Генрих Кранц

Генрих Кранц

Новый Монтень № 16 (364) от 1 июня 2016 года

За всех ответчик

(Владимир Алейников. Есть и останется.

Нью-Йорк, Издательский Дом «КРиК», 2015)

 

Человеческая история и история литературы знает примеры того, как причастность к каким-либо значительным событиям или личностям, иногда реальная, нередко выдуманная, использовалась участником (так и хочется сказать, фигурантом) исключительно для собственной выгоды. Повествователь, взяв в союзники время, то заворачивался в тогу сурового обличителя, то сводил счёты, скрываясь под маской близкого друга, то приняв позу беспристрастного рассказчика, ниспровергал всех и вся, незаметно таща одеяло на себя. В этом ряду можно вспомнить знаменитого византийского историка Прокопия Кесарийского с его «Тайной историей», или, если брать область литературы, Бенедикта Лившица с «Полутораглазым стрельцом».

Книга замечательного поэта и прозаика Владимира Алейникова, при всей своей несхожести с вышеуказанными авторами, схожа с ними в одном: в ней тоже рассказывается о зарождение явления, сыгравшего важную роль в истории страны и мира. Речь идёт о так называемом «шестидесятничестве» и о литераторах и художниках, которые, вне всякого сомнения, были его творцами: Довлатове, Ерофееве, Звереве, Сапгире, Холине, самом Алейникове и многих других.

Поэтому «Есть и останется» отчасти документ – в ней все события и участники абсолютно реальны. По структуре и композиции – документальный роман, здесь присутствует главная идея, выраженная через столкновения человеческих характеров. А по своей сути – поэма, сложный, ритмически организованный текст, восходящий то ли к поэтике Андрея Белого, то ли к библейским псалмам.

Парадоксально, но Алейников одновременно был создателем этого явления, его деятельным участником, а также в немалой мере внимательным наблюдателем. Образно говоря, поэт находился в эпицентре бури, которая пронеслась над страной и миром, забрав с собой тех, кто был ею застигнут. А Алейников, или точнее, его герой, каким-то образом сумел уцелеть – несравненный Одиссей возвратился в Итаку, чтобы стать Гомером.

И эти обстоятельства делают книгу Алейникова уникальным явлением нашей литературы. В будущем, можно не сомневаться, «Есть и останется» будет обязательным чтением для тех, кто попытается понять – а что же такое эти пресловутые шестидесятые?

Разумеется, книга не даёт на этот вопрос однозначного ответа. Впрочем, она и не для того написана. Алейников – прежде всего поэт, и остаётся таким, даже работая в жанре мемуаров. Конечно, если бы на его месте оказался кто-то более прозаичный и расчётливый, он бы превратил уникальное созвездие знаменитостей в коллекцию жуков, нанизанных на иголку безжалостного воображения. Отделил бы крылья от лапок, рассёк животворящее чрево скальпелем всезнающего эгоизма, вывалив перед глазами любопытствующих неприглядное содержимое. И примеров такого обращения множество: в последнее время публика жаждет скандалов, а известное имя (в «Есть и останется» их целое созвездие – от Бродского и Евтушенко до Галича и Тарковского) обеспечивает читательский успех. Но Алейников идёт иным путём: он пытается оживить давно засохший гербарий, кропотливо собирает распавшееся соцветие, аккуратно соединяя Довлатова со Зверевым, Ерофеева с Холиным, Беленка с Сапгиром, Губанова с Ворошиловым, спрыскивает это живой водой воображения и памяти и, конечно же, водкой, и перед нами оживает то ли картина Брейгеля, то ли Яковлева, то ли самого поэта.

Трудно, почти невозможно поверить, но Алейников один из немногих (а может и вовсе единственный), кто лично знал весь цвет русской литературы второй половины двадцатого века. Кто-то возразит: не весь, а цвет андеграунда. И это будет правдой, хотя ценность деятелей литературного подполья несоизмеримо выше: ведь о представителях литературного официоза и так всё известно. А вот андеграунд как был на периферии, так там и остался (в этом смысле показательна судьба самого Алейникова, получившего широкое признание лишь в последнее время). А ведь фигуры андеграунда несопоставимы с представителями советского литературного истэблишмента. Разве можно сравнить того же Веничку Ерофеева с Чаковским или Марковым, Довлатова с Чепуровым и Граниным, Губанова с Шестинским и Егором Исаевым, Алейникова с Софроновым? Как говорится, упаси Бог – подобные сравнения и в кошмарном сне неуместны…

Правда, ждать от книги Алейникова откровений в стиле рассказов Горького о Ленине, по крайне мере, наивно. Он никогда не опускается до банальных пересказов фактов своей или чужой биографии, поэтому «Есть и останется» – книга живая, трепещущая, как рыба, вся в чешуе блистательных метафор и гибких сравнений, пахнущая морем и утренней свежестью.

«Мы вышли из дому – в месиво из влаги, листвы и воздуха, из шороха и шуршания, из гула и тишины, из резких, гнилостных запахов, из хлюпанья луж, из отзвуков осенних, столичных, медлящих стать звуками, чтобы вдруг сложились из них мелодии, биение ощутилось бы грядущего дня, и явилось бы хорошее что-нибудь, светлое, такое, чтоб душу порадовало, на долгом нашем пути», или «Хризантемы, влажные, мягкие, мохрящиеся своими длинными, чуть изогнутыми, легчайшими лепестками, с усилием приподнимающие головы и внимательно, подобно звёздам осенним, глядящие вам в глаза». Таких строк, кусков и отрывков много – вся книга состоит из разноцветных, блестящих, как стёклышки в сочной траве, бодрых и живых строчек, бросающихся в глаза, бликующих на литой и прочной ткани струящегося повествования.

Чем ещё выделяется эта книга на фоне других, жаждущих разоблачения, крови и грязи? Наверное, полным отсутствием злобы, ненависти, даже обид, которых, учитывая весь трагизм литературной судьбы Алейникова, должно быть предостаточно. Но ко всем, даже к тем, кто от него отвернулся, забыл, а то и впрямую предал, автор относится мягко, снисходительно, по-христиански. Разве что иногда вздохнёт сокрушённо – дескать, что же вы это так себя не жалеете?

Но таких эпизодов мало – в мощной, жизнеутверждающей океанской волне этой прозы нет ни щепок, ни мусорной плёнки, ни просмолённых временем тяжёлых брёвен упрёка. Да и зачем тратить время на какие-то обиды, когда нужно воздать должное эпохе и таланту, дружбе и человеческому состраданию, редко выпадающей в последнее время возможности услышать друг друга: «И мы понимали это. Чувствовали, быть может, что неизвестно ещё, выпадет ли в грядущем такая вот, как теперь, счастливая, да, наверное, конечно же, не иначе, счастливая, пусть и так, а скромнее – так просто хорошая, по-дружески, по-человечески, возможность – поговорить».

Так что не будем им мешать. Оставим этих живых, трепетных, нежных людей в тесной однокомнатной, но такой уютной квартире на четвёртом этаже московского дома, на маленьком острове посреди океана зелени и птичьего щебета. Пусть поговорят всласть, отдышатся, отоспятся на этом бессмертном пространстве, отвоёванном для них заботливым скифом, пусть русские мальчики посидят за столом, на котором не динамит с капсюлями, не кейсы с деньгами, а замечательные книги.

Ведь с их помощью мир тоже можно изменить. Во всяком случае, сделать его добрее.

Судя по всему, это им удалось.

 

Генрих Кранц