Георгий Буравчук

Георгий Буравчук

Золотое сечение № 34 (94) от 1 декабря 2008 года

что пятьдесят? пятьсот? пять тысяч лет назад…

* * *


Отцветают жердёлы и вишни,
Но загадывать будет ошибкой,
Что пошлёт в эту осень Всевышний,
Тот, в которого верим не шибко?
Чтобы знаменьем крестным, к примеру,
Осенить себя, пальцы не сложишь,
Эту щепоть любови и веры
Отыскать в себе просто не сможешь.
Плоть от плоти моей, кость от кости –
Царь природы, – да сколь нам осталось?!
И пока не гостишь на погосте,
Потерпи-ка на паперти малость,
Там, где нету гордыни-отравы.
Где смиренны в своём ожиданьи
Облака и деревья, и травы,
Звёзды, пажити... всё мирозданье.
Где не милостыня, а – милость
И где ты, может статься, и лишний, –  
Просто так в этот раз получилось.
Отцветают жердёлы и вишни...

 

* * *

 

Последней империи длятся последние дни

и дружбы народов, всевышним штыком освящённой,

четвёртого Рима нетленные гаснут огни – 

то боги не приняли жертвы, не им посвящённой.

 

Нет, видно, цемент, пусть на капле замешан крови,

ничто не скрепит и вовек ничего не удержит.

И рушится всё, что незыблемо было на вид,

и снова проводят князья меж уделами межи.

 

За земли грызутся, холопов, казну... И ворьё

повсюду шалит. И помочь той стране уже нечем.

И горько глядеть, как растут из обломков её

подобия той же империи, только помельче.

 

Нескоро взрослеют народы, а ждать – не резон.

Князья всё желают с наскока, что те печенеги,

Забывши – истории медленное колесо – 

одно из колёс неторопкой мужицкой телеги.

 

Величие наций не в ратных победах, о, нет!

Не в бунтах, что прошлое до основанья сносили.

И, может быть, в джунглях и ныне живёт в тишине

великое племя, не знавшее вовсе насилья.

 

Дай Бог, чтоб когда-нибудь нам оно стало сродни,

пока же сторицей за прошлое нам воздаётся.

Последней империи длятся последние дни.

С надеждой мы смотрим вперёд. Что ещё остаётся?

 

* * *

 

Этот праздник тончайших оттенков и полутонов,
византийская роскошь поры увяданья горчайшей,
это дар, но – не мне. Убеждаюсь чем дале, тем чаще
я – им отдан. Но что им во мне? Не пойму. В остальном
всё как должно. И осени малая часть – хоть под стать
не совсем ей, я счастлив понять: ничего мне не надо…
И по краю упадка брести, но ещё не распада,
и опавшими листьями ветхую душу латать.

 

* * *


Он лез наверх, забыв, что значит – робость.
К вершине горней страсть его вела!
И с трёх сторон зияла пропасть, пропасть,
Но хоть с четвёртой – перед ним – скала.

А в голове одна лишь только дума:
«Я всё отдам, чтобы пробраться к ней!»,
И камни из-под ног срывались с шумом,
Напоминавшим чем-то крик людей…

И стало так: мечта его свершилась,
Преодолён отвесный страшный склон.
Он победил! Взобрался на вершину –
И видит пропасть
с четырёх сторон.

 

Август 1991-го

 

За Будапештом и Прагой – Вильнюс, Тбилиси, Москва…

То континента ГУЛАГа вьётся ещё бечева.
Пусть проскочили мы с ходу рабовладельческий строй,
только с семнадцатым годом нас он настиг. И с лихвой
наше отмстил суесловье: больше семидесьти лет
всем отливается кровью плебсом возлюбленный цвет.
Ныне, здесь жить осуждённый видит, вставая с колен,
Рим этот, рабством рождённый, рабством же и погублен.
Варвары рвутся в ворота, снова… Господь нас храни!
Снова на площади кто-то речь произносит с брони.
Снова хотим всё – с разбега. Ведь победили. – Пока.
Это лишь альфа. Омега, ох, как ещё далека.
С дней этих, страшных и странных, только лишь начат отсчёт.
Праздновать глупо и рано. Долго и трудно ещё
нам становиться народом под своих косточек хруст.
Сладкое слово «свобода» солоновато на вкус.

 

* * *

 

Ценность вещи познаем – лишь расставшись с нею.

Скоро вещью стану я... Обольщаться смею:

Будете меня хвалить, как всегда на тризне.

Мне бы эти все слова – да ещё при жизни!

 

Впрочем, честно говоря, ну зачем мне столько?

Можете и не хвалить, не ругайте только.

И покамест я не вещь, а живее малость,

Дайте, как хочу прожить то, что мне осталось.

 

* * *
 

И всё – о России: глобально, умно, исторично,
С молитвой, что сроду не ведал, антихристов сын,
С любовью сыновнею, голосом в меру трагичным
И в зелье хмельном, как всегда, омочивши усы!
Слова, словеса… И тотчас оправданье готово,
К тому ж и блеснуть эрудицией лишний предлог,
Что ж, очень возможно, в начале и впрямь было слово.
Одно! И – у Бога! Но ты ж, слава Богу, не Бог?!
И хватит витать в эмпиреев заоблачной сини,
Спущайся на землю, здесь дел уже невпроворот!
И если помочь ты так жаждешь любимой России,
Старухе соседке возьми и вскопай огород.

 

* * *
 

Окраины простоволосой
люблю негромкую красу.
Пичуги здесь звонкоголосей,
в садах деревьев – как в лесу.

И как задумано – всех выше:
людей, сараев и домов.
И небосвод не застят крыши,
и горький дым костров – медов.

Он стелется к земле поближе,
сутулится, совсем как я,
среди домов, заборов рыжих,
тихонько в небо уходя.

Не город будто, а деревня,
неспешен день и воздух тих.
И обнажённые деревья
куда прекрасней тел нагих.

 

* * *


Из сердца вон – и с глаз долой!
И фотоснимок – на кусочки! –
Так ты разделалась со мной,
решительно поставив точку.
Случайно глянула в окно…
Там, в сумасшествии метели,
клочки, упавшие давно,
ещё летели и летели…

И в этот день – из года в год,
кусочки порванного фото,
как будто это снег идёт,
из тучи будет сыпать кто-то.

Напоминаньем обо мне
средь жизни
суетного рынка.
И вдруг, сложившись из обрывков,
мои черты мелькнут в окне…

Ты выйдешь… может, хлеба купишь…
Чуть прогуляешься пешком
и на лицо моё наступишь
широким зимним каблуком.

 

* * *
 

На заброшенной чьей-то могиле – репейник,
степь назад забирает, что город отнял.
Иль забыли того, кто в последнем хрипенье
поминал всех любимых и благословлял.

Заключалось, как видно, его состоянье
только в близких, такой уж он был богатей
и расстаться с любимыми был в состоянье
лишь с частицей себя. Как и этот репей.

И теперь всё цепляет, хватает прохожих
безнадёжно охрипший чертополох
и неслышно зовёт – вдруг пошлёт ему Бог
тех, кто был для него на земле всех дороже.

Всем помехой сорняк злополучный. И кто-то
вырвет с корнем его, чтоб штаны не трепать.
Ну, а тот, попривыкший к столь «нежным» заботам,
вырастает, настырный, опять и опять.

Вот умолкнут стандартные, вечные песни
небесам, мол, не дожил, да не дописал…
На могиле моей посадите репейник.
А, скорее всего, он там вырастет сам.

 

* * *

 

Непонятна она, беспричинна,
эта тёмная хищная страсть,
колдовство, наговор, чертовщина…
Но – и замысла высшего часть.

В кабале этой странной каббалы
возникает дичайший союз,
где мешки, сундуки и чувалы
заодно с грозной музыкой муз.

Даже крест не спасает нательный,
коль в крови твоей жгут и гудят
этот искус искусства смертельный
и его тицианистый яд.

 

* * *

 

Максимилиану Волошину

 

Берегом моря бреду… Галькой округлой и гладкой
Тешатся волны, а в них ловит мальчишка кефаль.
Крепкие кремни гремят… как-то тревожно и сладко.
Странно волнует всегда зыбкая водная даль.
Вот уж и мальчик ушёл. Вечер. Немного усталый
Я возвращаюсь домой и уношу свой улов:
Если бы твёрдыми столь не были камни, пожалуй,
Море бы так никогда их не скруглило углов.


* * *
 

Флигелёк наклонился вперёд,
словно вздумал куда-то бежать.
Это камешек в мой огород –
самых близких легко обижать.

Мы с ним были большие друзья,
я навеки к нему прикипел,
не отторгнуть уже, не разъять.
И без клятв, без фанфар и капелл

по шершавой дощатой стене
провожу я рукой. Здесь пацан…
Ну, да помнит он всё обо мне.
И про бабушку, маму, отца.

Только в нём и хотел бы я жить,
хоть давнёхонько не был я тут.
И не он от меня убежит,
а меня от него унесут.

Ну и что, ну и что из того,
что в хоромах сховался, стервец?
Где б ни жил, всё равно от него,
от него унесут под конец.

 

* * *
 

Вдруг вспомнил просто так, случайно, наугад:
был вечер… и окно, распахнутое в сад.
Покой и тишина. Петунья и табак.
И сумерки… ах, да, и ходики – тик-так.
Всё это – лишь во мне. Об этом – никому!
Зачем же я пишу, и вспомнил почему,
что пятьдесят? пятьсот? пять тысяч лет назад
был вечер и окно, распахнутое в сад?