Георгий Чернобровкин

Георгий Чернобровкин

Четвёртое измерение № 16 (76) от 1 июня 2008 года

Город, которого нет

* * *
 

Ночь плывёт, а, может, просто стынет.

Гамлет спит. Офелия – больна.

В королевстве Фортинбраса имя

повторяет сонная страна.
 

Спят: вода, клинок и чаша с ядом,

в Лондоне – полоний на столе.

тень отца народов где-то рядом

бродит по Европе в полумгле.
 

Праведники спят и спят злодеи.

В Эльсиноре, как всегда, темно.

пахнут кровью руки брадобрея.

вот такое, мать твою, кино.

 
Развивая Горация

1.

Кто водку пьёт, кому дают цикуту,

а кто ложится просто под трамвай.

И Рим не Рим, и Карфаген уютен,

и Цезарь добр, как дедушка Мазай.
 

Сверчи, сверчок! Вымучивай коленца!

Ночь тишиной обласкана сполна.

Кораблик опускаю в полотенце

навстречу глине и не вижу дна.
 

Лежи, кораблик! Пой сверчок уныло!

Глухая полночь. Луперкалий вой.

И Рим не Рим, и под стрехой бескрылый

распятый ангел плачет над тобой.
 

2.

Всё тот же Рим, всё та же лабуда,

и тех же статуй над рекою позы…

В канале та же стылая вода

и тот же ветер по мосту елозит…
 

Так неужели прав безумный Блок?

Всё повторится – хоть живи, хоть сдохни:

Исакия купеческий замок,

Казанского расставленные локти?
 

И император в шарфике тугом,

и парики, и мушки, и косицы,

и гипсовая девушка с веслом?

Не дай дожить… Но лица,

                                             лица,

                                                      лица…

 
Город
 
1.

И города уже такого нет,

и нет страны – прошла, как Атлантида.

Такая, видно, выпала планида

нам на судьбу: своих не помнить лет

и всё забыть: и площадей разбег,

и лёгкий шаг по вытертым аллеям,

где истуканов на зиму, жалея,

вколачивали в ящики. Ковчег

отплыл без нас. Мы на семи ветрах

качаемся – отринутые тени

без голоса и без благословлений –

забытые при сборах впопыхах.
 

Хранители музейной тишины -

встающие на цыпочки подростки -

нам велики котурны и подмостки,

оставшиеся от родной страны.

Нас волны бьют, а мы: «ужо тебе!»

пытаемся прошевелить губами.

И царь летит, и ангелы над нами

незримые играют на трубе.

И всадники (четыре!) от моста

торопятся на ангельские трубы.

И Ленинград обветренные губы

прикладывает к золоту креста.
 

2.

Когда бы этот город садом был,

я б этот город, может, полюбил.

Но слишком много труб над околотком

дымят и режут чёрным по стене

моей, и город корчится во сне,

и тыкается вздыбленной высоткой,

как фаллосом, в набухшую Луну.

Я этот город, право, не люблю.
 

Когда бы я мог время выбирать

(прости, А.К.), где жить и умирать,

я б выбрал, может быть, себе другое

тысячелетье и язык иной,

и чтобы бор сосновый за стеной

гудел, как шмель, в окошко слюдяное,

и волны бы толкались у скалы,

и ночи были б долги и белы…
 

Но, город мой, распахнутый, как пасть!

Не дай мне Бог в тебя душой упасть

и плыть в тебе потерянной песчинкой…

Мне странно знать, что время за окном

быть может житием и житиём,

разламываться карандашной чинкой,

над городом кружиться вороньём…

Где мы живём, где мы с тобой живём…
 

3.

Продут насквозь и вытерт, как пятак.

За так отдам, за чёртову понюшку

и улицу, и площадь, и кушак

моста через разбухшую речушку.

Ночное небо встанет в полный рост,

толкнёт рукой щекастые балконы –

отдам свой город, ливнями насквозь

прошитый, словно боговы ладони.
 

О, как в нём спят и люди, и дома,

труба сурьмит одежду на верёвках

забытую, и улицы тесьма

тесна, когда, шагающий по бровке,

такой разбитой, выщербленной так,

что вспоминаешь присного Мамая,

бессмысленно всё повторяешь в такт:

и здесь летела Делия босая…
 

4.

В арапском огороде тишина,

Лишь на скамейках жмутся воробьями,

нахохлившись, пенсионеры. Пламя

дерев уже опало навсегда.

На грядках, где он насадил слова,

собрали урожай, и не по разу.

Осталось только вылечить проказу

цитатности. Унылая пора

постмодернизма! Огорожен сад

словесности чугунною решёткой.

И возле статуй гнусно пахнет водкой.

Француз ведёт ребёночка гулять.

Октябрь уж наступил. Давно пора

забыть сентябрь, прошелестевший красным.

Быть может, проросли мы здесь напрасно.

А может – нет. Такие вот дела.
 

5.

Молчание как символ немоты:

оно ложится росчерком линейным

на улицы, каналы и мосты

и вдаль бредёт от Невского до Стрельны.
 

Застыл эмблемой медный геометр,

восковость стен не скроет сумрак бледный.

«Нам не вернуть Венеции, поэт!» –

бормочет ямбом вслед Евгений бедный.
 

Белёсый город, погружённый в сон,

распластанным Тритоном жмётся к суше.

Всё утонуло в прозе судеб, волн…

Поэзия всё глуше,

                              глуше,

                                         глуше…

 
6.

Канун зимы, охрипший лай ворон,

неслышно иней тает на ресницах…

Ах, лета бы! хоть малую крупицу!

Но календарный лист приговорён.
 

Гуляет снег, нагуливает жир

и благородство придаёт карнизам.

Шинели шьются, небо смотрит сизо

на обреченный сталинский ампир.
 

Акакии расходятся домой.

Присутствие подметено мышами.

В метро тепло. Какими барышами

расплатишься за временной постой?
 

Гремит метро рассерженным нутром.

Спешит вагон к последней остановке,

Там, наверху, торгуют по дешёвке

вразнос и оптом спелым ноябрём,
 

и снег идёт, и теплятся дома,

и тени сходят медленно с ума…
 

7.

Белая, белая улица

и засыпающий дом.

Жёлтый фонарик сутулится

за равнодушным окном.

Падает снег, и качается

жгучий фонарный кружок,

и на снегу проявляется

яркий до боли ожог.
 

Город в осаде, как ранее

был осаждён в листопад.

Только теперь оловяннее,

мёрзло фасады глядят.

Всё это было, наверное:

снег и фонарь, и окно,

стихотворенье вечернее,

улицы стылой пятно.
 

Стрелка застыла минутная.

Словно из детства волчок,

шлёпает лодочка утлая –

мерный фонарный желток –

по наметённому снежному,

и не решить никогда:

мука, мука… И безбрежные

белые спят города.
 

8.

К тополям бы прислушаться, только

одурел этот город шальной,

где луны апельсинная долька

закатилась в рукав жестяной

фонаря. Это кажется просто –

бросить всё и уехать к чертям.

Например, на Васильевский остров,

или что там положено нам.

Вьюжит пух тополиный. Сквозь город

продолжают двенадцать идти.

И бульвар белым венчиком вспорот,

и шагает босяк впереди.
 

Не спеши в петроградские ночи:

может быть, и тебя захлестнёт

шевеление хрупких цепочек,

чёрных лестниц крутой поворот.

Проворонишь себя среди пуха,

вслед за венчиком бросишься в след –

на Васильевском – пусто и глухо:

белый снег, белый пух, белый свет…
 

9.

И не успеешь оглянуться,

как время тикает назад:

кружатся улицы и лица,

разбитый дремлет Летний сад…

А у фонтанного предела

застыло голуби сидят,

и небо сыпет крошки мела,

а, может, манну наугад.

И проплывают мимо тени

с чуть слышным шорохом имён:

все те, кто взвешен и измерен,

и те, кто мной не перечтён.
 

О, снегопад! метельной боли

уже доверившись вполне,

вдруг вспомню пушкинское поле

на чёрном зыбком плавуне.

Шагает люд неспешно мимо.

Ловлю снежинки на лету

ладонью тёплой, и незримо

мой ангел стынет на снегу.

А вместе с тем душа живая

за тенью поспешает в тень,

и на ресницах снег не тает,

«и дольше века длится день…»
 
© Георгий Чернобровкин, 2006-2008.
© 45-я параллель, 2008.