Евгений Сельц

Евгений Сельц

Четвёртое измерение № 8 (356) от 11 марта 2016 года

Раскинув крылья

* * *

 

Пасхальный вечер. Агада. Бней-Брак.

В тени оливы затаился враг.

Теснятся звёзды на небесном своде.

Евреи, не печалясь о былом,

привычно суетятся за столом.

И ветер завывает в дымоходе.

 

Здесь дом с камином. Но не то чудно,

а то, что если выглянуть в окно,

увидишь тень живую под оливой.

Там точно кто-то прячется большой,

с холодною пугающей душой,

и мается в тоске нетерпеливой.

 

Евреи же читают не спеша,

затем поют, и сказка хороша,

так хороша, что хочется заплакать.

Бокал пророка стынет на столе,

душа оливы плавится в стволе

и изгнан дух злокозненного злака.

 

Салфетки в светло-розовых тонах,

на книжных полках Бялик и ТАНАХ,

Башевис-Зингер, Пруст и Черниховский.

В окне звезда с звездою говорит,

и прорастает сквозь живой иврит

неистребимый злак – акцент московский.

 

Служенье муз не терпит суеты.

Вселенная не терпит пустоты.

И свято место пусто не бывает –

оно всегда заполнено врагом…

И кровь оливы капает в огонь,

и ветер в дымоходе завывает.

 

* * *

 

Когда поэта станет больше,

чем гражданина,

я поселюсь в далёкой Польше,

там, где равнина,

где ни пригорков нет, ни впадин,

где меланхолик –

осенний дождь, будь он неладен, –

и тот католик,

где мелок сон, как дно в корыте –

войдёшь и выйдешь...

Молиться буду на иврите,

писать на идиш,

и растолковывать, печальный,

проезжим немцам

дорогу в ад мемориальный –

то бишь, в Освенцим.

 

Колыбельная

 

Ты знаешь, почему я плачу,

как верба тихая у речки?

А потому, что мало значу

в твоём взрослеющем сердечке...

 

Когда осеннею порою

листва с дерев сойдёт отливом,

я дверцу в детскую прикрою

и уступлю тебя счастливым.

 

Пройдут года, другие лица

заселят ласковую бездну.

И я тебе не буду сниться.

И я исчезну, я исчезну...

 

* * *

 

Стоял у кассы столь загадочный,

что всем казалось – инородный.

Приобретал билет посадочный

на тихоход междугородный.

 

И сбросив мантию астральную

рябому дворнику под веник,

смотрел на площадь привокзальную,

как муравей на муравейник.

 

И узнавал её по голосу,

по говору, по речи плотной –

свою посадочную полосу,

которая не станет взлётной.

 

* * *

 

Да пребудут вовеки со мной

чувства локтя, и когтя, и сна!

Я не плачу о жизни иной –

мне бы эту оплакать сполна.

 

Разобрать, как остывший движок,

что совсем отказался служить,

и по косточкам в пыльный мешок

с ярлыком инвентарным сложить.

 

И навьючив с грехом пополам

этот скарб на хребет ишака,

отвезти в персональный чулан,

где ни стен, ни дверей, ни замка.

 

Там вплетутся в назначенный круг

и вольют полусвет в полумрак

чувство локтя (покинутый друг),

чувство когтя (поверженный враг).

 

И качнётся в хрустальном гробу

на тяжёлых цепях золотых

чувство сна, на котором табу,

как табу на Святая святых.

 

* * *

 

Повинуясь порыву,

так присущему сну,

я огромную рыбу

подцепил на блесну.

То ли язь, то ли окунь,

мутных заводей князь,

он из водных волокон,

вылетает, лоснясь,

рассекает, как птица,

голубой потолок…

Тёмным днищем коптится

на костре котелок.

Будет вкусно и жалко.

Закипает вода.

Говорят, что рыбалка

продлевает года.

Отчего же в витийстве

моего котелка

мысль о самоубийстве

так преступно сладка?

 

* * *

 

Дождь пошаманил и свинтил.

Исчез за клочьями тумана.

Ночной зефир струит этил

из недопитого стакана.

В кругу актёров и актрис

на отдалении от трона

танцует толстая матрона

какой-то глупый экзерсис.

Дрожит струна, стучит каблук,

и свечка, как алкоголичка,

так туго свет вплетает в звук,

что получается косичка.

Интерференция. И страх,

как крик совы из редколесья,

не весь во мне, увы и ах,

и в нём, увы и ах, не весь я.

Товарищ Верь сидит в углу,

пьёт портвешок, сосёт конфету,

сквозняк гуляет по столу,

как пролетарий по буфету.

Неумолимый прокурор,

который бьёт и не прощает,

Товарищ Бди глядит в упор

и кривду взглядом вопрошает.

Шипит шампанское «La vie»

стекая не в фужер, а в кружку.

Мы пьём с Товарищем Люби

за friendship, brüderschaft и дружбу.

И, тяжело вздымая грудь,

в метафизическом дурмане,

ославленный Товарищ Будь

лежит на стареньком диване.

Здесь, под свечою, все они,

седые, бледные, больные.

Товарищ Сей, Товарищ Жни,

Тамбовский волк и остальные.

В пассиве флейта и фагот,

зато гитарочка в активе.

Так я встречаю Новый год –

среди химер, но в коллективе.

 

* * *

 

Облокотившись на бюро,

чиновник небольшого ранга

грызёт гусиное перо,

подписывая меморандум.

Горит оплывшая свеча,

скрипит перо, бубнят пророки,

а я из-за его плеча

гляжу на пляшущие строки.

Я погружаюсь в сей реестр,

который весь – сплошная тайна,

полифоничный, как оркестр

под управлением Бернстайна.

Гордыня, горе от ума,

все эти «если бы» да «кабы»

по строчкам пляшущим письма

карабкаются, словно крабы.

Я изучаю этот лист

так скрупулёзно и ревниво,

как изучает террорист

Теорию большого взрыва.

И вспоминаю жизнь, как сон,

как дар, как божескую милость,

как сослагательный наклон

всего, к чему душа стремилась.

 

* * *

 

Я лежу,

раскинув крылья,

на коре земной.

Стрекоза,

раскинув крылья,

вьётся надо мной.

Самолёт,

раскинув крылья,

в небесах басит.

Иисус,

раскинув крылья,

на кресте висит.

Под скалой,

раскинув крылья,

молится брамин.

Под стеной,

раскинув крылья,

молится раввин.

Костерок,

раскинув крылья,

на ветру горит.

А Господь,

раскинув крылья,

смотрит в кондуит.

Он уже

расплёл интригу

ветра и огня.

Смотрит в книгу –

видит фигу.

А под ней – меня.