* * *
Какая тёплая зима,
назло прогнозам и ацтекам
капель во благо мутным рекам
наполнит влагой свой анклав.
Такие действа в январе
чреваты февралём лукавым,
чьи високосные забавы
давно предсказаны в шатре
так много тысяч лет назад,
что толкованья неуместны,
да и они – плод бестелесный
бессонницы Шехерезад...
А здесь сирень до декабря
с листвой своей не расставалась,
и не мерещилось, а зналось,
что так упрямствуют не зря...
Что с полумильной высоты
ничтожным кажется прохожий,
и спутница его похожа
на отраженье пустоты.
Они пошлют по адресам
все заверения в почтенье,
словно внимая наважденью
и столь невнятным голосам,
что зиму тёплую сочтут
уже вполне закономерной,
в сравнении с ноябрьской скверной,
и доказательства ввернут
витиеватым дерзким слогом,
таким, что завершает спор,
и пресловутый «невермор»
разбавят хамским «бандерлогом»,
а дальше – больше, как во сне,
зимою тёплою накажут,
никто не удивится даже
не в срок явившейся весне...
* * *
А. И.
...мои шестидесятые, где свет в Политехническом...
Вадим Егоров
Коснулись эпохи, успев в ней родиться,
а всё остальное – по строкам и струнам,
когда вдохновенье читалось по лицам,
а вовсе не по ладоням и рунам.
Порой леденила властителей слепость,
когда всё исчезнуть могло за минуту,
и танки по Праге – как злая нелепость
в эпохе стихов и студенческой смуты.
Размытые контуры тех снегопадов,
как шёпот фантастики шестидесятых,
и счётчик в такси был вплетён в серенаду
аккордов Таганки и рифм непредвзятых.
Андреевской церкви сияние в небе –
Растрелли с Магриттом сошлись в толкованье,
и кто бы пророком в отечестве ни был –
Аксёнов с Некрасовым были на грани...
Грунтованный воздух былых начинаний
был запахом хлеба и «Нового мира»,
ещё до Кабула, ещё до изгнаний,
ещё до развала, ещё до распила.
И, видимо, всё же какие-то зёрна
велением свыше и выбором здравым
аккорды гитары и звуки валторны
судьбы составляющим стали по праву.
Коснулись эпохи, живём по канонам,
и это спасает в период сомнений.
Как всё же отрадно во времени оном
остаться собой, не сменив ударений.
* * *
То ли имя, то ли Город,
то ли вовсе блажь какая,
может, детских впечатлений
миражи районов спальных
в снегопадах, словно гости
телевизионных сказок...
Тот уют семидесятых
никогда не повторится.
А потом совсем иная,
непохожая реальность
двух миров, во всем полярных,
наложивших отпечаток
на случившееся лето,
в прошлом будущем,
в котором было столько,
что хватило
лет на десять впечатлений,
равно как и строф размерных...
Но три жизни, что успели
провертеться из последствий,
наконец угомонили
всю риторику ненужных
и смешных противоречий...
И январским, високосным
светлым вечером вдруг ясно
стало автору иллюзий,
что когда-нибудь возникнет
очень неплохая проза
из осколков впечатлений...
Потому как благодарность
пусть зачтётся персонажу,
её в чём-то совершенство,
где-то каверзность и поза,
и спокойствие как благо,
и любовь как упоенье,
но уже в иной эпохе,
недоступной для прочтенья.
* * *
Сумерки – это разлом между мирами.
К. Кастанеда
Прошло три жизни...
И. Липницкая
Осенних сумерек канва – воздушный храм,
разлом и мост между мирами не напрасный, –
неизъяснимый светлый аромат
вплывает в город и становится знаменьем
предощущения в лиловом ноябре,
и обволакивает все попытки ветра
нарушить гладь, что соткалась извне
над силуэтом будущей строфы;
неизданное, тени послесловий,
порой нежней имевших место быть
похожих сумерек, – вне власти покрывал...
Вершится – сумерки задерживают ход,
вне всяких правил и оглядок календарных
необъяснима и светла нисходит грусть...
Прошло три жизни, череда реинкарнаций
и прочих нанесений временных,
закономерно обозначивших ту грань,
что чётко зарифмована флажками того,
кто знал наверняка, что есть «... не быть»
в Москве, Париже, на Таити, в Эльсиноре,
и кто потом калифорнийской ночью, в Ла Хойе,
бланк отеля вековечил любовью к ней.
А впрочем, этих восприятий срез,
в которых сумерки, прохлада ноября,
когда Чикаго после фестиваля
задумчив, в ожиданье снега тих
и так похож на Город, где когда-то
все эти ощущенья в первый раз,
но навсегда запали в душу совпаденьем
и рифмой неба, кофе и реки,
когда глядишь с Андреевского спуска,
напоминающей подспудно океан...
И сумерек канва по кругу дальше.
Новоанглийское
Сигареты и кофе – забытый и сладкий удел девяностых,
горстка дней – перерыв в постоянной погоне за птицей удачи,
на исходе зимы вдруг становится ясно,
что, в сущности, просто:
Вечер. Взлёт. Снегопад. Турбулентность. Посадка.
Никак не иначе...
Скоростная дорога в одном из забытых
и напрочь заснеженных штатов,
и стремительный съезд в амальгаму и память –
сто миль от Нью-Йорка...
Ощущенье, что снова придётся в кредит разговаривать с папой
в ранний вечер субботы, – не скажешь всего,
смысла нет, да и толка...
Эта Новая Англия стала прелюдией к Англии старой.
Через несколько лет ощущенья обеих слились воедино,
словно горько вздохнувшей, упавшей с постели гитарой,
так пронзительно всхлипнувшей и расплескавшей рутину...
В этой Англии не было предощущений Парижа,
как в иной – в трёх каких-то часах полугрёз под Ла-Маншем,
«... я тебя никогда не забуду...», но не пожалею, если увижу, –
что поделать, ведь женщины неумолимо становятся старше...
В палиндромную осень с любимой настолько, что все были против,
нанизав этот край на себя, не сказавши ни слова,
мы глотали обиду друг друга, в машине, из кресел напротив,
и вовсю наглотались, и горечь потери ложилась в основу...
Снег по всей Новой Англии валит сплошною стеною,
но посланец глубинки, похоже, готов к отраженью стихии,
нарочито по крышам пурга, как старик Козлодоев,
память лепит иной снегопад –
в цифре семьдесят семь отражается Киев.
27-28 февраля 2005
пять пятистиший ноября
Приемлю тот осенний диалог,
где полушёпот, полубас, полусопрано
вплетаются в далёкий перезвон,
чья близость со звенящей тишиной
ещё не стала притчей и каноном.
Они пришли и позвонили в дверь.
Им отворили – над столом витали тени,
вино искрилось, светлые слова
звучали, музыке нисколько не мешая.
А вышли вечером. Чужие много лет
не оттого, что верится с трудом,
скорее потому, что так в природе не бывает,
к тому же, в сумерки шумящий Вавилон
так равнодушно с аномалией смирился,
пришлось поверить, улыбнуться и забыть.
Уместно ли –
рабыни карий взгляд,
ну только что с невольничьего рынка,
но весь Сенат уставился и ждёт,
когда же будет нагота за красноречьем,
Когда в столице Франции дожди
отсутствуют, хотя вполне могли бы,
так вот, когда их нет, как хорошо
бродить по Средне-Западной равнине
и жить циклоном, осязающим Москву.
Поклон благодарности времени ветра с Востока
Пришли полурифмы и мысли янтарного цвета –
у осени есть про запас вот такие нежданные тени-сюрпризы.
И если отвлечься, позволить себе ретроспекцию лета,
проступит нелепость поспешных решений о выдачи визы
в края подсознанья, в которых стихи чтут за слабость и позу,
туда, где бытуют трактовки о нужном, степенном и прочем,
намёки о том, что, мол, поезд банально ушёл в несвершённую прозу,
в процессе подолгу теряясь на стыках в канве многоточий.
В подобных сентенциях, тех, что сродни приговорам
о сроках, причинах, о времени с местом как догме,
нет главного чувства, в котором бледнеют и пламя, и порох,
того, что всегда не с руки и в блаженстве своём не по форме.
Поклон благодарности времени ветра с востока –
как много ещё изречётся в размере, по праву,
всё закономерно, однажды коснувшись истоков:
подспудно и вечно негромко звучит Окуджава.
* * *
Подход к холсту, натянутому с год,
неадекватность восприятий прозы:
несутся облака, вершатся грозы
и занят продолженьем знатный род.
Задетый кошкой откупоренный абсент
почил в ковре, не мудрствуя лукаво,
а та, кто пойло это видела отравой, –
в заброшенном аббатстве графства Kent.
Смешенье красок не удерживает тон,
всё сказано, давно и не однажды,
нет созидающей, внутри горящей жажды, –
унылый, вездесущий моветон.
Он выходил, глядел на Sacre-Coeur,
на город, где когда-то был удачлив,
но в дверь стучала приосаненная прачка,
пришедшая для неких процедур.
А поутру, направившись к холсту,
он аккуратно снял его и вышел.
А камера наехала на крыши...
И режиссёр сказал себе: «Расту».
* * *
Метаморфозы во дворе –
почти зима крадётся робко,
снежок, как будто из подсобки
был вынут, – ластится к земле…
Так неуверенно, как тот
пришелец из семидесятых,
застывший, словно в янтаре,
перед уже раздетой сутью –
ни слова молвить, ни уйти.
Как вспышка перед БТРом,
экзотика чужой страны,
куда негаданно-незванно,
необоснованно, не зло,
а просто росчерком скрипящим –
и до свидания, герой, –
как будто зрячий, но немой,
живой, но жаждущий ответов
и тела женского тепла,
всему своё пока не время,
будь добр – окстись от доброты,
глядишь, и снегу полегчает.
Из подсознания черты
её, такой полуволшебной,
полуоткинувшей вуаль,
а больше нечего, и кто бы
молчал, а кто бы голосил,
но снегу не хватило сил
запорошить все недомолвки –
и вышел казус налицо,
такой нелепо одержимый,
что прозвучало невпопад
в любви признание его,
как приговор иносказаньям.
До потепления – всего
сто двадцать промежутков вздоха,
давленье ртутного столба,
и перепады настроений,
когда молчит второй пилот,
а первый травит ахинею
про безопасность и ремни...
Есть в январе такие дни,
ради которых стоит верить
в метаморфозы во дворе.
Двадцать первое июня
двадцать первого июня
в километре от границы
слышал суетных пернатых
в предрассветные четыре
неуёмная тревога изнутри
посредством взгляда
исходила к горизонту
воспалённому едва ли
это утро отличалось
от того что помнит папа
в оккупированном дважды
старом городе без речки
разница была в деталях
судьбоносности и прочих
атрибутах восприятья ибо сыну
было сорок а отцу тогда четыре
и последствия разнились
до бесстыдства несравнимо
если мерить в каплях крови
что пролились в параллелях
оттого и неуместно
чтобы неповадно было
вязко путаться в сравненьях
просто помнить сорок первый
генетически. Фантомно…
* * *
Совладать бы океану
с отражениями неба,
опровергнуть заблужденье
в том, что он учтив и ласков
под Сезарию Эвора
или даже бразильеро,
быть оправданным вовеки
в покушении на души,
ибо втиснут в горизонты
он оптическим обманом
тех, кто так хотел увидеть
взглядом временщиков воду...
Океан не панацея,
не живительная влага,
а скорее, обладатель
непростительных ошибок
тех, кто был самоуверен,
одержим и слеп в финале…
Совладать бы океану
с повседневностью суждений,
удержаться бы от мести.
* * *
Эффекты озера –
особый некий жанр, –
сквозь пелену идущего тумана
владеющего свойством исчезать,
когда ни горизонта, ни перил,
как, впрочем, и себя уже не видно,
но наугад, на ощупь, на восток...
Эффекты озера
в заснеженной Москве
так далеки, что даже непонятно,
что есть Остоженка кому-то наяву,
а вовсе не в отрывках сновидений,
когда приобретаемый кураж
уходит с самым первым ощущеньем,
как это, в самом деле, далеко.
Эффекты озера
осколками зимы, локальной, с места
терпящей убытки от неуменья
быть самой собой –
такой, как предначертано прогнозом,
годами наблюдений за зимой
на этом промежутке мирозданья,
где краснокожие практически сдались
без боя и предательств – очень тихо.
Эффекты озера
уюту вопреки манят на воздух,
что грунтован нынче не струнами гитары,
а горой густо замешанного неба в антураже
вот-вот готового поддаться наважденью
переводного этого холста
и рухнуть с грохотом, а дальше канитель
неординарности, непонятых явлений,
каких-то скучных формул, падежей,
навеянных томами постулатов...
Эффекты озера
безмолвны и чисты,
едва доступны описанию словами,
особенно по-русски, от души.
* * *
Ни абажура, ни свечи,
лишь отражение предутреннего
снега в ночи, во что ни облачи, –
пребудет суть булгаковского «Бега».
У сослагательной эклектики порой
бытует некое присутствие вуали
и вечное – окстись, Господь с тобой,
как полувзгляд по буквам на скрижали…
Из прошлого, в котором невпопад
смели друг друга благородные идеи,
взяв в понятые Люксембургский сад,
под титры удалились корифеи.
И в совершенной, гладкой тишине,
где нет свечей и прочих атрибутов,
то прошлое, где всадник на коне,
в расстрел с собою унесли обериуты.
Несонет границы лета и весны…
Алине Литинской
Когда перо впадает в соблазн
скрипеть и ставить знаки на бумаге,
триумф весны в обоих городах
уже не обсуждаем кулуарно,
а в полной мере осязаем и весом...
В такую пору арьергарда мая
как никогда осознаются звуки,
единственным регламентом которых –
быть просто с человеческим лицом...
Подобно той хранительнице таинств, которая читает по ладони
определенье сумерек-качелей и собирает в светлые коллажи
увиденные рифмы и наброски – из тех, что не откроются любому,
но, разливая чай, как озаренье, хозяйка улыбается глазами, –
и за окном в почетном карауле плывут то венский вальс,
то Левый берег – Парижа или Киева, неважно,
а то и вовсе шпили-башни-небо...
И вдруг – метаморфозой ощущений –
перо, согласно сути соблазна,
вторит шагам и, преломляясь в эхо,
летит по душам, согревая и касаясь
такого сокровенно дорогого,
что нужно только вслушаться – и жить...
© Гари Лайт, 2005–2013.
© 45-я параллель, 2013.