Геннадий Акимов

Геннадий Акимов

Все стихи Геннадия Акимова

Gеография

 

город париж, нижегородская область.

дядя жан удобряет вишнёвый сад...

паганель в сердцах пропивает глобус

и впускает в дом восточный пассат.

 

«караваны с коврами вышли из асхабада»

(далее тушь размыта, читаем: «...блюды...», «...упцы...»)

где-то между бенгалией и снегопадом

их захватили румынские погранцы.

 

карта мира – завравшаяся интриганка,

страны сплетаются, законам и логике вопреки.

наши дети в поисках капитала гранта

одержимо прочёсывают материки.

 

где ты, чайка по имени... впрочем, ладно,

не будем о грустном, уснём под прибойный шум.

старый осколок нового орлеана

океан выносит к нашему шалашу.

 

Анюта, вишня и песец

 

Привет, Анюта. Всё стоишь на рынке?

Всё баба-ягодка, и на язык бойка.

Капуста сочная, картоха, дыньки, дыньки,

И у самой округлые бока.

По жизни на все руки мастерица,

в порядке держишь огород и сад,

и вишня у тебя по двести тридцать,

а у других по двести пятьдесят.

А я болтаюсь, все дела забросив,

любое дело мне не по плечу,

и время тащит к пропасти на тросе,

а я тащусь покорно и молчу.

Бывало, сам настаивал настойку,

варил варенье, банки закрывал,

но все мои настройки сбиты с толку,

я чую: зреет шухер, грянет шквал.

Идёт большой песец, пропала свежесть,

разъела душу пакостная слизь...

Но если я до завтра не повешусь,

приду наутро вишней запастись.

 

 

Беглец

 

Офис, обломки, расколотые мониторы,

Размытый стремительный силуэт.

Он сидел здесь. Работал. Вёл какие-то переговоры.

И вот его нет.

 

У этих тихонь вечно проблемы со зрением,

В душе зреет что-то опасное, как ядовитый газ.

Когда такой человечек становится бешеным зверем,

Все говорят:  мы не думали, что он ненавидит нас.

 

Он перегрыз канаты и цепи, перекусил браслеты,

Заговорил все пули и пистолеты,

Разгромил свою клетку, выбежал в мир наудачу,

Не жалею – он бормотал – не зову, не плачу.

 

Луноходы стреляли, менты свистели,

Он покрыл всех матом, исчез – и баста!

Что ему Гекуба, в самом-то деле –

Он умел превращаться в сову и в барса,

Путал следы не хуже матёрого лиса,

Объявлялся то в Мексике, то в Сингапуре,

Был своим в борделях Зурбагана и Лисса ,

Получал всё новые шрамы на шкуре.

У него струна от банджо вместо удавки,

В склянке на поясе – обезьянья похоть,

А глаза ненасытны, как  две пиявки:

Вцепятся, высосут – не успеешь  охнуть.

 

Глупая, ты его ждёшь, думаешь, он вернётся,

Только этим мечтам никогда не сбыться:

Он вчера был с тобой, а сегодня летит на Солнце…

Видишь – горят мосты от Невы до Стикса!

.......................................................................................

…за    чертой,  где уже не действуют никакие приметы,

он плывёт вниз лицом по накатанным водам Леты –

растерял по дороге все свои амулеты,

арбалеты и стрелы, денежные котлеты,

упованья на то, что вывезет, мол, кривая…

а вода его пощипывает, раздевает,

постепенно смывает одежду, волосы, кожу,

он плывёт, на радужное пятно похожий,

растворяется, тает, освобождает место…

 

только таким и бывает настоящее бегство.

 

Бедуин

 

Повелитель пустынь колючих под палящим стоит дождём,

заклинает суровой сурой огнедышащий окоём,

наполняет горючей влагой необъятные бурдюки,

кормит лающие зенитки с обожжённой сухой руки.

 

Он сражается с целым миром, от всевластия охмелев.

Охраняя престол зыбучий, восседает гранитный лев,

распласталась у ног свобода, перепачканная в крови,

и в глазницы её вползают обнаглевшие муравьи.

 

Бьются раненые драконы под напором имперских бурь,

беззаконники-ассасины для свирепости курят дурь.

Мертвецы побегут в атаку, подгоняя живых солдат –

им нельзя покоряться смерти, если в небе бурлит джихад.

 

А пустыня лежит спокойно, смотрит тысячью цепких глаз,

знает: войны сюда приходят далеко не в последний раз,

столько видела битв и плачей, столько выбелила костей,

только жизнь пробивалась снова сквозь безводье и суховей.

 

И влюблённый пастух не помнит, как натягивать тетиву,

там, где он с Фатимой укрылся, трубы грозные не ревут,

под накидкой верблюжьей шерсти тает нежная мушмула,

ночь шепнёт – и песок ответит:

«иншалла... иншалла...»

 


Поэтическая викторина

Боязнь сна

 

Кошкина колыбель, призрачная кровать,

вытянешь руку впотьмах – чьи-то холодные пальцы...

иногда я смертельно боюсь засыпать,

иногда боюсь просыпаться.

 

Омут бурлящий притягивает глубиной,

по слухам, на дне живёт плотоядный камень.

Кто там играет на дудочке в чаще ночной,

кто заплетает траву на лужайках кругами?

 

Катится белое яблочко – через поля, сады,

через мохнатый лес, вдаль, где речная пойма.

Чуть зависая в воздухе, следуешь позади,

вновь околдован и пойман.

 

За ночь успеешь сменить несколько разных кож,

и по болоту, и по карнизу пройдёшься.

Закрывая глаза, не знаешь, куда попадёшь,

хуже того – неизвестно, куда вернёшься,

 

проснувшись. Утром в тревоге зовёшь: «Света, ну где ты? Свет!»,

перебираешь бесцельно кучку помятых тряпок:

платье, чулки, бельё... а подруги нет –

лишь на полу следы лягушачьих лапок.

 

Вавилонская дорога

 

вода подступает к порогу и прах возвращается в прах...

иду вавилонской дорогой в забрызганных грязью штанах,

бреду казахстанским кочевьем, шагаю чумацким путём,

а как отправлялся и чей я, мне лучше не помнить о том,

не знать перевалочных станций, чужие стереть города,

избыть в бесприютности странствий тепло родового гнезда,

птенцов-однокровников лица... фамильная память слепа:

на дерево влезла куница, осталась одна скорлупа.

 

иду мимо кладбищ и тюрем в обносках с чужого плеча.

прости меня, мама, я умер, в душонке моей – саранча,

на лбу отпечаток копыта, на заднице выколот драфт,

карманы полны антрацита из чёрных заброшенных шахт.

отец, отломи мне горбушку, и с неба просыплется соль...

не снилась библейским кликушам такая гремучая боль.

размыты рекою пороги, слова рассыпаются в прах,

и нет вавилонской дороги… лишь пепел в моих волосах.

 

Волшебный фонарь

 

Говорят, что луна – круглое отверстие в небе,

а небо – всего лишь разрисованный холст.

Плоский человечек, счастлив твой жребий:

этот мир удивительно, сказочно прост.

 

Говорят, что когда-то все было иначе,

вместо холста зияла бездонная даль,

мир красовался выпуклый, настоящий,

полный тревог, и его не жаль.

 

В космосе так сиротливо и одиноко.

Его и представить невозможно. Нельзя.

Полый человечек, кушай свой мокко,

не ушибись, по паркету скользя.

 

Книжные страницы бессовестно смяты,

шевелить мозгами совсем не резон,

вдоль дороги, пританцовывая, солдаты

покрывают изумрудной краской газон.

 

Почитаешь легенды и мифы – становится жутко,

ужас, какие страсти творились встарь.

Это, наверное, чья-то скверная шутка.

Ты гори, не гасни, волшебный фонарь.

 

Джезказган

 

Я в тишину беззлобную влюблён,

привык лениво нежиться в постели.

Но в сердце поселился Вавилон.

Ну что ему неймётся, в самом деле?

 

Не Вавилон – скорее, Джезказган:

жарища, пыль, менгиры, терриконы,

и над костром – дымящийся казан,

и в небе – меднозубые драконы.

 

Здесь пекло, сухость, здесь почти что ад,

здесь по утрам плетутся работяги

на беспощадный рудный комбинат,

ревущий, как чудовище в овраге.

 

Промзона,  закопчённая стезя...

Хоть манит степь, но главное – квартира.

Сбежать отсюда никуда нельзя,

зато завозят вдоволь эликсира,

 

зато в кино отчаянный герой

красиво мстит бандитам и убийцам.

Душе довольно мелочи любой,

чтоб с бытием отравленным мириться.

 

Найдёшь в кармане стёршийся пятак –

и лыбишься довольный, будто спьяну...

Когда кругом непроходимый мрак,

то радуешься даже Джезказгану.

 

Дориан

 

Из тюбиков слепых, потёмок вязких

Я выходил мучительно на свет,

Когда природа смешивала краски

И забывалась в мятном полусне.

 

И я вдыхал дурманящие смеси,

Я чуял красоты и крови власть.

Тарантулом, раздувшимся от спеси,

Моя душа голодная скреблась.

 

Пройти, как цезарь, жизнью многоцветной,

Античностью, не знающей стыда…

Мне светит нестареющее лето,

А мрак и грязь возьмёт себе вода.

 

О страшных тайнах знают только сваи

На дне холодном илистых запруд.

Кромешный август руки умывает,

И паводки багряные текут…

 

Я помню: зал, серебряные блюда –

Для избранных счастливчиков обед.

Меня поцеловал мой брат Иуда,

Я ласково куснул его в ответ.

 

Всегдашний денди, златокудрый опий,

Тягучий эротический бальзам,

Я разошёлся тысячами копий

По глянцевым журнальным полосам.

 

И каждый вечер, дымно-иллюзорен,

Я умираю — сморщенный лимон…

Чтоб разлететься тысячами зёрен.

По всей земле.

Мне имя — легион.

 

 

За спичками

 

как говорил многомудрый Цой,

выходишь за спичками – возвращаешься с анашой,

судимостью, волчьим билетом, заячьим скосом век,

воспоминаниями длиной в тысячу мутных рек,

изо рта течёт иноземная белиберда,

а печальней всего – возвращаешься в никуда;

лучше сидеть в темноте, не разжигая огонь,

травку щипать на поляне, словно двуногий конь,

лениво слоняться по дому в одном белье,

плавать всегда в неброской одинаковой чешуе,

и тогда упокоишься с миром под сенью родных осин,

как говорил хитрожопый Цин.

 

Зимнее время

 

Крался закат по снегу, жался к домам бочком,

вылизал пенку с неба розовым язычком,

чёрную спину выгнул, пышным хвостом взмахнул,

в бархате мягком сгинул дня монотонный гул...

Входит зима без стука, в инее циферблат:

кровь усечённых суток, срок ежегодных плат.

Власть ледниковой нави, снежный переворот.

Зимнее время правит. То есть перечеркнёт

строчки осенних песен, вставив скупой пунктир...

Станет взаправду тесен саваном скрытый мир.

 

Горького сна обглодыш, скомканная постель,

и по лицу наотмашь – выпуски новостей,

звон колокольной меди, марш беспокойных нот,

время бредёт и бредит, хлюпает и ползёт.

Красный безглазый овощ бьётся, срывая бинт...

Разум плодит чудовищ. Он, очевидно, спит,

порцию мутной кривды на ночь опять хлебнув.

Сходятся стен харибды, в печень стучится клюв.

Сциллы пустынных улиц… где же твой дом, Улисс?

Снайперы ждут, прищурясь, пристально смотрят вниз

с крыш, где плевком размазан тусклый незрячий бог

по перекрёстным фразам дымных ночных тревог.

Клочья седых пожаров, жатва слепым серпом,

певчее горло сжато бронзой и серебром.

Стрелки, соприкоснувшись, высекут град огней,

голову – чик! – кукушке,

а заодно и мне.

 

Изумительное разнообразие

 

Всё пойдёт в салат: сельдерей и репа,

Завитки капусты, кружки редиски.

Мои дети – фанаты русского рэпа,

Моя бабушка преклонялась перед Вертинским.

 

Быстроходны фрегаты или корветы,

Где до них простецкому сухогрузу,

Но любые сравнения некорректны,

Если взять мыслителя и медузу.

 

Сколько умных приборов, машин, орудий,

Не даётся только прогноз погоды.

А мужчина и женщина как бы люди,

Но при этом животные разной породы.

 

Для кого-то жизнь – тяжкий сон с похмелья.

Для кого-то смерть – выпускной экзамен.

И одни ждут света в конце тоннеля,

А другие становятся светом сами.

 

Ира

 

вмешались токсичные звуки

в текущий лениво ручей

мне снились холодные руки

когтистые руки врачей

 

погасли последние фары

померк над бульваром лимон

во тьме затрубили фанфары

и выбежал стройный омон

 

на нём голубые бахилы

прожектор и бронехалат

а я обнажённый и хилый

но кто-то укутал в бушлат

 

смогла меня строгая ира

чипировать и приручить

а им онкологию мира

несчастного мира лечить

 

Как мюмзики в наве

 

Писать о зеркалах – прескверный тон.

Тем более – писать о зазеркальях,

Где гусеницы весом в пару тонн

Растят грибы в потусторонних залах,

Безумец пляшет кроличьей порой,

Орут в лесу дурные бармаглоты…

Побрившись утром, ванную закрой –

Пусть там бушуют дикие охоты,

А ты иди в свой улей униформ,

Торговых центров, пластиковых окон.

На форум позовёт рабочий горн –

Ты прочно к этой плоскости причпокан,

И что тебе тот выморочный сон,

Фантазии обкуренного бритта…

Но заглядишься в зеркало, и всё,

И нет тебя, осталась только бритва.

 

Ключ

 

Кто-то носит с собой золочёный ключ,

Открывает клетку – выпустить зверя весны.

И тогда умирает империя серых туч,

И приходит утопия голубизны.

 

Молодая плотва кидается к свежей еде,

На лету попадает сому в усатую пасть.

Человеки ходят по изобильной воде,

Для поимки сома расставляют снасть.

 

Пахнет хвоей, а скоро запахнет ухой.

Крошки хлеба смешались с крошками табака.

Пахнет прелью и сыростью в чаще глухой,

Пахнет порохом – слабо, издалека.

 

Даже взгляд часового не слишком колюч,

Потому что кто-то проходит над ним,

На брелок нанизав золотистый луч.

И цветет бессмертник в лесной тени.

 

Комедианты

 

назначь мне встречу в домике чудес,

в скрипучем ненадёжном мезонине.

взмахнёт рукой вертлявый славный бес –

и время бутафорское застынет.

неспешно-жутковато гаснет свет,

молчит в саду искусственная флора.

в последний раз играется дуэт

под шёпот инфернального суфлёра,

в последний раз даёт закройщик чувств

примерить роль роскошного пошива,

горячий текст попробовать на вкус

и прозвучать ни капли не фальшиво.

 

ты подойдёшь походкой ножевой –

танцовщица, плутовка, клоунесса,

моя судьба с кошачьей головой,

весёлая таблетка против стресса

(когда не знали залы шелухи

и правили оттенки вместо линий,

когда кино слагали, как стихи,

была бы ты любимицей Феллини)

так запросто вспорхнула на престол

моя непредсказуемая муза...

 

...а я лабал дикарский рок-н-ролл

и блюз, конечно, – нет любви без блюза.

ты, с говорящим веером в руке,

с глазами ярче бешеных софитов,

с отравленной иглой в воротнике,

по вечерам играла Карменситу.

гастрольный тур сквозь годы – кувырком;

паяц хорош, да век его – короткий...

 

я становлюсь пузатым мужиком,

лысеющим, с профессорской бородкой;

плясунья, воспарявшая легко,

твоё лицо – потрескавшийся пластик.

забрось в чулан балетное трико,

отдай в ломбард мой фендер стратокастер.

финальный туш плывёт из глубины,

бурлит крещендо в оркестровой яме.

как прочно к сказке этой были мы

прикованы картонными цепями,

как тяжела родная ткань кулис,

пропахшая притворством, потом, гримом,

уткнись в неё и горько разревись:

ты больше никогда не будешь примой.

(я утешать тебя не подойду –

завпост заманит в тесную курилку

и, сочиняя байки на ходу,

на посошок попотчует горилкой)

 

...а отревев, пожми плечом худым,

дай руку мне, как в детском хороводе,

и мы с тобой над сценой пролетим –

прозрачные и лёгкие, как дым –

и нас аплодисментами проводят...

 

 

Март. 1981

 

Весна удивляет окрестность

обилием снега и луж,

игрой духового оркестра,

трубящего праздничный туш.

На ярмарке – дух карамели,

корицы, мясных пирожков.

Промокший помост карусели

трясётся от наших прыжков.

По кругу из досочек шатких –

их ждёт неминуемый крах –

мы едем, крича, на лошадках

с бутылками пива в руках.

Мы – стайка лохматых поэтов,

мы верим в сияние слов,

но парк городской фиолетов

и голос валторны суров,

к нулю устремляется цельсий,

хрустит полутьмы полотно,

и только свисток милицейский

нет-нет, да прорежет его.

 

Маэстро

 

он числил музыку опершись на рояль

и формулы искал обетованной

и облака расплавленная сталь

стекала в море плавною паваной

танцовщицы стеклянное бедро

повиновалось взмахам дирижёра

плавильщик доминоровых пород

и прелестей изогнутых прожора

он чистил пиццикатно апельсин

касаясь языком мохнатых долек

а в стороне ревниво голосил

кастратский тенор луковично горек

 

Мятный мёд

 

Июнь возьмёт своё, момент подкараулив, и разнотравье  вмиг, и жаркой печью – луг, пчела летит на сбор меж приоткрытых ульев. И музыка летит, похожа на пчелу –

живущая без слов, рождённая без боли, одна полоска  явь, другая темнота, она сама – слова, цветок и ветер в поле, безгрешна и легка, обманчиво проста. Я следую за ней к небесному порядку, туда, где суете кровавой места нет – подальше от стрельбы и нахтигалей всмятку.

Здесь правят мятный мёд, гармония и свет.

 

Мёртвые цветы

 

В пуховике с мохнатым капюшоном,

В ботинках тёплых, флисовых штанах,

Я шел к тебе слегка умалишённым

И понимал, что наше дело швах,

Что мы с тобой – две хрупкие гвоздики

И вскоре упадём в последний снег,

Февральский снег, замызганный и дикий,

Расхристанный, как пьяный человек.

Я слушал ветер. В болтовне бессвязной

Улавливал отдельные слова,

Обрывки песен, скользкие рассказы,

И складывал спокойно два и два.

Раз – наледью покрытые ступени.

Два – жуткие клаксоны в унисон.

И серые беспомощные тени,

И мёртвые цветы под колесом.

 

Наблюдатель

 

Заговорщики, кончив дебаты, в плащах-домино

выходят на мост. Их встречают покой и нега.

Облака отсутствуют, утро в истоме, но

бронзовый зад императора застит небо.

 

По закону природы, зубастый и наглый ест,

люд поскромнее робко выглядывает из будок.

Тем, кто идёт на митинг, зачитывают манифест

и угощают плетьми на голодный желудок.

 

Булочники в муке, крестьяне в грязи и долгах,

у агитаторов и сатрапов идёт вендетта,

что до поэтов, они предрекают прах,

нашествие варваров и после него – конец света.

 

Живописцы предвидят не хуже. Впрочем, абсент

и нагая натура способствуют гедонизму.

Против идей нездоровых ставят опять монумент,

как если бы от холеры доктор поставил клизму.

 

Зоосад растревожен болезнью и смертью слона,

какофония голосов: львы, гамадрилы, цапли...

О чём же беседуют люди? – сплошное «война, война».

В передовицах похлеще: «война до последней капли».

 

Все знают частности. Полностью же процесс

и подоплёку видит лишь наблюдатель с орбиты,

перед ним на экранах вскрывается страшный абсцесс,

но он не вмешается, несмотря на число убитых.

 

Где эскадру громит ураган чугуна и свинца,

там империя кверху дном, не вписавшись в дугу поворота.

И с хоругвей поверженных сыплется, будто пыльца,

византийская позолота...

 

Небо в твоих глазах

 

Спасибо, мама, за то, что ты выносила меня,

За то, что ходила с большим уродливым животом.

Вдвое сильнее притягивала земля

Округлое тело, где мы уже жили вдвоём.

 

Я выходил на свет, причиняя тебе ужасную боль.

Причиняя мне страшную боль, ты выталкивала меня на свет.

Обессилев, мы плакали вместе, глотая воздух и соль,

Посылая миру испуганный громкий привет.

 

Жизнь – это боль, и нужно её стерпеть,

А когда притерпишься, живётся весело и легко.

Мама, я уже никогда не поверю в смерть.

Я помню: ты пела, отдав мне своё молоко.

 

Земля притянет, возьмёт, но не превратится в прах

То, что соединяло нас крепче любого клея.

Мы глядим друг на друга, и небо в твоих глазах

Всё ближе и всё светлее.

 

Никогда

 

Избегал серпа, обходил десятой дорогой молот,

любил поезда, приключения, разные города.

Вдруг очнулся, глядь – а подруга жизни седа,

сам тоже отнюдь не молод,

по груди расплескалась пышная ассирийская борода.

Подцепил зрелый возраст, как надоедливую простуду.

Чем лечиться – не знаю. Само проходит нехай.

Доставай, дорогая, фарфоровую посуду,

давай открывать варенье, заваривать терпкий чай.

Чинно, как полагается, выйдем в сад.

Расположимся в беседке с видом на пруд и аллею,

где на скамейках раскрытые книги лежат,

можжевельник топорщится, а хризантемы белеют.

Будем вдыхать аромат.

Тонконогие буковки ползают, что-то стрекочут,

с удивлением понимаю: настало лучшее время для нас,

конечно же, были погожие дни, сумасшедшие ночи,

но как драгоценен этот вечерний час.

В пруду отражаются наши рябые, размытые лица,

лёгкому ветру противится облачная гряда.

Прилетает нарядная горлица и на песок садится,

буковки собираются в дивное слово «зеница»,

так мне нравится здесь, не хочу умирать никогда.

 

 

* * *

 

Осень, холодная капсула света,

Полуразмытый пастельный мотив.

Вскинулись лапы кусачего ветра,

Пепельный шлейф над собой раскрутив.

 

Лето на холод – невыгодный бартер,

Слишком процент отчислений высок.

Будем теперь в погорелом театре

Пить диетический клюквенный сок.

 

Да и покрепче я что-нибудь выпью,

Смену сезонов обмою всерьёз.

Переболев этой лиственной сыпью,

Примет природа снотворный мороз.

 

Взрывы хлопушек, последние блики,

Август всё дальше уходит во тьму...

И огородник бронзоволикий,

Тяпку подняв, салютует ему.

 

Параллели

 

вдоль облака но не соприкасаясь

вслепую как в молочном киселе

две чёрточки прямая и косая

серебряные в белой кисее

 

а воздух подпирающий упруго

несущиеся чёрточки сближал

но им нельзя притронуться друг к другу

горючим обтекаемым стрижам

 

тогда косая стала выпрямляться

другая приняла немного вниз

в измеренном клубящемся пространстве

красиво параллели улеглись

 

Переход

 

Переход происходит быстро: открывается грот в стене,

вылетают из мрака искры, тает комната, словно снег,

выступает из мрака Кора, расцветают гранат и тис,

поджигая покой, как порох, козлоногий идёт флейтист,

ртуть рассыпана, час исчислен, меч срывается с волоска,

и последние гаснут мысли... полночь высится, цель близка,

воспаряет душа – жар-птица, и не знает теперь преград,

в небе – зарево, в сердце – спица,

на полу – больничный халат...

 

Пианистка

 

играет так, как будто бы деревья

с промёрзших веток стряхивают лёд,

как будто на балу, среди веселья,

звучит «пожар!» – и хаос настаёт,

аккорды влёт, как огненные перья,

точнее – как горящие птенцы...

играет так, как будто бы за дверью

зловещие толпятся мертвецы.

 

Сквозь стекло

 

Приходят сквозь зеркальное стекло

в свой светлый дом, теперь потусторонний,

где золотое время истекло

тягучим медом с ангельских ладоней,

им радостно, что дети крепко спят,

что вещи на местах, во всём порядок,

что их теплом встречает влажный сад,

где каждый плод благословен и сладок,

тревожатся – поют ли соловьи? –

и в небо запрокидывают лица...

и медленная музыка любви

из синевы распахнутой струится.

 

Солнце со льдом

 

Я не то что устал за лето, но тихонько схожу с ума.

Пробивает висок кастетом разухабистая зима.

Обдерёт, сатана, как липку, скинет с кручи в глухой овраг,

И поскачет, ликуя хрипло, с буерака на буерак.

 

Рыбий мех – неплохая штука, но не рвите губу крючком.

Голосит ледяная щука да кресты кладёт плавником.

Гул буранов и барабанов, треск морозовки на меду...

Собираю скупую манну, свежевыпавший пост блюду.

 

Ах, любимая, разреши мне стать узорышком на стекле.

Мы – красивые и смешные, мы последние на земле

Психотехники в красных робах, маячки аномальных зон,

Те, кто ищет грибы в сугробах, твёрдо веря: пришёл сезон.

 

Солнце спустится ниже, ближе, светлой долькой нырнёт в стакан.

Мы пойдём на летучих лыжах через Северный океан,

Где вмерзают киты в торосы, где у неба горят края,

Два диковинных альбатроса, льдинки беглые – ты и я...

 

Спящий город

 

не слышится азан с балкона минарета –

там грезит муэдзин, с рождения слепой.

высасывает мгла последний лучик лета,

песчаный город спит под шёлковой чалмой.

лисёнок-поводырь, не дёргайся в капкане,

мы пойманы, дружок, на много тысяч лун.

медовые слова дремотных заклинаний

повсюду нашептал магрибский злой колдун.

двугорбая печаль сквозь ночь поклажу тащит,

спят дервиш и султан, воришка и визирь...

возьми меня с собой, весёлый караванщик,

я знаю: ты – мираж, но всё-таки возьми.

моя любовь не здесь, моя любовь – наяда

в стране холодных рек, на ласковой блесне.

давай пойдём туда путями шелкопряда:

мы свидеться должны,

хотя бы и во сне...

 

 

Стыки памяти

 

Маргарита мертва так давно, что не помнит,

Как её убивали, огнём пытали.

Её дух анфиладой солнечных комнат

Удалился в просторы, где несть печали.

 

Только слушая реквием, вспоминает крики,

Ощущает запах горелой плоти.

На секунду расходятся памяти стыки,

А потом опять смыкаются плотно.

 

Доктор Фауст, не плачьте, ведь всё забыто,

Милосердие научились делить на кванты.

Видите – в жёлтом черепе Маргариты

Вместо глаз горят бриллианты,

 

Как прожекторы мощные – вдоль асфальта,

Как огонь, охвативший тело – ещё живое...

Чёрный пудель сидит на стене Бухенвальда,

Смотрит в лунное небо, протяжно воет.

 

Съёмка. Эпизод

 

Зал суда заполнялся, наливался светом,

суд был не страшный – обмылочек сериала,

режиссёр с бородёнкой, вылитый Клэптон,

объяснялся с актрисой, что текст забывала,

я сидел на стуле, в бессловесной массовке,

шевелил лицом, добавляя эмоций,

размышлял о тебе, о любви высокой,

и о собственной дури, смертельной, как стронций,

ты писала отчаянные слова по мэйлу,

я доламывал жизнь без особых усилий,

Клэптон жёг на гитаре и пел про Лейлу,

декораторы скарб взад-вперёд носили,

деликатная скорбь надо всем витала,

вновь и вновь ударял судьи молоточек,

мне хотелось какого-нибудь финала,

но в сценарии шёл непонятный прочерк,

загустевшее время качалось медленно,

ты судила меня, но смотрела доверчиво,

и казалось: ещё ничего не потеряно,

а на самом деле терять было нечего.

 

Тиха украинская ночь

 

Поменьше слов, побольше толку:

погрузка, старт, бычок во рту.

«Уазик» едет по просёлку

с гуманитаркой на борту.

 

(мы снова лезем за черту...)

 

Привет, Изюм. Салют, Чугуев.

Всё, чем богаты – в коробах.

Не ждём ни слез, ни поцелуев:

мы здесь за совесть, не за страх.

 

(мы - чужаки в чужих краях...)

 

Хохол, кацап – никто не лишний,

попал в беду – должны помочь.

Господь не делает различий,

мы все Ему – кто сын, кто дочь.

 

(тиха украинская ночь)...

 

Вот патрули – те спросят строго,

и нам расслабиться нельзя.

- Готово, бро. За руль, Серёга.

И чтоб ни жезла, ни гвоздя!

 

(опять по ниточке скользя...)

 

Третий всадник

 

Хрустнуло лето засохшей берёзой,

жарко зевнув, опалило кусты,

и прокололо шершавой занозой

сердце, хлебнувшее вдруг пустоты.

 

В небе хлопки. Задымилась эпоха,

пляшет безумная смерть неглиже,

жарятся ломтики выдоха-вдоха

на раскалённом шипящем ноже.

 

Поздно скулить! Копьеносцы на старте.

Отблеск огней небывало высок.

Смотрим закат в погорелом театре,

пьём свежепролитый клюквенный сок...

 

Где-то в стране опадающих лезвий,

плетью дождливой хлестнув по стеклу,

осень – загадочный третий наездник –

скачет, беду приторочив к седлу.

 

* * *

 

Фатеж – Любаж – деревня Игино.

Осиротевший бабий хор.

Спи, дядя Коля, песня сыграна,

Окончен трудный медосбор.

 

Не войте так, не надо лишнего.

Пчелиный гул, далёкий звон,

Блины и баночка гречишного

Да знаменитый самогон.

 

А помнишь – озеро, карасики,

Неутомимая гармонь?

Теперь в селе не будет пасеки,

Да и село уже с ладонь.

 

Земля, забытая Создателем,

Скупой обветренный пейзаж...

И храм, в котором настоятелем –

Былой воришка и алкаш.

 

Фронтовая

 

На западном фронте стоит бригадир –

пожизненно вросший в казённый мундир

хозяин переднего края.

Вечерняя тень заползает на кряж,

в котлах закипает солдатский гуляш,

и песня плывёт фронтовая.

 

На фронте восточном засел курбаши:

намаз совершает, жуёт беляши,

лелеет коварные планы.

Куплеты мурлычут его басмачи,

долина поёт в соловьиной ночи,

и смерть боевая желанна.

 

А северный фронт утопает в снегу,

и шлёт позывные радист-балагур

на юг, загорелому братцу.

Тот курит цигарку, лежит на спине,

и в небо глядит, где парады планет

проходят по звёздному плацу.

 

Проходят по кругу, к зениту стремясь.

И льдиной багровой вращается Марс,

инстинкт боевой пробуждая.

Вращаются фронты, огни, времена,

по кругу идёт вековая война,

вражда без конца и без края.

 

Встают мертвецы из верденских болот –

их внуки уходят в крестовый поход,

как встарь, по предгорьям бейрутским.

А в памяти нашей – степная орда,

и хруст заалевшего чудского льда,

и гром канонады под Курском.

 

Взгляни сквозь мерцающий алый кристалл –

увидишь лужок в деревянных крестах,

горящие избы и танки.

В холодной земле будут медленно тлеть

приклады, мундиры, железо и медь,

солдат неизвестных останки.

 

Мальчишка с моими глазами бежит

в саду, где раскинулось дерево – жизнь,

родное до слёз каждой веткой.

Я дрался за это в наземном бою,

а в небе сражались за душу мою

два лётчика – тёмный и светлый...

 

Наверное, в небе давно решено,

что нам не наполнить войны решето,

что незачем ждать перемены.

Уснули бойцы, а над ними – провал:

под чёрной повязкой – незрячий овал,

пустая глазница Вселенной...

 

Художница

 

Дочери

 

На листе прикнопленном – набросок

без изъяна: тонкие черты,

хитрое веселье глаз раскосых,

волны шевелюры... Это ты –

 

девушка, застывшая на грани

света – тени. Ты и тень, и луч,

хрупкая модель для Модильяни.

До чего же облик твой певуч!

 

Пой, душа, не знающая страха,

пей простую лёгкость бытия.

Словно домотканая рубаха,

скроен мир уютно на тебя.

 

 

Чернослив

 

сложно быть искренним трудно по совести говоря

мысли клубком речь безобразной личинкой

шипящие звуки спеша выползают из букваря

шипя вылупляются фразы с двойной начинкой

 

примат языка говорение лепет галдёж

пение щебетание бредни надрыва немножко

маска гротескная рот экспонирует ложь

майкл джексон излом гримаса на тоненьких ножках

 

сначала купаж потом хаотичный разлив

смыслы кристаллизуются и выпадают в осадок

антрацит агат каракурт чернослив чернослив

черное покрывало со множеством складок

 

Щучье слово

 

Ночевал в кособокой избушке

на краю деревеньки пустой,

попивал, согреваясь, из кружки

травяной горьковатый настой.

Пёс таращил туманные бельма,

мышь точила бревно в уголке,

и хозяйка, носатая ведьма,

мне читала судьбу по руке,

обещала, как высшую милость,

самоедство, скитания, злость.

Чем поила – в крови заклубилось,

что пророчила – то и сбылось:

гуси-лебеди, стежки-дорожки

за собою меня увлекли

пересказывать шёпот сторожкий,

байки неба, воды и земли…

 

Догорает судьба, как бумага.

Для какой же волшебной строки

ты шатался по свету, бродяга,

всё упрямо сбивал башмаки?

Ни семьи, ни надёжного крова –

только речи строптивой шипы,

только поиски щучьего слова,

где ни света тебе, ни тропы.

 

* * *

 

юный взгляд с побуревшего снимка

объектива шального мишень

на вертушке шипела пластинка

где битлы исполняли мишель

 

был наверное вечер субботы

танцы-шманцы как раз подучить

и смертельную дозу свободы

не страшился никто получить

 

разомлев упивались балладой

той где лестница в небо и проч

рассуждали о смерти с бравадой

что твои вальсингамы точь-в-точь

 

кто она – похотливая сука

или воин с железным лицом

почтальон приходящий без стука

как легко в это веришь юнцом

 

а теперь из  багрового сгустка

разливается сумрак безлик

темнота предстоящего спуска

что ты знаешь об этом старик

 

сочинитель рифмованных трелей

за всесильную выпей до дна

но не ври что в глаза ты смотрел ей

потому что безглаза она