Галина Ульшина

Галина Ульшина

Все стихи Галины Ульшиной

«Масссы через три «эс»

 

Илья Сельвинский, «Улялаевщина», 1924–1932

 

Дожили – до грядущего, сверстанного для маССС,

через три буквы  продутого,  как в свисток…

Строили счастье, хотели слетать на Марс:

ссслава «Магнитам» и магазинам «Сссток».

Колымские кости  уже не резон для ворон,

в ссыльных печурках теперь не курится кизяк,

но – маргиналы, как прежде, со всех сторон,

метят в князья, хотя крыльев не тот размах.

Мутное déjà vu истребляет день:

пролетариям камни надобны мостовой,

всюду – не призрак голода, а его тень,

слышатся песни города, словно вой.

Щерится мостовая, стряхнув асфальт,

камни, как бронепоезд, храня в себе:

нате, берите, выбейте ложь и фальшь! –

жадности и своевластию перебивая хребет.

Но… гражданин не поднимет рукой валун,

секса и зрелищ требуя, закусив,

он не Каплан, не Киплинг – уже каплун,

оберегающий тучные зёрна нив.

Формула вечности,  словно борща рецепт,

ради неё истребляли «жидов»,  попов,

горы срывали, таранили льды – «респект

и уважуху» манили  под хлипкий кров.

Но – ни квартир и ни счастья, и кровь потерь

на зоревом купоросе…

 

Исса-пророк

в венчике розовом белой чалмы теперь

суры читает и, кажется, с ними Бог.

 

Башмаки

 

В башмаках, столь широких, что левый – правым
рад служить, без ущерба родным мозолям,
собирая уроки – большие в малом –
треплет Старость нервы…

Да кто позволит?
…говорить беспрестанно, слепив обиды
в комковатый платок, отчего-то влажный,
…реагировать странно, если чтению Библии
предпочтительней Толкиен, толкующий важно,
…если телу, взыскующему объятий,
когда день от счастья в ладонь крошится, –
вездесущая Старость мешает ядом
замереть в экстазе на пике жизни…
 

Отучить заботиться о жилище 
так нетрудно было младое племя,
что теперь под логово ищет-рыщет
конуру, высевая в песок семя.
Я латаю хату с большою печкой,
убираю полати, копаю грядки… 
Скоро старость. Сказать моим детям нечего.
А свои башмаки привыкаю прятать.

 

 

Будничное

 

Пионеры, сносившие галстук до дыр,

мы просрали страну, наш убит командир,

и от книг непрочтённых – отечества дым –

вот такую страну отдаём молодым…

 

Мы просили ума? На тебе! На – тебе!

Ума-таешься, право, его ублажать.

Ум – расчетлив, остёр (динозавров хребет),

до небес не достанет, здесь: тленье и ржа...

Умо-рочешься проку искать от ума,

сгоремычешься до облысения, факт.

Оставалась бы дууурой, скрутила б роман

папироской, в косыночке и – на рабфак.

Ни Платона с Платеном, Моне и Мане,

ни Ивановых – Жорж ли или Вячеслав? –

никого бы не знать, и зачем они мне,

если к вечеру я превращаюсь в осла,

перевезшего груз, прожевавшего дрянь…

 

Под закрытой обложкой болит Томас Манн…

Завтра снова вставать в несусветную рань,

и горит под подушкой роман.

 

Векторное

 

Неужто в зелени прозрачного листа

таится сила мощи коревища,

что в тёмном подземелье тупо ищет

и пищи, и тщеты себе под стать,

диктуя кроне ноты вечных птах

о вызволенье из немого плена?

 

Так – тусклым светом звёзд кричит Вселенная

о том, что всё – лишь символ,  тлен и прах…

 

Пусть учит Станиславского Фома,

но, верь – не верь, всё в вечность ускользает,

хоть тысячи томов пиши, прозаик,

а  прослывёшь как горький графоман

с трактатом «О магичности Листа»,

(чем мельче – тем небесней и моложе,

и так на корневище не похож он,

что финиш принимается за старт).

До Солнца, вверх! – вперёд, листок! – к Луне,

отбросив прежний путь без сожалений,

без пут! – свободен, как свободен гений –

и окрылён  незнанием вполне.

 

К магическому кругу подойдя,

он рухнет наземь, круг замкнув собою,

не принявши бессмысленного боя

под капли стылые осеннего дождя.

 

...О, логика сокрытых предпосылок!

В твоём ли тайнобрачии найти

единственные верные пути,

чтобы собрать хоть часть,

а не рассыпать

картину мира, разгадавши пазл

со зрением фасеточным, как муха...

 

И, выбирая меж крылом и брюхом,

постичь глубокодремлющее «Аз»

(зелёное, в прожилках кровь сквозит),

чтоб вертикаль узрить, к первоистоку,

к тому, глубинному, питающему соком,

и выгнуть круг – до вектора в зенит.

 


Поэтическая викторина

Вершинное

 

На вершине  воздух имеет другой состав,

даже формула  крови  здесь меняется у людей:

на секунду мечтаешь  сподвижником  стать  Христа,

а потом – хоть  Демоном, лишь бы разок взлететь

над наростами крыш, над царапинами дорог,

любопытствуя, к окнам прижать щеку:

как они поживают, те, кому Бог помог

не сорвать до сих пор термоядерную чеку?

Понимаешь: ты слаб, и не в силах любить друзей,

так «желая осла его», «и жену его, и вола»,

что согласен  летать, чтоб на ближнего поглазеть,

не  вникая, где Кришна, где Будда и где Аллах.

 

Словно мысь, пробирается мысль, и смысл

изменяется, Слово на ложь сменив –

земно-водные, скользкие, млеко-упитые мы,

а «по образу и подобию» – это миф.

 

Поклянёшься  вернуться, где небо – взмахни рукой,

где любая вершина маняща, что твой Тибет...

На вершине горы воздух имеет  состав другой –

это на спуске будет понятно тебе.

 

Гончие Псы

 

Собака, грызущая ночью тапок,

не тянет на «Гончих Псов»,

мужчина, сопящий лицом на запад,

моих сыновей отцом

не станет. Ни стали, ни злата – вата …

Ни зла, ни добра – ЖАРА,

и смотрит на землю зрачок целовато,

как нищий в лапшу «Доширак».

Был – крокодилом под ил украденный,

выскочил – лазер! Зеро!..

Где они, годные градины? – гадины –

крадены, к черту, жарой…

Вороны – в обморок, сонная опера,

перья белеют в полях…

Вышла собака, как баба с вёдрами,

к гипербореям на шлях…

 

…От жаркого рока, от звука, от знака,

от запаха или нагайки казака,

она повернула зачем-то на запад,

и даже не сбавила шаг.

Остались, стихая, и будка, и хата,

остался хозяин искать виноватых,

по улицам рыская, словно собака,

надеясь на бога собак.

Она продолжала мотать километры,

и уши будёновки вились по ветру,

ей не был попутчиком друг или недруг,

и солнце слепило глаза.

Спасала – как будто бы центр средоточий,

и этот отчаянный путь одиночки

легко повторить, если кто-то захочет

подробней узнать.

По полю солянки меж белой полыни,

по линии тропки, торопкой поныне,

собака, сверкая серебряной пылью,

пересекла горизонт,

и только, когда – напоследок – светило

тропическим жаром траву опалило,

и темень настала –

тогда

проступило

созвездие

Гончих Псов:

 

минуя Медведицу и Волопаса,

мчались собаки меж Солнцем и Марсом –

к центру Вселенной –

без карт и компаса –

оставив землян, не сумевших подняться,

в расчете на жизнь,

с их шариком, треснувшим с края до края,

как будто разбитая чаша Грааля –

утраченный пазл с очертанием рая

сакрально дрожит…

 

А люди… читали свои гороскопы,

молились, и ждали мессию с Востока,

и бледный хозяин предместья Ростова,

отказывался от щенка,

а ночью, когда верховодят собаки,

он свет зажигал и читал Пастернака,

и, словно волхвы, по-младенчески плакал,

и звёзды в окошке считал.

Но не было в этом ни тени догадки:

он знал, что собаки восходят над хатой,

и видят хозяев сквозь темень агата,

тихонько виляя хвостом:

ушедшие хаски, дворняги, овчарки,

собравшие в стаю и младших, и star-ших,

за нами следят, возвратившись к Началу,

 

в созвездие Гончих Псов.

 

* * *

 

Затихну на грани травы, на грани ракушек и глины,

в предчувствии необоримом, что мёртвым откроется высь…

Увижу пыльцою цветов и спорами мхов и тычинок:

теряет навеки дивчину, как бабу с повозки, Ростов.

Мой голос был слышен едва средь города в жилах асфальта

и все, кто «любимою» звали, забвения пили отвар.

Но, тело стыдом теребя, душа проступала живая,

ростком золотым прошивая следы обретенья себя:

то божьи взошли семена сквозь очи и поры – навылет –

туда, где космической пылью выводят судьбы письмена.

Гремел галактический гром, Землёй различимый едва ли –

судьба́м имена раздавали – так сеяли в каждом добро…

И полнились очи до дна, и имя мне стало – Кассандра:

так сходит на малхут бина́ великого Света касаньем…

Но, времени путая ход, решённых суде́б отпечатки,

с небес засевали тетрадки, случайным вспухая стихом,

и слов удушающий ком уста разверзал предсказаньем,

а счастью ли быть? наказанью? – поэту не ведать о том…

 

…Вернувшись, я смолкла, как тать, среди лабиринтовых улиц:

мне литер свинцовые пули дрожащей рукою катать.

 

* * *

 

Из проулков чешуйчато-лиственных

в полушубке овчинном,

смотрит осень на каждого пристально,

для неё, что грачи мы –

хлопотливые, верные, здешние,

в своих гнёздах дырявых

пережившие Сталина с Брежневым –

обескрылились зря мы…

Листья падая навзничь, крылатятся

напоследок – не птицы ль?

Их полёты оплака… оплачены,

нам бы – с круга не сбиться! –

торопиться, пока не нахмурилось,

выпить тления хмель –

пока солнце, как сонная курица,

щиплет облака мел…

В переулках бугристых и пристальных,

не скрывая причины,

тонет осень. И все её признаки –

в хриплых криках грачиных.

 

Мантра

 

Меня ты бросишь – я не вымру. Нет.

Я стану толще, может быть, и тише,

сойду в экологическую нишу –

in vitro, в трудоголики, в Рунет,

 в дела семьи (не путать с cosa nostra),

покрытосеменным взойду цветком,

увижу, как вразнос запущен дом,

и как во мне нужду имеет остро,

тем и спасусь.

Ты  не был Иисус –

овцой являлся, бренный человече...

И рана зарубцуется навечно,

и желчь приобретёт солёный вкус.

 

 

Мозамбик

 

Говорят, в последний час, как в фильме,

снова жизнь проносится в глазах –

а меня кружили серафимы,

из углов смотрели образа,

и рвалось, как ветхая тряпица,

моё сердце, не перенеся

боль несоответствия амбиций

с разведеньем кур и поросят.

Врач кольнул не дозой анальгина:

Сорок пять? Пажи-и-ли!.. – Пожила...

И опять сомкнули серафимы

надо мною черные крыла…

Не спасло от бед образованье:

крах стране – Гайдар – дефолт – Чечня…

…А в деревнях русских зори ранние,

и – с рассвета вкалывала я

в огороде… куры… В это утро,

с капельницей в обе–две руки,

я ревела, чуть живая дура,

что умру, не видя… Мозамбик!

И зачем учительнице – Африка?

На черта мне нужен Мозамбик,

если смерть с косой знакомым абрисом

мне в окошко – адресно грозит?..

Врач бесплатно раздавал советы,

чтоб, мол, затаилась я на миг –

но… вставали в Африке рассветы,

над землей незнамой Мозамбик

И светились маковки кокосов,

шли слоны под обезьяний крик –

ни-че-го я, кроме абрикосов,

не видала… Надо – в Мозамбик!

Никаких я денег не считала –

где им быть? – но на единый миг –

русская учителка мечтала

хоть глазком – увидеть МОЗАМБИК!

За окном январь. В палате – холод.

Ёлку под гирляндами знобит…

Мне не нужен серп, зачем мне молот? –

до смерти хочу я в Мозамбик!

Ну уж, нет, – закручиваю фигу я, –

не пришла ещё моя пора!

Я, покамест Африку не видела,

ни за что не стану умирать!

Так, с недосягаемой надеждой,

зажила-а-ась, не знаю как и быть? –

поблагодарить хочу я нежно

недооценённый Мозамбик.

 

Незнакомка

(триптих)

 

* * *

 

Дыша духами и туманами…

А. Блок

 

Ушла в туман…Что ж, никуда не деться.

Вернётся ли обратно? – вот вопрос

из моего безоблачного детства,

а флуд и блуд заполонили ost

и west до самых до окраин,

но никакой другой не знаю я,

чтоб так ушла – не распиарив таин,

и тайнам соответстовала б явь.

Наружу – всё.

Изнанки не осталось,

а полый мир сжимается в зеро –

наверное, оставшаяся малость

и знать не будет, как ей повезло.

Знакомое лицо моей эпохи

искажено: художник был ли Босх,

и Бог ли виноват, что дело плохо

или безумец Александр Блок?

 

Ну, а пока эпоха строит рожи –

сдуваясь, небо ниже и тесней –

я задыхаюсь, лепеча: о, Боже! –

и не лечу по-прежнему во сне…

Знакомцы – все.

Всё – типажи и клоны,

вся информация стекает в Интернет…

А Незнакомка – мимо миллионов –

в туман ушла, духов оставив след.

 

Перестроечный. Портрет 6

 

Шубой норковой да по полу автобуса –

р-р-разойдись, а то смахну плечом! –

проползает, как пчела по глобусу,

барынька меж бледным дурачьём

в мешковатых узкоглазых курточках,

в недоедках с мольного стола –

перестройкой топтаная курочка,

вся, по клюв, в заботах и делах.

 

Видимо, с шофером не поладила,

или взбунтовался «Мерседес»,

только эта норка шоколадная

вызывала бурный интерес:

кто-то вспомнил НЭП, потомков Бендера,

кто-то продразверстку, кулачьё,

а одна – врача, нациста Менгеле –

устремлённой бабе нипочём…

Вся в духах, туманом опечалена,

словно руль в автобусе, одна,

ехала, упрямо и отчаянно,

не сестра, и точно – не жена.

 

«Портрет неизвестной с розой», Дмитрий Левицкий

 

Удел – остаться ликом «Неизвестной»,

мучительно пленяя и маня,

затихнуть навсегда в багете тесном,

из прошлого взирая на меня...

Красавица осьмнадцатого века,

с копною чуть припудренных волос,

не банты, а кокетливые ветви

поблекших, словно анемоны, роз…

Так романтично, так неповторимо

поддерживает юбку кринолин –

ты фрейлиной была Екатерины

в день тезоименитства Катерин?

О, нимфа,

твой покой не потревожил

ни шведа, ни поляка смертный крик,

и лишь к звезде придворного вельможи

твой взор полуопущенный приник.

Вскипали бурно страсти подле трона,

Левицкий (нынче модный портретист)

тебя воспел на полотне огромном,

теперь ты, как Херасков* и Капнист**,

увековечена…

Да только безымянна…

Мы видим век твой сквозь твои глаза,

Елизавета... Ольга... или Анна?.. –

сударыня, ну, как вас называть,

чтоб скрасть удел остаться «неизвестной»,

загадкою пленяя и маня,

чтоб не молчала ты в багете тесном,

в сегодняшнее глядя, на меня?

________

*Херасков М. М. (1733 – 1807) – русский поэт эпохи Просвещения.

**Капнист В. В. (1758 – 1823) – русский поэт и драматург, общественный деятель.

 

Неотправленные письма

(цикл)

 

* * *

 

Милочке

 

Как знаменосец чей-то стяг несёт, достоинства взыскуя,

блюдёт избранница из прях иль швей фамилию мужскую.

Отцову, продолжая род:

в девичестве была Шевченко.

И тень великая встаёт сквозь Неньки боль и польский гнет,

на белую ложится стенку…

Печальной песней кобзаря переполняя жизни воздух,

фамилию отца не зря она в себе несла как остров,

на нём спасаясь от любви.

Потоцкая – с такой хоругвью

своё гнездо пыталась свить, о тернии изранив руки.

Нет, Ненька не покорена, а шляхтич бледен, будто постник,

нет, не лелеяла она мечту увидеть крах Потоцких,

Пилсудских или Радзивилл – осквернена хоругвь кончиной.

Фамилию, как час пробил, меняет женщине мужчина.

 

И разве есть её вина в том, что Господь послал второго

супруга и теперь она

навеки стала Гончарова?

Натальи тонкие черты, балы, кареты – это в прошлом! –

зодикальный круг чертить ей оставалось в звёздном крошеве,

где три фамилии свились оплёткою на женском теле,

их историческая высь была как флаг – дороже денег,

дороже шуб, квартир, машин, здоровья, без того некрепкого…

О, безответственность мужчин!

О, хрупкость знаменного древка…

 

* * *

 

Кенигу

 

…А душное время уже миновало.

Что ж роза засохла, – пришла ей пора.

Вы приняли «химию»… толку мало…

не хочется ёрничать, жизнь, мол, игра.

 

Надежду питая, что куплена роза,

согласно цветочным посадкам у Вас,

я не задаю, опасаясь вопроса

«как ваши дела?», потому что сейчас

пишу доказательства теоремы

квадрата углов лягушачьей икры.

…у Мёртвого моря под кроной деревьев,

готовых любого паломника скрыть,

не вспомните напрочь ни ёлок, ни елей

с мильёном зелёных хвоинок-антенн,

направленных в небо – конечно! – елей

олив Гефсиманских и храмовых стен

напомнит родную Сибирь еле-еле…

Тем лучше.

И мы, не нашедшие Света,

в египетской тьме – как в болоте кулик.

Родные торфяники каждое лето

геенские разогревают угли –

но мы терпеливы. И тушим болота.

И очень надеемся: может быть, кто-то

большой и великий нагрянет с Востока

и каждому он по заслугам воздаст,

и зло покарает за Вас. И за нас,

прищученных за горбачовую ересь…

 

Под Богом, от Бога ли, к Богу идём?...

 

В онколога Вашего стоит поверить –

Кинерет верой наполнен. С дождём!

 

Геннадию Жукову

                                                                                                                                    

И толковала чернь тупая:

«Зачем так звучно он поёт? 

А. С. Пушкин, «Поэт и толпа»

 

Умирать – это злая наука,

до поры она не знакома:

кто-то тулится в красный угол,

кто-то сердце сжигает в уголь,

а кого-то греет икона…

Он вернулся в столичном лоске,

развесёлый ростовский Сократ,

похождений своих отголоски

увеличивая стократ,

углубляя романы в раны,

многогласым стихом круша –

 

чтоб декабрьским рассветом ранним

ироничные губы сжать.

 

Он вернулся – чтоб лечь, как в пифос,

в красноглинную землю словом,

отдавая стихи на вырост,

заливая гортань оловом…

А над Мёртвым Донцом, над Доном,

над остывшей землёй Танаис,

своему удивляясь бездомью,

над полями слова пронеслись,

чтоб с ростовского неба бездонного

вдруг обрушился стихопад,

превращая в Парнас окраину,

и сводя к аксиоме правило,

что «ПОЭТ человеку – брат!»

 

…С ветром петь так казалось просто!

Генка Жуков – до боли свой,

это он – на коне розовом

всё резвился, сорил прозою,

в звень с эоловой тетивой,

безмятежностью пьяный Шива,

многорукий босой дервиш!..

 

Здесь, вчера, среди нас жил он –

этот факт никуда не денешь.

 

Е. Евтушенко

 

Слышать пора настала русское слово простое:

из Соединенных Штатов – Евтушенко в Ростове.

Он – старик исторический, ему уже семьдесят пять!

В ростовской публичке мы пытались его понять:

 

Почему в Оклахоме обходился без баррикад?

В каждом советском доме россиянин ему был рад.

Где он был в девяностых? (Это сладкое слово «быть»,

мы-то знаем, как просто превращается в «поза-быть».)

Каждый – выстрадал лично: что? – талант, а что? – хилый хит.

Итак, в Ростовской публичке Евтушенко читал стихи.

 

…Нас, обнятых и по́днятых, он качал, как своих детей,

нас, доныне не понятых, понимал, как протоиерей;

этой весной декабрьской бабы, кажется, стали добрей:

стала лучшею каждая, безнадёги слезу отерев.

И совсем не старик он – ему бравых семьдесят пять! –

как словами сорил он, подбирать нам да собирать…

В ростовской библиотеке, где весь зал занимал Поэт,

озадаченные человеки нисходящий видели Свет.

 

Ему б аплодировать стоя, по совести и по уму,

он – последний потомок Ноя, Ковчег – устремлён ко дну.

Этот высокий парень с распахнутым воротником,

разделил всех на ариев – парий жгущим своим стихом.

Ему б аплодировать молча, руки отхлопав в мясо –

до Оклахомы – полчища наших стихов стремятся.

 

Опавшее

 

Рыжие кошки уже не видны на траве,

тихо листва шелестит триолет об ушедшем.

Вам – ворошить,  говорить, зимовать, здороветь.

Мне – затаиться, как кошке, надевшей ошейник.

 

Знаю – исчезну, но зреет подспудный протест,

(старая кошка – бывала, умна, терпелива),

только не сложишь из лап её правильный крест,

как ни примеривай, ляжет смирение криво.

Что – как плоды потеряли свой императив?

что – как посевы отныне пусты и безвлаги?..

 

Листья шуршат триолет на простой леймотив –

не отличат, безъязыкие, регги от раги.

 

Значит, слова перестали к надежде взывать,

свой подступил звукоряд – невозможно молчанье!

Слово уловлено, словно мышонок в зубах –

Спеть, отпустив?... Заглотнуть?...

И – горланишь  отчаянно.

 

* * *

 

Плыла жара. И парафины свечек

на дверцы холодильника стекали,

а ночь грозилась выспреться стихами,

слагая зажигательные речи

над речкой, именуемою Ерик,

наслав окрест звенящих камикадзе,

сопровождая лягушачьим джазом

худых собак, сверлящих воем берег.

 

Стоял июль, июнь сожравший зноем,

завив траву в охристое мочало,

и ночь, и юг, и степь – все истончалось

до плёнки пота в приступе апноэ.

 

…Девонский зной стекал по плаунам

к кишащим океанам трилобитов,

гася водой жерло вселенской битвы,

давая шанс, несотворённым, нам

преодолеть творения зенит,

и выжить, понижая Веры градус…

 

..Зарницы, словно бабочки, игрались,

и я пред Богом – чистый прозелит...

Июль, июль, оле-оле-оле!

Где твой Вратарь, впустивший солнца мячик?

Идём ли на грозу?

Здесь, на селе,

от метеочувствительности плачут.

 

* * *

 

Помидоры всё слаже и слаже,

а на майке спина всё белей.

День июльский росой напомажен

и сиропом густеющих тлей.

Горожу в огороде свой город,

всех похерив законно вполне,

кроме тех, кто особенно дорог,

с кем, пожалуй, была б на войне…  

Может быть, от досады и злости

на люли – разлюлённый июль,

изнывая, придёшь ко мне в гости,

разглядев через маечку ню?

Соблюдая неприкосновенность,

опрокинем по чашке вина –

на стене наши смелые тени

скомпенсируют мысли сполна…

А пока, вырывая репейник,

из земли добывая озон,

в предвкушении счастья и денег,

я ладони колю об осот.

Длинным, как ожиданье трамвая,

летним днём, под закатную мглу,

подписавшись: «Галина, эсквайер», –

я без сил растянусь на полу.

 

Портрет 2

 

«Гвозди бы делать из этих людей»

Николай Тихонов. «Баллада о гвоздях» , 1922.

 

Он духом не ведал о Гёте и Данте,

цитировал Сталина, чтил команданте,

и красную корочку ВКП(б)

хранил как кресало в холодной избе.

Он знал, что с чеченами будет война,

он видел, как плакал последний вайнах,

уверен: «лес рубят – щепки летят»,

считал: несогласных – топить, как котят.

Жена непокорная бита – тиха,

скончалась, хитрюга, на ней бы пахать.

Он зыркает глазом слепого орла

в мечте, чтоб расквартировалась гёрлА.

Порядок в постройках, соседям пример:

и по цепи  пёс, и для куриц вольер –

завидуют, суки, порядку его,

глядят исподлобья, как дарят плевок,

и косятся вдаль, на закопанный ров,

где батько расстреливал местных врагов,

ить, с тридцать седьмого при НКВД

грозою был батька в земле и в воде.

 

Он – скромное Федя сменил на Фидель,

от грозных парадов, как прежде, фигел,

за противоречия дети его

лишились наследства. Теперь никого.

Курортная зона – живет как в раю

у государства на самом краю,

властитель подворья из касты южан –

он стар – но по-прежнему страж рубежа.

 

Он вечером бродит в безлюдных местах

(здесь трудно с безлюдьем) –

и медленный страх –

ишь, скока людишек! – вползает под дых, –

веселых, упитанных, с женами их,

неверных и слабых, негожих на гвоздь,

вредителей, – эх-ма! – в стране развелось,

а справиться с алчной толпою не смог

ни Сталин, ни Гитлер,  ни Мао, ни Бог...

 

Как море бушует!.. – он сел на песке, –

вот, схиму бы взять и пожить как аскет,

все бросить, уехать, в какой-нибудь скит,

туда, куда батько ссылал – в Соловки!..

Он вытянул ноги, и, галькой шурша,

почуял: в нутрях всклокотала душа,

и с мыслью, что пёс не допустит чужих,

и куры подохнут без пищи – затих.

 

 

Последняя женщина

 

Королевна, инфанта – таланта, цехина, обола

не возьму у тебя, мне знакомы до желчи, до боли,

до победы в глазах – от служения и до восстания –

этих  взглядов касанья.

Не царица, не львица – но пусть повторится надежда,

что в груди залатаем дыру и задышим как прежде,

свою ноту возьмем без клавира на клавишах мира –

как свистят эти дыры!..

Ни сестра, ни жена, ни сама, от испуга – подруга,

я возьму твою долю, и боль убаюкают руки,

видишь – снова рассвет, этот свет, это утро в зачатке –

как слова на тетрадке.

Не блудница, не инокиня, не святая –

я осенняя женщина, стало быть, я – золотая,

Я – последняя женщина, богом обещана даром,

запылаю пожаром…

 

Праздник любования луной

 

Зной жестокий, и розы – бумагою на ветвях,

раскалённые камни вспыхивают на разломах,

женщины распахнулись, что клювы затихших птах,

в мареве не узнаёшь знакомых.

 

А вчера, не поверишь – сугроб на сугробе –  снег,

в нём синевели тени, стоя ногами на запад...

Лето – это взлететь в мезозой и оттуда смотреть

в закипающий стерилизатор.

 

Кажется, так после жизни выглядеть будет ад,

даже  луна раскалилась – красный свинцовый сурик,

щуриться привыкаем как дальний сосед- азиат,

любоваться луной  по японски – «цукими мацури».

 

Регенту иеродьякону Амвросию

 

Я крест монастырский ношу на груди –

ты помнишь? – сам выреза́л…

Как труден твой путь – помоги, огради! –

сам выбрал служенье и знал…

Танцорки крылатой забытый сын,

с отметиной Божьей в зобу,

молюсь за тебя – с Богом ты не один,

и всё же, как сына зову,

и всё же, как сына прошу:

пусть труден и горек, и светел твой путь,

молюсь и надеюсь чуть-чуть:

акафисты вторя, меня не забудь –

я крест твой дубовый ношу.

 

Розановское

 

Я – сучье племя. Голубых кровей

отчаянно храня переизбыток,

среди сородичей своих недоубитых,

пропагандистов племенных и сытых,

смотрюсь и веселей, и здоровей.

Горация читаю на суку

семейству врановых, живущему три века,

пока фонарь всесилен над аптекой,

пока язык Полонского и Фета

не откусил ни инкуб, ни суккуб.

Я выживаю, словно ирокез.

Толстовский слой давно перепахали –

где снег, как будто диссиденты, валит,

там крепких текстов нам видать едва ли,

здесь на литературе ставят крест.

Так и умру, издавшись на свои,

сомкну уста, как Розанов в могиле,

поём и пляшем – не читаем – мы ли?

чтоб через век его изъять из пыли

и  в колокол отчаянья звонить.

 

Сирень

 

Цвела сирень…С ума сойдя под вечер,

запахла так, что стало выше сил

дождаться намечающейся встречи

и ветер эту встречу торопил,

и плыло всё в сиреневатом мраке,

дышало всё сиренью и весной,

сиреневые влажные собаки

вино лакали лужицы цветной…

Сгустилась ночь в тени сиреневеток,

лиловый дождь улёгся на покой,

и мелких лун разменные монеты

рассыпались сиреневой рукой…

 

Степное

 

Красный язык лизнул стратосферу – зной.

Земная Собака тщетно пытается охладиться.

 

Дрожащее марево шкуры её степной

рыжеет местами, будто она – тигрица.

Но это неправда.

Седые её бока

сжались на рёбрах в судорогах апноэ.

Крик перепёлки,

жалобы мелких  птах –

до жаворонков не долетают в зное.

Что им? – купаются, падая с высоты,

тонкими крыльями струны сфирот смыкая...

 

Слушай же небо, Собака,

пред тем, как тебе остыть! –

музыка сфер изначально была святая...

 

...вот ...по горячей спине пробежала дрофа за жуком –

ей бы не уронить свой титул «степной страус» –

 

пе-ре-ка-ти-ла Собака в горле застрявший ком,

чувствуя, как повышается в Небе градус.

 

Лёгкая шерсть ковыля серебрится, запоминая штиль,

небо сосёт в бездонность зрачки мутноватые песьи,

дёрнулась голова, носом смахнув Итиль,

ветром поднявши облако черной взвеси.

 

Запахом тлена  ударило…

Чует – повсюду  гарь…

Смрад и разорище  битвы цивилизаций.

Экая разница вечности:

хан ты? каган или царь? –

коли не суждено ничему на Земле остаться?

 

...в глотке сливая шипенье и птичий свист,

припавши на лапы, в попытке исторгнуть слово,

взвыла Собака-земля, переходя на визг,

имя не помня уже своего, земного...

 

Стихшую  степь  наполняли чёрные облака,

выдуваясь из линии лопнувшего горизонта –

это татарская конница, на  чёртов помин легка,

выбивала позёмку.

_______________________________________________________________

Итиль (Атиль) − столица Хазарского каганата в середине VIII-X веков. Согласно средневековым источникам, находился в дельте Волги, однако археологические поиски Итиля пока не дали результатов, и точное его расположение остаётся неизвестным. Его описания оставлены в арабо-персидской географической литературе и в «Еврейско-хазарской переписке».

 

Ты

 

из первых, кто умирает от быта, безлюбья и боли,

заговорённый от пуль и пираний – носишь тавро доли,

стихами клея гено́м века, стихая в космический шелест,

будешь ломать, словно мальчик, лего родственных отношений.

В ночь длиной как чужой окурок – слюни да пара затяжек –

вспышки мыслей: ты первый придурок даже на диком пляже,

гол и велик, что коньки морские сжались, травой укрыты,

в доме твоём – мировой скинии – вместо Торы корыто

колотое, Интернет «на мыле», дым сигаретный, тексты…

В хате пустой на сто первой миле даже тебе тесно:

всюду извечный вопрос «quo vadis?» – гложет и гложет.

Может

Яхве воспользуется правами, сам по себе – поможет?

В коже ли, роже ли метка? Боже, силы скрепи глиной.

Коли ты жизнь начертал острожной, укороти линию.

 

 

* * *

 

Уже весна. 

Нахальные синицы
ультрамарина  всласть успев напиться,
сгоняют воробьёв. И кошки-львицы,
 котам всей улицы  пометив лапой лица,
их слышат рёв – он как упрёк,
что приземлённые заботы   гложут,
 не копан нынче огород, о боже,
и мысли на крючке,  и горних нет стигматов…
А не копать – себе еще дороже…
Вот и сжимаю в хрупком кулаке
лопату с матом – что коврижку с маком,
как засланный   агент.
Весна ужо… 

Весёлые соседи,
опохмелившись, сушат злые сети
на нерестового леща,

селёдок, щук, из года в год неща –
дно теперь  с досадою скребут.
Да,  худо тут. Из Дона сделали общак –
ихтиологии капут.

Ужель весна?...   
Луна пошла на убыль,

и катится июль как рубль,
и с модой в ногу не попасть 
мордой в моду не попасть-

что за напасть?...

 

Фермопильское

 

Кому-то в Дубаи, кому-то в Пхукет – там хорошо, без купюр.

Левой рукой на правой руке делаю маникюр.

 

Вновь ассирийский разрушен храм – мой оседает дом.

Сытый внутри шевелится хам – видимо, дело в нём.

Можется – скорбью скорбеть мировой, хочется – есть и спать,

альтернативно уйти в запой, в баню, на фитнес, в спа…

Но зависть к героям разлита в веках, память о них саднит:

вот, в Фермопилах разбили врага, и каждый из них погиб.

Как Леонид покупал свой дом? Ласков с женой был, груб? –

чтобы в ущелье остаться с клинком, вбитым врагом в грудь…

Также лепёшки пекла жена, мёд вытекал из сот,

когда его участь была решена и братьев его трёхсот.

«Душу за други»...

Так выбор мал, необозрим полёт,

много ли надо солдату ума, чтобы выйти вперёд –

выбрав, уже ощутив сродство с дымом родных пепелищ?

 

Тогда – ты ложишься всем телом в ствол! – навстречу судьбе летишь.

 

Фицжеральдовое

 

Это море – аккордами бьёт через край,

поглощая шумы, возражения, ропот,

приводя в соответствие трам-та-ра-рай,

гоп со смыком и джазовые синкопы.

Здесь

ни хлопок, ни ладан, увы, не растёт,

гулко волны вздымают кырымские камни,

и вбивается пауза медным гвоздём,

в прихотливую не музыкальную память.

Слышишь? –

чайки блюзуют, сорвавшись в фальцет –

на подпевках сирены, что бэк-вокалистки:

про Кырым*,

про Кырым,

за Кырым оце всэ –

так что волны смывают и крошат столицы

мировые – так! – море понтово поёт,

Понт Евксинский

с зажатой в Босфор горловиной,

а на саксе козёл, съев последний пейотль,

(идиёт или муфтий, вдруг ставший раввином),

выдувая чужие пенёнзы в дуду,

нам пророчит беду:

тара-рам,

ду-ду-ду –

всем пророчит беду на крови нам.

Здесь слагается лишь доминант-септаккорд,

не решенный ничьим музыкальным законом…

Элла, детка,

сдружившая с Торой попкорн,

научи нас спивать унисоном!

Напои же, мой Дон,

твою грудь, Посейдон,

Summertime – растекись шоколадом! –

в полусне не удары настенных часов,

это более чем  миллионный Ростов

слышит там, в ДНР, канонады.

Элла, девочка, море чернее тебя –

только скалы белы да коряги –

по-ми-ри, негритянка, славянских ребят,

спой им блюз,

как «из греков(!) – в варяги».

 

*Кырым − татарское название города,

распространившееся на весь полуостров Крым.

 

Цикличное

 

юбочки колокольчиком

шляпки балы их величества

тюрьмы бомбисты подпольщики

облики меж обличьями

залп юнкера госпитали

броневики революция

Харбин упокой Господи

к стенке вернёмся Турция

нынешнее правительство

Крупская с пионэрами

Шагин. Шагал из Витебска

над Парижем фанерою

Тише воды челюскинцы

репродукторы Пленумы

Осоавиахим Союзкино

Сталин  заветы Ленина

кудрявая что ж ты не рада

тройки расстрельные списки

зэки конвой Правда

неотречение близких

вставай ты такая огромная

всё для Победы воронки

эшелоны груженые

раненные вести с фронта

жизнь будто день хрущёвка

в космосе и балете

воскресенье прощенное

Сталина бы болеем.

 

* * *

 

Чуть позавидовать Гомеру,

без страха глядя сквозь века,

Тредиаковскому – слегка,

Державину и Кантемиру;

на гений Пушкина взглянуть

свинцовой пулей дуэлянта;

по древу мысью проскользнуть

среди губителей таланта;

принять Поэзию как рок,

сразиться с веком-алабаем,

что – в Рим? – в Нью-Йорк или Дубаи

черкнуть для друга пару строк;

 

сводить сотрудников с ума

лица не общим выраженьем,

перчатки путать, а на шее –

пускай болтается сума;

с протянутой рукой пройти

меж спонсоров и меценатов,

но фрак среди своих манаток

для «нобелевки» не найти;

черновики поставить в ряд

поэтов серебр-Я-но-вечных,

как холодеют лоб и плечи –

почувствовать – писал не зря…

Прийти на фестиваль стихов

всех победить и огорошить,

и убояться, вдруг, до дрожи,

произнесённых слов.

 

зимние этюды

 

1.

 

Домовитый декабрь, прикрывая утраты,

побелил мой запущенный двор многократно…

Одичавшая ёлка под тяжестью снега

волка ждет –  не дождётся…

Истает, как не был,

первозданный декабрь ханукальной свечой

и, с гирляндами через плечо,

ужаснувшись растратам, пассивам, кредитам,

подсчитавши живых и еще неубитых,

будет тихо смотреть, как пытаются люди,

словно трутни, отпраздновать Святки – и в лютень,

прошлогодние числа исчисливать в хлам.

Jesus Christ! – это кризис со льдом пополам…

Ново-старые годные ёлки застынут,

в продуваемых группках и снежных косынках,

будто нищенки…

 

2.

 

Внезапная январская зима…

Ещё вчера апрелем бредил ветер,

и воробьи копались в винегрете,

переходя с чириканья на мат.

Февраль летит – взымать морозом дань,

убрать под лёд надежды и посулы,

и близкую весну, как ветром, сдуло,

и выпал снег. Бело, куда ни глянь.

Затихло всё с дыханием судьбы…

Легенде о глобальном потепленье

не верят батареи отопленья,

весь катаклизм переводя на быт.

Снег не скрипит, двери залеплен рот,

кусты подобострастно изогнулись…

…Мой белый дом средь побледневших улиц,

зарылся в снег опасливо, как крот.

 

осенние этюды

 

1.

 

Бледнолицая осень, 
сестра длиннокосая, яду
мне накапай в ладонь –

эти дни так теплы и безвлаги,
будто лето, но тронь и – ноябрь.
По промокшей бумаге так чернила текут
и стекают в овраги, где условен уют,
где устойчивый биоценоз

не пугает ни дождь, ни мороз,
что лишь капли отваги

не хватает взлететь над бумагой
и традицией бражьей

муравьям и комашкам овражьим
с детсадами, квартирами, дачами –

над смешною комашьей удачей,
что им завидно даже...
Видишь – осень на кроссе…
Скоро капля на каплю, и хлынет,

и амброзию сменят морозы...
Эх, не видно за ветками сини,

сырость-серость тумана и прели…
Старость-сирость сопреет к апрелю,

и исчезнет – всё просто, как круг…

 

Я бумагу с чернильными знаками,

словно бабочку, выпущу за полночь –
вдруг успеет на юг?..

 

2.

 

Как в осень скошенная нива

стихает в наготе своей,

так – стихнет женщина стыдливо,

когда в убранстве торопливом

появится среди людей,

и, с видом брошенного храма

забытой веры и богов,

не скроет сморщенного шрама,

а глина губ, шуршащих «амен»,

не спрячет прожитых годов.

Так, славу переживший город –

в осколках мрамор и гранит –

он знает, что ни мир, ни ссора,

ни денег золотые горы –

ничто былого не хранит…

Сберечь пытаясь позолоту

последних солнечных щедрот,

за молодостью – на работу,

пока ещё не снята квота –

с рассветом женщина встаёт.

В душе роскошествуя телом

и, понимая,  что к чему,

златится хною грешным делом,

сурьмою пользуясь и мелом,

в зеркальную вперяясь тьму,

в которой девочка – прекрасна,

и десны пахнут молоком,

она гибка, глупа и страстна!..

…Затихнет, потеряет краски –

но это всё потом.

 

3.

 

Этой скаредной осенью

с повадками рыжими лисьими,

отлетели купюры

бумажными дестями – блистеры,

объявляя дефолт.

В окна свешены простыни…

Сотвореньем ушкуйничьей прибыли,

в окоёме Сатурна,

отхрустели надежды погибельно,

год меняя на голд.

Отстраняясь от быта,

с демаршем одежд разметавшихся,

я затихну, как ёжик,

как рыжик, в лесу устоявший,

корневину храня,

высевая иголки и споры,

чтоб весной подытожить,

что – ящиком было Пандоры,

что – согрело меня…

 

 

офонаревшее

 

1.

 

Ветер вдувает ноябрю кислород,
в рощах разлиты и брют, и мартини,
в шубы окуклился местный народ,
втайне – завидуя звериному.
Ночь смела ландшафтные прелести,
даже луну сорвала как заплатку –
как не припомнить дурня Емелю,
на теплой печке спящего сладко?

Хрипло скрипят на ветру акации,
взбивая ночь с предрассветной моросью,
фонарики – чудо электрификации –
поодиночке борются с мороком.
На электричку народ тянется,
то здесь, то там дрожащие блики:
насельники, гости или начальники,
пред электричкою – равновеликие.
Уедет, зараза, хоть плачь, хоть плюйся…
Стоянка – минута. Взбираются прытко!
Студентки блямурные в стайку плющатся,
школьники в тамбуре курят открыто,
дачники – хмурые, недоспавшие –
им привычней возиться с сотками,

чем в перебранку вступать рукопашную
с матерщинниками да красотками.
Едут мамаши в райцентр озабоченно:
чад недужных врачам показывать.
(то-то все чаще дома заколочены,
то-то растет детвора, как пасынки.)

Стоит ли боли перстом касаться,
как язычка – до рефлекса рвотного? –
но так коснулась цивилизация
внутри человека его животного:
прячутся, греются, строятся, рушатся,
гуси гогочут как люди с крыльями,
дикие – те, улетая, кружатся,
эти ж  не бросят своё изобилие.
Здесь даже собаки лаять ленятся,
куры –  в посадках хоронят яйца,
бывает, глянешь: увидишь лешего
или как лисы в лесу резвятся…
Есть Интернет, телефон местный:
«Маньк, кабанчик к тебе заблудилси?» –
при счете в банке здесь было б чудесно –
каждый сгодился бы там, где родился.

…Выполз народ молодой из норок
в светлое завтра для жизни вящей –
всё хорошо бы. Если б не морок.
Да не фонарики эти дрожащие.

 

2.

 

Воздух шинкуя пластами сала,

пьёт ноябрют сакральную дату

с хлебом – сколько ни съешь – мало,

к старости – как ни прямись – горбатый.

Дорога пряма, словно правда прежде,

если не полнить карманы утлые,

ты – на финишной. Стонешь реже,

все присаливая прибаутками.

Если романы пишутся – дышится,

только сжимается время шагренево…

Брось же! – смотри, как рассвет колышется,

красный и синий сводя в сиреневый.

Будет рассвет поджигать окраину,

 день раздувая сосредоточенно,

брось же писать! – и живи правильно,

Бог поможет, если захочет.

Хочешь? – я выучусь шить и стряпать,

буду носки собирать по дому,

хочешь букофф? – начни карябать

пару петроглифов веку другому,

доктора вызови, ляг в больницу,

выйди на пенсию по болезни –

ноль забот, вот тебе и Ницца,

вот и дыши, сколько вдоха влезет! –

Нет же!...

…ночами твои литгерои

входят, сражаются, бьют – умирают,

пьют, рождаются, ржут и воют –

всяко взрывая чертоги рая.

Царства законные изнутри них

рвутся наружу, и – вот уж схватка! –

ты – то ли Нестор, Гомер ли, Плиний,

может, ты – Гитлер? – твой бункер–хатка…

 

Разве власть на здоровье – сменишь?

Не равноценен обмен и с хлебцем…

Твой роман со Временем – фетиш,

что тебе, Rexus, до нас, плебса?

Боже…

утрачен такой мужчина –

хоть заспиртуй! – сохранив образчик…

Если Ты не найдешь причины –

выжить ему – помоги собраться.

Что уж…

Я не трепещу, плача,

выдержу всё, только сердце ёкнет…

Если «крест мой по силе» – значит,

я, мой Леннон, и есть твоя Йоко.

Так и запомню тебя с нимбом

дня под сакральной датой колючей.

 

Только слова, что сказать могли бы,

тайной своей так и будут мучить.

 

перелётное

 

1.

 

Нагулялись…Гули-гули…

Гулек –

злые ветры сдули,

струи мыли, тучи гнули –

выгоняли наших гулек:

кто – в Египет,

кто – в Израиль,

кто – в Америку, не сразу –

улетали в ритме вальса, –

Алиллуйа! – улетальцам…

Нам,

синицам и воронам,

чутким к духам посторонним,

небо ширше и ширее –

вот и дышим, как умеем:

в ритме марша

задохнулись,

в ритмы вальса

не попали…

Научите, гули-гули,

как вы Фениксами стали?

 

…Первых перьев отпечатки –

наших парий загогулины –

ищем на своей брусчатке…

Вот такие гули-гули нам.

 

2.

 

У простынь

стынь-стынь-стынь –

ледяная оборка из кружев,

не упавшие груши

в синеве многоточьем простым…

Улетели дрозды,

вороньё нынче с галками дружит,

вот и кружат над садом,

на миг покидая кресты,

что в крестовый поход

собрались, после лет листократных,

и,

в распятие тужась

недужие рук развести,

горемычный народ

у пивных «отченашит» украдкой,

да к единому Богу

приходит в себе трансвестит.

Осень – время уборки,

подсчёта цыплят полоумных,

чьи закланные головы

так олоферно малы…

 

Ледяные оборки

простынь в этом мире подлунном

кружевны, ибо холод,

и нынче не греют углы.