* * *
В тени Большой и Малой Бронных,
в тиши Тверских, в глуши Ямских,
поговорим без посторонних
и помолчим среди своих:
о прожитом и пережитом,
о вразумительном и не,
о времени на вырост сшитом
перелицованном к весне,
о Владиславе, о Марине,
Арсении, Денисе, о
неповторимом Третьем Риме
уже разрушенном давно,
о том, что сердце только радо
тому, что нет пути назад
пока в песочнице детсада
благоухает город-сад.
в тиши Тверских, в глуши Ямских,
поговорим без посторонних
и помолчим среди своих:
о прожитом и пережитом,
о вразумительном и не,
о времени на вырост сшитом
перелицованном к весне,
о Владиславе, о Марине,
Арсении, Денисе, о
неповторимом Третьем Риме
уже разрушенном давно,
о том, что сердце только радо
тому, что нет пути назад
пока в песочнице детсада
благоухает город-сад.
* * *
Говори, если сердца не жалко, –
всё равно не удастся сберечь:
от платочка и до полушалка
простирается русская речь.
Этот синенький скромный платочек,
эта шаль, поменявшая пол…
И колеблемый между строчек,
обжигающий сердце глагол.
всё равно не удастся сберечь:
от платочка и до полушалка
простирается русская речь.
Этот синенький скромный платочек,
эта шаль, поменявшая пол…
И колеблемый между строчек,
обжигающий сердце глагол.
* * *
На Сиреневом бульваре,
где едва ли вы бывали,
на Сиреневом бульваре,
где едва ли я бывал, –
разве только в прошлой жизни,
да и то в её начале,
на сирень полюбоваться
приходил я на бульвар.
Пятипалая – на счастье –
счастье было безгранично,
дымчатая – задыхался –
дым стоял сплошной стеной.
А когда в метро спускался –
уносила электричка:
то ли веточку сирени,
то ли крылья за спиной.
где едва ли вы бывали,
на Сиреневом бульваре,
где едва ли я бывал, –
разве только в прошлой жизни,
да и то в её начале,
на сирень полюбоваться
приходил я на бульвар.
Пятипалая – на счастье –
счастье было безгранично,
дымчатая – задыхался –
дым стоял сплошной стеной.
А когда в метро спускался –
уносила электричка:
то ли веточку сирени,
то ли крылья за спиной.
* * *
Провалился сквозь землю;
и отныне в земле
равнодушно я внемлю
похвале и хуле.
Под землёй заручился,
как поддержкой небес,
отфильтрованным чистым
словом примесей без.
и отныне в земле
равнодушно я внемлю
похвале и хуле.
Под землёй заручился,
как поддержкой небес,
отфильтрованным чистым
словом примесей без.
* * *
Ночи мартовские тихи
в стиле «ретро».
За ночь выросли лопухи
на полметра.
А за мартом июль грядёт, –
зной жаровен.
Лопухнулся апрель, и вот
обескровлен.
Этак, можно свести с ума
человека.
Левантийская кутерьма.
Мёд и млеко.
в стиле «ретро».
За ночь выросли лопухи
на полметра.
А за мартом июль грядёт, –
зной жаровен.
Лопухнулся апрель, и вот
обескровлен.
Этак, можно свести с ума
человека.
Левантийская кутерьма.
Мёд и млеко.
* * *
Лежать, по сторонам глазея,
в коляске светло-голубой,
затылком чувствуя, что фея
простёрла крылья над тобой.
И делать ручкою прохожим
и улыбаться им в ответ.
И днём весенним, днём погожим
не лишним будет этот свет.
А то, что набежали тучи
и дождь заморосил опять,
так это даже лучше – лучше
под шум дождя младенцу спать.
Чуть набок съехала панама.
И слышится сквозь сон и гам,
как выговаривает мама
не в меру шумным воробьям.
* * *
стал как новый лист кленовый
после дождичка в четверг
летним полднем на садово-
кудринской где мокрый сквер
сладко вздрагивал от грома
и от радости в груди
как дитя среди содома
и гоморры посреди
после дождичка в четверг
летним полднем на садово-
кудринской где мокрый сквер
сладко вздрагивал от грома
и от радости в груди
как дитя среди содома
и гоморры посреди
* * *
И не вступая в переписку,
ответа не надеясь ждать,
испытывая нежность к Пинску,
как к сыну брошенная мать,
я вдоль по Пине, инородец,
как вдоль по Питерской, плыву.
И я плюю в её колодец,
и жадно из колодца пью.
ответа не надеясь ждать,
испытывая нежность к Пинску,
как к сыну брошенная мать,
я вдоль по Пине, инородец,
как вдоль по Питерской, плыву.
И я плюю в её колодец,
и жадно из колодца пью.
* * *
Спи, пограничник, вполглаза,
ты во Вселенной один,
скоро из сектора Газа
заголосит муэдзин.
Доброе утро, Израиль!
Доброе утро, страна!
Поездом прямо из рая
по расписанию на
небо, надежду посеяв,
смертные муки суля.
И машинист Моисеев
в топку подбросил угля.
ты во Вселенной один,
скоро из сектора Газа
заголосит муэдзин.
Доброе утро, Израиль!
Доброе утро, страна!
Поездом прямо из рая
по расписанию на
небо, надежду посеяв,
смертные муки суля.
И машинист Моисеев
в топку подбросил угля.
Сельскохозяйственный романс
Когда проклюнется трава
совсем чуть-чуть, едва-едва,
как волосы у новобранца –
кузнечики и муравьи,
оставьте игрища свои,
поосторожней будьте, братцы.
Не вытопчите мураву
дикорастущую во рву
или на пастбищах колхозных.
Вам развлеченье, а она
пришла из тьмы путём зерна,
дорогой горестной и слёзной.
Из той неведомой страны,
где перед смертью все равны
и нету правых и неправых.
Но в сентябре из-за реки
толпой нагрянут мужики;
и зачарованные травы
пойдут без жалости под нож.
И я умру, и ты умрёшь.
Какие могут быть вопросы?
Кузнечики и мураши,
повеселимся от души
на светлой тризне сенокоса.
* * *
Запишу я не плёнку любовь и печаль
и дыхание спящей собаки,
чтоб любимая слушала по ночам
и не вздрагивала во мраке.
В час, когда за окном и на сердце темно,
пусть поставит забытую запись
и летит, как уже не летала давно,
под волшебный собачий анапест.
и дыхание спящей собаки,
чтоб любимая слушала по ночам
и не вздрагивала во мраке.
В час, когда за окном и на сердце темно,
пусть поставит забытую запись
и летит, как уже не летала давно,
под волшебный собачий анапест.
* * *
Непредсказуемы вначале,
амбициозны, как помреж,
летали ласточки, летали
и залатали в небе брешь.
Дождь прекратился. Только нитки
ещё торчали кое-где,
а солнца золотые слитки
уже растворены в воде.
амбициозны, как помреж,
летали ласточки, летали
и залатали в небе брешь.
Дождь прекратился. Только нитки
ещё торчали кое-где,
а солнца золотые слитки
уже растворены в воде.
И стало ясно, стало ясно –
как водится, чуть погодя –
что жизнь по-своему прекрасна
на побегушках у дождя.
© Феликс Чечик, 2000–2010.