не преувеличен и политический подтекст «византийской повести» «Повар базилевса»: скорее, это исполинское упражнение в трудных ритмах и редких словах. Оставим читателям решать это самим. Поколению Шенгели приходилось вживаться в советскую жизнь, наше поколение ещё не кончило «выживаться» из неё. Судить друг о друге мы не имеем права: судить будут те, для кого Сталин и Николай I станут одинаково далёкими фигурами.

С. В. Шервинский, человек того же поколения, той же породы, той же переводческой профессии, сказал на своём 90-летии: «Будем доброжелательны к историческим событиям, и тогда, может быть, они будут доброжелательнее к нам». Постараемся дожить до 90 лет, чтобы оценить эти слова.

Сейчас мы можем говорить не о человеке, а только о поэте. Поэтом Шенгели был по самоощущению, переводчиком – по житейским обстоятельствам, учёным – по призванию. В античности словосочетание «учёный поэт» было высокой похвалой. Сейчас у нас оно звучит едва ли не презрительно. Русская поэзия ХХ века начиналась с Брюсова: это Брюсов научил её забытой грамотности стиха. Потом, когда эта грамотность распространилась и каждому стало казаться, что она у него непосредственно от Бога, все стали Брюсова активно не любить, и не любят до сих пор. Признают в нём «волю» и уличают «фальшь» – тем более, что кончил Брюсов советской службой. В однотомнике Шенгели есть его воспоминания о Брюсове – психологически они очень интересны. Шенгели в советской поэзии оказался чем-то вроде исполняющего обязанности Брюсова. Его тоже мало кто любил, и я не думаю, что после издания этой книги полюбят больше. Зато будут знать. И, хочется верить, будут уважать. Уважать – опять-таки – за ту силу воли, с которой он сохранил и умножил наследство Серебряного века (а словесный аппарат – это тоже часть культурного наследства), – хотя сам Шенгели говорил: «воли не было, был терпёж». А вкус (когда мода молчит, и человек решает сам) – вкус это дело выборочное, было бы из чего выбирать.

Есть выражение, ставшее стереотипным: «возвращённые имена». За последние десять лет в нашей культуре их накопилось много. Плохо то, что многие из них так и остаются именами: имя и фамилия для интеллигентного разговора, пара стихотворений в скороспелой антологии, в лучшем случае малотиражная книжечка в сто страниц.

Сделать представительное издание неизвестного поэта – это архивный и библиографический труд, это работа ума для понимания и работа вкуса для отбора, это энергия, которой так много нужно в наше время для издания какой угодно книги. Георгию Шенгели повезло. Его книгу сделал поэт и критик Вадим Перельмутер. Поэт он, кстати сказать, совсем не похожий ни на Брюсова, ни на Шенгели. Но он умеет уважать предков, даже если мы на них не похожи и не собираемся быть похожи. Я работал в ЦГАЛИ-РГАЛИ в архиве Шенгели, мне легче, чем иным, оценить подвиг подготовителя…

А от себя я благодарен составителю и автору вводной статьи за маленькую выписку: «Шенгели заметил в одной из записных книжек, что «чувство фальши образа возникает на высшей ступени книжной культуры», ибо «фальшь – не в жизненной ситуации, а в соотношении с линией литературной традиции данного образа». Пусть те, для кого душа – мерило всего, а «учёный поэт» – ругательство, хоть немного задумаются над этими словами.

 

Михаил Гаспаров

 

«Возвращённый» классик

В стихотворении-завещании, написанном незадолго до смерти, перечисляя поэтов Серебряного века, составивших «четырнадцатизвёздное созвездье», Георгий Шенгели смотрит на них со стороны, будто он сам, живший в те же годы, дышавший тем же воздухом, числился «по другому ведомству». Интересно, по какому? Переводческому? Стиховедческому? Вопрос без ответа.

Двадцать с лишним лет назад, в 1933, Шенгели ответ знал. Как бы предчувствуя неминуемое отлучение от читателя, он пишет:

 

Так нет же! нет же! нет же! нет!

Не уступлю дневному блуду!

Я был поэт! Я есмь поэт!

И я всегда поэтом буду!

 

И никого не надо мне!

Один пройду, один промучусь, –

Пока в трущобе, в тишине,

Последней судорогой скрючусь!..

 

Стихотворное заклинание, оберег… Он кого защищался сорокалетний поэт, уже познавший, если не славу, то известность? Побывавший председателем Всероссийского союза поэтов? Писавший всё лучше, сильнее, ярче? Или с годами это свойство утратилось, произошло «выветривание души», а огромный поэтический талант ушёл в переводы, стиховедение?

«Нет же! нет же! нет!» В отличие от нелюбимого им Маяковского, Шенгели ничто не могло заставить стать «на горло собственной песне». Он писал удивительные стихи и в 30-е, и в 40-е, и в 50-е, до самого ухода, напророченного самому себе много лет назад. Читать его – наслаждение: поразительная красота без намёка на красивость, колоссальная поэтическая культура без намёка на литературность, глубинная, ставшая творческой сутью оригинальность без намёка на оригинальничание.

Процитированное стихотворение всё же заканчивается на иной ноте:

 

И долго буду мёртв, – пока,

Устав от дел, в ночи бессонной

Меня грядущие века

Не вскинут трубкой телефонной,

 

И зазвучит им, как прибой,

Мембранный гул былого мира…

«О нет, недаром жизнь и лира

Мне были вверены судьбой!»

 

Поэт ошибся всего на несколько лет: воскрешение началось на самом краешке века двадцатого, когда вышла первая полноценная книга, вскоре ставшая библиографической редкостью.

Нынешняя публикация – шаг в том же направлении: знакомство читателей «45-й» с одной из вершин нашей поэзии. Пятнадцатой звездой Серебряного века. Георгием Аркадьевичем Шенгели.

 

Борис Суслович

 

Июль 2015

 

Иллюстрации:

портреты Г. А. Шенгели и его жены,

фотографии поэта, обложки книг,

последний приют Г. А. Шенгели –

из свободных источников в интернете.

Подборки стихотворений