Георгий Чернобровкин

Георгий Чернобровкин

Все стихи Георгия Чернобровкина

* * *

 

...шорохом, шёпотом, жарким дыханием,

солнечным лепетом – всё – о тебе...

вновь наше лето... и новым свиданием

полнится день и цветёт во дворе...

 

хлопает дом, как в ладоши, оконными

рамами белыми: облаком – тюль...

лето растёт над пустыми балконами

в жадный, палящий, лимонный июль...

 

все одуванчики мира летящего

плавно на цыпочки встали и, вот,

ты – на балконе в заснеженной чаще ли

мне показалась?.. а лето – плывёт

 

жёлтое-жёлтое, синее-синее,

долгое, словно младенческий сон...

ах, почему голова моя в инее?..

и почему твой пустынен балкон?..

 

* * *

 

Взлетит пчела, колеблясь над цветком,

и разойдётся новый день кругами,

и вспыхнет мёдом рыжий окоём,

и упадёт на грудь оконной раме.

 

Прилив пространства, к дому подступив,

толкнёт окно лучом отяжелелым

и, медленные створки отворив,

по комнате пройдётся онемелой;

качнёт часы, перед картиной взяв

редут дивана, постоит немного

и отойдёт, оставив запах трав

и ветки тень, лежащую отлого.

 

И поплывут по небу облака,

и солнечные пряди будут прямы,

и тень пчелы легка и высока

вплетётся мягко в тень оконной рамы.

 

 

* * *

 

Вот и осень собирает листья.

Шорохи становятся слышней.

Спорит клён своим окрасом лисьим

с каплями рябиновых кистей.

 

Тихо дышит речка засыпая,

и темна холодная вода.

Золото потерянного рая

журавлей уносит череда.

 

День истёк и вечер полновесно

убаюкав солнечный простор,

месяца татарскую подвеску

волглыми ладонями протёр.

 

* * *

 

Всё очень просто: вот окно,

вот небо в перебранке птичьей,

вот по утрам уже темно

и пасмурно до неприличья.

 

Вот занялся глухой рассвет:

чуть занавеску отодвинул,

как обжигает стёкла цвет

ещё не сорванной рябины.

 

Всё очень просто на земле:

и жизнь, и смерть, и чьи-то песни,

и белый голубь в вышине

с призывом радужным – «Воскресни...»

 


Поэтическая викторина

Город

 

1.

 

И города уже такого нет,

и нет страны – прошла, как Атлантида.

Такая, видно, выпала планида

нам на судьбу: своих не помнить лет

и всё забыть: и площадей разбег,

и лёгкий шаг по вытертым аллеям,

где истуканов на зиму, жалея,

вколачивали в ящики. Ковчег

отплыл без нас. Мы на семи ветрах

качаемся – отринутые тени

без голоса и без благословлений –

забытые при сборах впопыхах.

 

Хранители музейной тишины -

встающие на цыпочки подростки -

нам велики котурны и подмостки,

оставшиеся от родной страны.

Нас волны бьют, а мы: «ужо тебе!»

пытаемся прошевелить губами.

И царь летит, и ангелы над нами

незримые играют на трубе.

И всадники (четыре!) от моста

торопятся на ангельские трубы.

И Ленинград обветренные губы

прикладывает к золоту креста.

 

2.

 

Когда бы этот город садом был,

я б этот город, может, полюбил.

Но слишком много труб над околотком

дымят и режут чёрным по стене

моей, и город корчится во сне,

и тыкается вздыбленной высоткой,

как фаллосом, в набухшую Луну.

Я этот город, право, не люблю.

 

Когда бы я мог время выбирать

(прости, А.К.), где жить и умирать,

я б выбрал, может быть, себе другое

тысячелетье и язык иной,

и чтобы бор сосновый за стеной

гудел, как шмель, в окошко слюдяное,

и волны бы толкались у скалы,

и ночи были б долги и белы…

 

Но, город мой, распахнутый, как пасть!

Не дай мне Бог в тебя душой упасть

и плыть в тебе потерянной песчинкой…

Мне странно знать, что время за окном

быть может житием и житиём,

разламываться карандашной чинкой,

над городом кружиться вороньём…

Где мы живём, где мы с тобой живём…

 

3.

 

Продут насквозь и вытерт, как пятак.

За так отдам, за чёртову понюшку

и улицу, и площадь, и кушак

моста через разбухшую речушку.

Ночное небо встанет в полный рост,

толкнёт рукой щекастые балконы –

отдам свой город, ливнями насквозь

прошитый, словно боговы ладони.

 

О, как в нём спят и люди, и дома,

труба сурьмит одежду на верёвках

забытую, и улицы тесьма

тесна, когда, шагающий по бровке,

такой разбитой, выщербленной так,

что вспоминаешь присного Мамая,

бессмысленно всё повторяешь в такт:

и здесь летела Делия босая…

 

4.

 

В арапском огороде тишина,

Лишь на скамейках жмутся воробьями,

нахохлившись, пенсионеры. Пламя

дерев уже опало навсегда.

На грядках, где он насадил слова,

собрали урожай, и не по разу.

Осталось только вылечить проказу

цитатности. Унылая пора

постмодернизма! Огорожен сад

словесности чугунною решёткой.

И возле статуй гнусно пахнет водкой.

Француз ведёт ребёночка гулять.

Октябрь уж наступил. Давно пора

забыть сентябрь, прошелестевший красным.

Быть может, проросли мы здесь напрасно.

А может – нет. Такие вот дела.

 

5.

 

Молчание как символ немоты:

оно ложится росчерком линейным

на улицы, каналы и мосты

и вдаль бредёт от Невского до Стрельны.

 

Застыл эмблемой медный геометр,

восковость стен не скроет сумрак бледный.

«Нам не вернуть Венеции, поэт!» –

бормочет ямбом вслед Евгений бедный.

 

Белёсый город, погружённый в сон,

распластанным Тритоном жмётся к суше.

Всё утонуло в прозе судеб, волн…

Поэзия всё глуше,

                              глуше,

                                         глуше…

 

6.

 

Канун зимы, охрипший лай ворон,

неслышно иней тает на ресницах…

Ах, лета бы! хоть малую крупицу!

Но календарный лист приговорён.

 

Гуляет снег, нагуливает жир

и благородство придаёт карнизам.

Шинели шьются, небо смотрит сизо

на обреченный сталинский ампир.

 

Акакии расходятся домой.

Присутствие подметено мышами.

В метро тепло. Какими барышами

расплатишься за временной постой?

 

Гремит метро рассерженным нутром.

Спешит вагон к последней остановке,

Там, наверху, торгуют по дешёвке

вразнос и оптом спелым ноябрём,

 

и снег идёт, и теплятся дома,

и тени сходят медленно с ума…

 

7.

 

Белая, белая улица

и засыпающий дом.

Жёлтый фонарик сутулится

за равнодушным окном.

Падает снег, и качается

жгучий фонарный кружок,

и на снегу проявляется

яркий до боли ожог.

 

Город в осаде, как ранее

был осаждён в листопад.

Только теперь оловяннее,

мёрзло фасады глядят.

Всё это было, наверное:

снег и фонарь, и окно,

стихотворенье вечернее,

улицы стылой пятно.

 

Стрелка застыла минутная.

Словно из детства волчок,

шлёпает лодочка утлая –

мерный фонарный желток –

по наметённому снежному,

и не решить никогда:

мука, мука… И безбрежные

белые спят города.

 

8.

 

К тополям бы прислушаться, только

одурел этот город шальной,

где луны апельсинная долька

закатилась в рукав жестяной

фонаря. Это кажется просто –

бросить всё и уехать к чертям.

Например, на Васильевский остров,

или что там положено нам.

Вьюжит пух тополиный. Сквозь город

продолжают двенадцать идти.

И бульвар белым венчиком вспорот,

и шагает босяк впереди.

 

Не спеши в петроградские ночи:

может быть, и тебя захлестнёт

шевеление хрупких цепочек,

чёрных лестниц крутой поворот.

Проворонишь себя среди пуха,

вслед за венчиком бросишься в след –

на Васильевском – пусто и глухо:

белый снег, белый пух, белый свет…

 

9.

 

И не успеешь оглянуться,

как время тикает назад:

кружатся улицы и лица,

разбитый дремлет Летний сад…

А у фонтанного предела

застыло голуби сидят,

и небо сыпет крошки мела,

а, может, манну наугад.

И проплывают мимо тени

с чуть слышным шорохом имён:

все те, кто взвешен и измерен,

и те, кто мной не перечтён.

 

О, снегопад! метельной боли

уже доверившись вполне,

вдруг вспомню пушкинское поле

на чёрном зыбком плавуне.

Шагает люд неспешно мимо.

Ловлю снежинки на лету

ладонью тёплой, и незримо

мой ангел стынет на снегу.

А вместе с тем душа живая

за тенью поспешает в тень,

и на ресницах снег не тает,

«и дольше века длится день…»

 

Два стихотворения

 

1.

 

Четвёртый час. И ели стали глубже,

и гуще ночь, и еле различим

на столике полуживом недужный

сиятельный сентябрьский георгин.

 

На даче спят. Река течёт лениво.

Я перебрал, подобно чёткам, дни

нечёткие, что лето подарило

средь несерьёзной дачной суетни.

 

Нечёткие? Забытые? Пустые?

Колеблются, как чашечки весов,

высокие цветы на длинных выях

под щёлканье отживших языков.

 

«Dum spiro, spero…» – повторяю. Ночью

так сладок воздух и горька латынь.

Мы подлинник сменили на подстрочник,

решив, что он отныне господин.

 

Но всё же, всё же, как призывно звучно

в ночи летят изгнания слова…

Корабль плывёт. Овидий дышит тучный.

И ночь моя, как и латынь, – мертва.

 

2.

 

Читаю «Тристии»... Уже в который раз...

Плывёт латынь в оранжевые сосны...

За что мне эта пагубная страсть:

перебирать назоновский вопросник?..

 

Там холодно... А здесь почти тепло...

Страницу заложив иглой сосновой,

я думаю о том, что отцвело

и что чему является основой...

 

Что я ищу?.. Какой сегодня век?..

Цветы молчат... Тяжёлой каплей виснет

упрямый шмель, замысливший побег

от жадности цветов в дыханье «Тристий»...

 

А в небе догорают облака...

День уместился голубем в ладонях.

И не из «Тристий» плавает строка

над головой в вечнозелёных кронах:

 

«Quo vadis, жизнь?..» А сосны горячи,

и кукушонок плачет безответно,

и солнечные падают лучи

на лист бумажный сквозь круженье веток...

 

Цветы молчат... И солнце – отцвело.

Латыни эхо вторит мне: «...грядеши...»

Назон, спеши!.. Отправь и мне письмо...

Я, как и ты, у моря – безутешен...

 

* * *

 

Заворожённый лес прозрачен

и опалён огнём осенним.

И тишина стоит на даче,

как обещанье воскресенья.

До первопутка две недели.

И шорох леса еле слышен.

И торжествующие ели

темнее стали вдруг и выше.

 

Всё ждёт холодного рассвета.

Рябиновая ветка гаснет.

Теряют контуры предметы

на даче в зимнем безучастье.

И замирает в ожиданье

зимой беременное небо,

чуть проседая серой тканью

на леса поредевший гребень.

 

Ты ловишь нити разговоров,

киваешь невпопад домашним,

а год уже Покровом вспорот –

нажимом твёрдым карандашным.

А год уж махнул за кручи

и лета больше не случится.

И подплывают к даче тучи

и отлетают с дачи птицы…

 

* * *

 

Зажмурь глаза и вслушивайся цепко

в шуршание и шорохи двора:

стучит в окно испуганная ветка

и стряхивает капли серебра…

 

Там, за дождём, распахнутая вишня

листвой раскосой смотрит в темноту

и день вчерашний кажется давнишним,

и растворившимся в сыром саду…

 

А за спиной: солёным дышит море,

я маленький и в комнате темно,

гуляют страхи детские, которым

избыться до утра не суждено…

 

Клепсидра ночи жжёт мои ладони

и каждой жилкой вздрагивает сад:

так после боя загнанные кони

на переправе под ножом дрожат…

 

Прощай на жизнь, мой мастер многоточий!

Последним целованием приму

вишнёвый, в смертных крапинах, листочек,

как жизнь твою, скользнувшую во тьму.

 

* * *

 

Когда октябрь, затянутый в корсет

до синевы, до хруста ломких веток,

закончится, какой ещё сюжет

расскажешь мне, отпущенное лето?

Ты пело – здесь и танцевало – здесь,

как та, из басни, вольная певица,

и так играл кузнечиков оркестр,

что просветлялись пасмурные лица.

Теперь гуляет в глубине двора,

где леденцовый клён себя рассыпал,

дежурный сумрак и уже пора

считать цыплят, переболевших гриппом.

 

 

* * *

 

Мы в холщовое лето закутаны, как в простыню.

Перекличка цветов мне напомнила краски Ван Гога.

Мы вернёмся сюда обязательно, но к сентябрю,

сосчитаем слова, что остались…Осталось немного.

 

Для кого же огонь и вода, и зелёная медь

разнотравья звучала и билась в телах так упруго?

Я боялся тебя не найти, потерять, не успеть

дочитать нашу книгу любовного злого недуга.

 

И уже никогда, никогда, никогда о тебе…

Даже время страшней не придумает пытки и боли.

Солнце лютиком прячется в ломкой высокой траве

и кузнечик с кузнечиком бьются в сухом разговоре.

 

* * *

 

Над морем тают облака,

горяч песок и не исхожен,

и жизнь до странности легка,

и нечего ещё итожить.

Ещё все замки из песка –

твои – незыблемы и строги

и знаешь, что наверняка

ещё ровны твои дороги.

 

Но ветер, ветер над тобой

шумит и гонит к туче тучу

и мнится дождик затяжной,

и долгой жизни лес дремучий.

И небо молча на тебя

вдруг ляжет кротостью овечьей,

и ты застынешь с ним, едва

сумев взвалить его на плечи.

 

* * *

 

Л. К.

 

не осень, нет. Замёрз чертополох

и проявилась, вдруг, изнанка жизни:

так в нас порой проглядывает Бог

и покидает в горькой укоризне.

 

И мы живём, оставленные Им,

с утра привычно ходим на работу,

с похмелья пьём дежурный аспирин

и любим сквозь усталую зевоту.

 

А в наше тело заползает страх

и паучком перебирает жилы.

Как мы боимся обратиться в прах,

а кто-то скажет: «Вроде, и не жили»…

 

* * *

 

Не скажешь: дом царапает звезду.

Скорей звезда ступает осторожно

на крыши край. Всё в августе возможно,

особенно в пустеющем саду,

где так темно. За лучиком звезды

бредёт в листве всесильный бог деталей.

Он сентябрю распахивает дали

и собирает зрелые плоды.

И я молчу. Всё сказано уже.

Последний час неузнанного лета

стоит в саду, и только лучик света

скользит к рукам, держась настороже.

 

* * *

 

Ночь плывёт, а, может, просто стынет.

Гамлет спит. Офелия – больна.

В королевстве Фортинбраса имя

повторяет сонная страна.

 

Спят: вода, клинок и чаша с ядом,

в Лондоне – полоний на столе.

тень отца народов где-то рядом

бродит по Европе в полумгле.

 

Праведники спят и спят злодеи.

В Эльсиноре, как всегда, темно.

пахнут кровью руки брадобрея.

вот такое, мать твою, кино.

 

* * *

 

Осень пахнет прелостью и дымом.

Караван, кочующий на юг,

вывез лето журавлиным клином

от дождей холодных и от вьюг

неизменных, как перцовый пластырь

на пигментной коже старика.

А вчера вдруг отгорели астры

и широкой сделалась река.

Ветер заблудился в горьких ивах.

Листья – вороши не вороши

серебро – сквозь пальцы белой гривой

утекают каплями души.

 

* * *

 

Приходит понимание потерь

ударом хлёстким в середине жизни.

И вязнут на зубах, как карамель,

прощания и сладкий привкус тризны.

 

Приходит понимание любви

с годами всё пронзительней и жгучей.

Бог вышивает крестиками дни,

а мы живём… Надеемся на случай…

 

Приходит понимание себя,

но жизнь споткнётся иноходцем гулким

и если снова вскочишь на коня,

то впереди не поле – переулки…

 

 

Развивая Горация

 

1.

 

Кто водку пьёт, кому дают цикуту,

а кто ложится просто под трамвай.

И Рим не Рим, и Карфаген уютен,

и Цезарь добр, как дедушка Мазай.

 

Сверчи, сверчок! Вымучивай коленца!

Ночь тишиной обласкана сполна.

Кораблик опускаю в полотенце

навстречу глине и не вижу дна.

 

Лежи, кораблик! Пой сверчок уныло!

Глухая полночь. Луперкалий вой.

И Рим не Рим, и под стрехой бескрылый

распятый ангел плачет над тобой.

 

2.

 

Всё тот же Рим, всё та же лабуда,

и тех же статуй над рекою позы…

В канале та же стылая вода

и тот же ветер по мосту елозит…

 

Так неужели прав безумный Блок?

Всё повторится – хоть живи, хоть сдохни:

Исакия купеческий замок,

Казанского расставленные локти?

 

И император в шарфике тугом,

и парики, и мушки, и косицы,

и гипсовая девушка с веслом?

Не дай дожить… Но лица,

                                             лица,

                                                      лица…

 

* * *

 

Тревожно северное лето:

уже зарделась бузина.

Стальной иголкою рассвета

моя душа уязвлена.

Гуляет выводок цыплячий

до ястребиного крыла

И смотрят яблони незряче

на то, как мята отцвела.

Распахнута река иначе,

чем десять дней тому назад.

И август астры наудачу

бросает осторожно в сад.

И солнце тянется к берёзам,

чтоб жёлтым поиграть листом,

И над водой частят стрекозы

в последнем танце золотом.

 

* * *

 

Ты будешь сторожить свой лес,

а осень будет волком рыскать

и рвать с обкусанных небес

остатки павших в битве листьев…

 

Но разве сможешь ты постичь

всё то, что обещалось прежде?..

Жизнь и во время горьких притч

непознаваемо безбрежна…

 

И спросит строгая зима

о том, кто сторожил здесь брата?..

Твоя рука обагрена

листком кленовым угловатым…

 

* * *

 

Что в этом городе срасталось –

осталось у вокзальных врат.

Тянулся поезд, как усталость

путей, и был похож на ад:

там – пили, там – чего-то ели,

там – били рыжее мурло,

там – просто в темноте сидели,

смотря в немытое окно.

 

Плыл шум и чад над головами,

тянулся сквозь висок свисток,

вагоны шлёпали нулями,

по стыкам, как по нервам строк.

Всё двигалось к своей развязке:

ложились спать, плелись во тьму,

курили в тамбуре и вязко

вплывали снова в кутерьму.

 

Рыдал покинутый младенец,

и тусклый свет над головой

мешал, как острый заусенец,

почти отгрызенный тобой.

И свет звезды за облаками

невидим был ни для кого.

И задыхался мальчик мамин,

и сам не ведал отчего.

 

* * * 

 

и воздух этот будет так прозрачен,

так невесом, так сладостен и юн,

что вспомню день, который был утрачен,

среди широких, ярко-жёлтых дюн.

Здесь так легко плывёт над головою

и шум сосновый, и дыханье волн,

как будто кто-то дышит надо мною

и повторяет отзвуки имён.

 

Всё как тогда, но всё теперь иначе,

и на песке рассыпан мой сюжет:

лиловый вереск, воздух так прозрачен,

но без

тебя.

Тебя здесь нет.

Здесь нет.

 

* * *

 

на целую жизнь этот дождь безразмерный...

деревья сбиваются в стайки и тонут...

и можно сказать без боязни гипербол,

что дом наш – Ковчег, до поры затаённый...

 

открыто окно... с подоконника чётко

тяжёлые капли срываются на пол...

наверно, на небе стирают полотна

и нам достаётся немного от капель...

 

у низкого берега длинные ветви,

как сети, раскинула серая ива...

наш вечер сегодня какой-то не летний

и осенью пахнет разлившийся ливень...