Елена Лях

Елена Лях

Все стихи Елены Лях

Автостоп

 

Поворот сменяется переправой, деревенский дым – городской отравой,
огоньки по встречной густой оравой, разноцветной россыпью семенят.
Там у мамы дома, наверно, ужин, и темно, и дождик звенит по лужам,
и лицо немного бледней и уже, и глаза тревожнее без меня.
Километров редкая канонада равномерно стелется по прямой.
А дорога делится ровно на два: полоса туда, полоса домой.
Это только кажется с непривычки, что тебя из дома как будто вычли
этим пестрым жёлто-зеленым пледом в суете асфальтовых паутин.
Но часы летят и летят по кругу, я ловлю июль, задираю руку.
Подвези меня, голубое лето. Мы найдём, о чем поболтать в пути.
Лето едет мимо, гудя шмелями, животы сосновые накаляя,
сушит кожу, чешется тополями, предлагает августовский транзит.
В рюкзаке трясется густая темень, я иду, и солнце клюется в темя.
Подвези меня, молодое время. Хоть куда, пожалуйста, подвези.
Пусть летит за мной ветерок с предгорий, пропитавшись утренней синевой.
Мне удачу дали в одном наборе с бестолковой ветреной головой.
Каждый раз, проснувшись на эстакаде, в полевой палатке, в чужой кровати,
я боюсь, что сверху решили: хватит столько лет растрачиваться в бою,
и холодных рук, и шагов неверных, и заживших строк, как рубцов на венах.
Я боюсь проснуться обыкновенной. Бесконечно, больше всего боюсь.

Самолёт сплошную хвостом рисует, автострада кажется голубой.
Я стою, отчаянно голосуя за свободу, равенство и любовь.
И кивают с самой макушки августа тополя, взъерошенные грозой.
Пусть сегодня мне повезет, пожалуйста!
Вот сейчас, хотя бы ещё разок.

 

* * *

 

В этом городе столько воды не вместится, что небо вздумало опрокинуть
на один из самых горячих месяцев беспечной шалостью арлекина.
Утро пахнет тургеневскими цитатами и мутной стеной бесконечных ливней,
и почти не помнится, что когда-то мы были на тысячу лет счастливей.
У зелёного детства цветные карманчики и мелом прочерчены параллели.
Что ж вы, мальчики, тёплые летние мальчики так опрометчиво повзрослели.
Танцевала тропинка, звеня колосьями, дымились усталые эстакады,

мы гонялись за солнцем, едва пришлось ему скатиться в цветную постель заката.
У беспечного детства в руках одуванчики и полная пазуха ностальгии.
Вы же помните, мальчики, взрослые мальчики, мы были невыдуманно другие,
прикасаясь губами, глупея от робости, ничем не умеющие поступаться,
мы ловили солнце над ржавой пропастью, марая оранжевым тонкие пальцы.
Лето плавилось сладкими дынными дольками, стекая на джинсовые колени,
лето двигалось неумолимо, и только мы любили, не ведая направлений.
Укрываясь берёзовым пледом, распоротым июльскими вспыльчивыми лучами,
мы росли над сонливым задушенным городом, над городом взрослой чужой печали,
перевязанным пыльными серыми лентами, вздыхающим угольными потрохами.
Мы росли угловатыми интеллигентами, а выросли круглыми дураками.

Непутевое детство сопит на диванчике в моём непросушенном полотенце.
Отливают оранжевым теплые пальчики, уже никуда от себя не деться.
Утро пахнет проснувшимся терпким вереском и мятной прохладой сырой душицы,
и прозрачно, едва уловимо верится, что, если бы нам, наконец, решиться
оттолкнуться от пропасти, выплакать, вырасти над остро заточенным страхом краем,
над колючим плащом несмолкаемой сырости, вскрываясь, расплескивая, сгорая,
над слоистой сорочкой с дождливыми проймами, увидеть воочию довелось бы,
сколько дикого солнца гуляет непойманно в заливистом плеске ржаных колосьев.

 

 

Взаимопоймание

 

Утекает кварцевый порошок, вырастают птицы из голубят.
Я пишу на листьях карандашом, получается глупо и про тебя,
я пишу на кухне от фонаря, получается летне и невпопад.
Просто вечер чуточку телепат, да и прозой это не говорят –
как вязалась сеть, как сужался круг, как луна таращилась из реки,
как прикосновения тёплых рук выплетали новые узелки,
как стрекозы шмыгали над водой, как светились локоны у виска.
Как потом покажется ерундой вся твоя внеплановая тоска.
Но сегодня мир сговорился с ней, беспринципный вымокший недо-Брут,
этот шелест улочный не к добру, этот лепет капельный не к весне.
Это осень, тающий дымный клуб, бестолковый лиственный променад.
Ты рисуешь пальцами по стеклу, получается грустно и про меня.
Это осень, время нас всех спасёт, улыбнись, дочитывая стишок,
потому что ночь, потому что всё непременно сложится хорошо.

На дворе трава, на траве дрова, за окном луна, ветерок в трубе,
я молчу, вжимаясь лицом в кровать, я почти не думаю о тебе.

 

Двадцать второе

 

И вздрогнуло небо, стряхивая туман. И птицы проснулись раньше на два часа.
Хлопали сонными форточками дома, с листьев свисала задумчивая роса.
Глухо урчало в трюме у кораблей от непривычной тяжести и тепла.
Тихо плакала мама в холодный плед. Тихо горячая дымка к себе звала.
Странная молодость бункеров и пехот, теплую кожу царапающих одежд,
младше самых наивных моих стихов, старше самых безумных моих надежд.
Каждое утро думать о том, куда скатится новый день голубым мячом –
в красное поле, зыбкое, как вода, в сонную вечность с ангелом за плечом.
Каждый июнь разбрызгивал мелкий лён, тонкий дым папирос выводил курсив.
Кто-то из них, наверное, был влюблён, кто-то был глуп, как пробка, и некрасив.
Димка умел насвистывать соловьем, Сашка, тот помнил все цифры и адреса.
Утро будило залпами водоём. Я не имею права о них писать.

Вот у меня тут море и ноутбук, Новороссийск, Анапа и Волгоград,
горечь волны, разъедающая губу, с тёмной спины сходящая кожура.
Что я тут стою, стоя и глядя на стены, в которых давно заросла беда,
воображая лица и имена, перебирая годы и города
болью и порохом пахнущего турне. Рыжих, сопливых, мечтающих допоздна.
Знавших о жизни больше, чем интернет. Больше, чем я когда-нибудь буду знать.

Я просыпаюсь рано, в седьмом часу. Утро стучится с миром в моё окно.
Мелкой походкой к морю себя несу, море сегодня сладкое, как вино.
Лес со вчерашней ночи ещё подрос, сбросил цветную ягоду со спины.
Страшно подумать, сколько гремело гроз ради такой искрящейся тишины.

Пахнет густым июнем вспотевший грунт,
с листьев свисает задумчивая роса.
Я набираю воздух в живую грудь.
Я не имею права
о них писать.

 


Поэтическая викторина

Если когда-нибудь

 

Пишется чаще. Плачется – к февралю. Зайцы с домов обгладывают кору.
Если вдруг когда-нибудь я умру, ты притворись, что это я просто сплю.
Заберись по лестнице на чердак, выгляни из окна в середину дня,
посмотри, запомни во всех чертах, как этот город выглядит без меня.
Будет ли небо сверху давить на грудь, станут ли улицы шире или темней,
сколько минут часы про меня наврут, сколько гудков машин прозвенит по мне.
Как молчат заснеженные сады, где хранит истоптанная трава
все мои запутанные следы, все мои накачанные права.
Покружи над городом, рассмотри, знают ли, что я уже не живу,
все его ветвистые фонари, вросшие в вечернюю синеву,
всё его завистливое бабьё, все мужские любящие сердца.
Доброе остановившееся –  отца. Тёплое неумолкающее – твоё.
Вспомнит мою походку, трамвайный путь, на Тверской задержится темнота.
Что-нибудь на свете, хоть что-нибудь, что в тот день внезапно пойдёт не так.
А потом, пусть вечер давно остыл, пусть чердак зевает во всё окно,
возвращайся в комнату, где темно от случайной камерной пустоты,
где я буду, чопорна и мудра, холодеть под тенью густых гардин.
Заведи будильник на семь утра и поставь поближе к моей груди.

(Глупый кот наконец-то объест герань, в гости сестрёнка напросится с ночевой.
Стоит ли просыпаться в такую рань, если вокруг не изменится ничего?)

 

* * *

 

В этих попутчиках не было ничего,

ну абсолютно ничего,

о чём бы стоило рассказать тебе.

 

Каждый рабочий день проходит без происшествий,

кофе в обед, до получки неделя, отчёты, лица,

ей безразличны литературные небылицы,

уши Ван Гога и новые записи Богушевской.
Он её ждёт за бутылкой пива в каком-то баре

(и про цветы он, конечно, не вспомнил, какая жалость),

непроходимо обычный, добротный «весёлый парень»,

в этих ладонях я бы надолго не задержалась,

но для нее этот остолоп бесконечно чуток,

обворожителен и отважен почти как Бэтмен.
Только подумай, милый, какое бывает чудо,

только подумай, милый, и сразу забудь об этом.
 

Мамина дача, ранетки, лавочка из осины,

как все чертовски элементарно, мой милый Ватсон –
не сомневаться. не сомневаться. не сомневаться.

Так безнадёжно просто, что просто невыносимо.
Утро сочится сквозь тонировку в его машину,

день обозначен: плохая дорога, котлеты, тёща,
после диеты она ему кажется слишком тощей,

после визита он ей покажется дебоширом,
будут билеты в кино и трогательные ласки,

будут скандалы, осколки, вмятины на обоях,
а через год эти двое пойдут покупать коляску,

ссоры умолкнут и мама, конечно, простит обоих,
а через десять – тетради и чашки для капучино,

а через двадцать, сорок.. Господи, помоги им.
Как гениально проста их семейная хирургия,

милый, как мы надежно неизлечимы.
Новая юбка, нехитрые радости, easy living,

и не случайно я их встречаю на трассе летом.
Хочется счастья, милый? Так, Боже мой, будь счастливым.

А не умеешь, то черт с тобой, становись поэтом,
чтобы, наполнив стаканы, рассказывать мне стихами,

как вечерами она приносит домой усталость,
как апельсин разрезает ножом, чтобы всем досталось,

как через много лет он так и не купит хаммер,
как достаёт в мастерской подержанные запчасти

и как, прикасаясь губами к краю её причёски,
думает: ну и чёрт с ним.

Только подумай, милый, какое бывает счастье.
Детские фотки в блестящих рамках, ковёр на входе,

новые окна, немецкое качество из Китая.
Счастье, которое почему-то нам не подходит.

Счастье, которого нам отчаянно не хватает.

 

* * *

 

– Ладно, – говорю. И вдруг вспомнил:

– Скажите, вы видали тех уток на озере у Южного выхода в Центральном парке? На маленьком таком прудике? Может, вы случайно знаете, куда они деваются, эти утки, когда пруд замерзает? Может, вы случайно знаете?

Я, конечно, понимал, что это действительно была бы чистая случайность. Он обернулся и посмотрел на меня, как будто я ненормальный.

– Ты что, братец,  – говорит, – смеёшься надо мной, что ли?

–  Нет, – говорю, – просто мне интересно узнать.
Он больше ничего не сказал, и я тоже.

И пока внутри не застонет время, не задышит холодом над плечом,
без оглядки будь ему самым вредным, самым неуступчивым палачом.
И пока не видно его на фото, улыбайся мальчиком в объектив.
Над ночным неоновым эшафотом – интервал от полночи до пяти.
Под осенним обморочным гипнозом цепенеют шорохи на ветру.
Это ты тут вжался холодным носом в тополиную тонкую кожуру?
Унося забвение с новой пьянки, тротуар подошвами щекоча,
долговязый, непобедимый янки с безмятежной вечностью на плечах.
В городском пруду голубая слякоть застывает в форме утиных лап.
Хорошо б совсем никогда не плакать, и ещё шампанского и тепла.
В городском пруду стекленеет звёздность, и не ты решаешь, не ты, не ты,
улететь кому, а кому замёрзнуть, и кому напиться до немоты.
Я поем из блюдечка хлебных крошек, намочу следами сухую ночь.
Ты хороший мальчик, такой хороший, что тебе, наверное, не помочь.
В постаревшей комнате пахнет кофе, остывает в кресле колючий плед.
Отпусти меня, миленький Холден Колфилд, мне ведь тоже хочется повзрослеть.
И пока вода не сковала лапы, и виски не давит седая боль,
осушать бокалы, летать и плакать со скрипящим джазом наперебой.

 

* * *

 

Мне ещё рано со временем препираться, мне ещё долго светиться среди имён
непримиримых участников демонстраций личного права на лучшее из времён.
Ветер под страшным секретом шепнул на ушко,

                                                                  высмотрев мой балаганчик в шестом ряду:

я никогда-никогда не проснусь старушкой в утреннем недовыкашлянном бреду,
в обществе кем-то подаренного сервиза на восемь давно позабывших меня персон.
Мне никогда-никогда не оформят визу в теплолюбивый таблеточный полусон.
Это не мне отмеряет кукушка силы выдержать, примириться и не мешать.
Знали бы вы, как невысказанно красиво там, над гнездом, над комочками кукушат.
Знали бы вы, как отчаянно пролетаю, втискивая бесконечность в короткий век,
я, трафаретный замученный пролетарий с крылатыми тараканами в голове,
я, сумасшедший непризнанный иллюстратор свободы с пудовыми гирями на ногах.
Время – моя безнаказанная растрата, липкая, медленно тянущаяся нуга.
Не отличая возраста от потери, не оставляя смелости на войну,
не океан, а так лишь, песочный терем, самоубийца, влюблённый в его волну.
Множить этажность, клеить внутри обои, кутаться в пересоленный сквознячок,
будто и вовсе нет на земле прибоя, а есть только нежность, уткнувшаяся в плечо,
есть только молодость, вписанная курсивом в первые графы всех моих личных дел.
Знали бы вы, как невыплаканно красив он – замок, расползающийся в воде.
Знала бы я, как целует волна морская в пенистом лихорадочном кураже,
не сожалея, не плача, не отпуская – я бы достроила парочку этажей.

Ну, а пока устают с непривычки плечи, кожа сгорает, пальцы чуть-чуть дрожат,
время не лечит, ещё никого не лечит и никого не пытается удержать,
море медлительно, стены ещё тверды и чья-то щетина щекочет изгиб ключиц.
Мы молодые, бессовестно молодые. Мы богачи, мы, решительно, богачи.

 

* * *

 

Мой рыцарь, я подскажу, где ещё ты не был, седлай коня и жилет надевай из флиса.
Она живёт – ну, допустим, под самым небом, допустим, рисует и варит глинтвейн с мелиссой.
Над лентами виадуков перила шатки, облизываясь, клубится туман в лощинах.
Она гуляет в моей разноцветной шапке и пишет мои стихи о моих мужчинах.
Под стук копыт в ущельях танцуют змеи, дрожит тропинка, чувствуя перемены.
Я путаюсь в словах, а она умеет писать и быть счастливой одновременно.
Закат крадётся над озером, тёмно-красный, и прячется, как будто замешан в чём-то.
Она не молчит, как я, заливаясь краской, она говорит: «Идите, пожалуй, к чёрту».
А ветер с крон обкусывает листву и плюётся вниз зелёными черенками.
И если она хоть где-нибудь существует, пока тебе свобода – на шее камень,
ищи её, мой прекрасный, мой гордый воин, холодный ключик к двери чужого дома,
поколотый мечами засохшей хвои, измученный, восторженный и ведомый.

Мой рыцарь, ты силён, ты упрям и молод, и опьянён волнением и угаром,
ты даже не молоток, ты огромный молот с ещё бестолковой направленностью удара.
Но будет сон предчувствием тонко вышит, и утро прозвенит тебе спелой рожью,
и солнце заберётся немного выше взглянуть на тебя, победившего бездорожье.
И там, на вершине, увидев свою принцессу, насмешливой улыбочкой огорошен,
ты, может быть, пожалеешь, что для процесса не взял с собой хоть пару сухих горошин.
Заглянешь сам, торжественно и учтиво, зажав в кулак ощипанные ромашки,
в глаза, отнюдь не гордые перспективой варить супы и гладить тебе рубашки.
Почувствуешь, как пахнет в саду рябиной, как тёплый шершавый воздух к губам припёкся.
Она могла бы ответить: «Привет, любимый!», но скажет, конечно: «Ты-то зачем припёрся?»
И будет смотреть на тебя сквозь проём оконный, хватая солнце русыми волосами.
Прости меня, победитель моих драконов. Я твой потерявший совесть Иван Сусанин.

Но здесь с начала пути не прошло недели, ну что же ты задержался на перевале?
Иди, пока ты красив и самонадеян. Пока тебя ни разу не предавали.
Найди её, мой прекрасный, мой гордый рыцарь, чужой конспект к пропущенному уроку.
Найди её и потом, перед тем, как скрыться, успей, пожалуйста, мне показать дорогу.

 

 

* * *

 

На горе, где тучи свисают низко, где уже не ползают альпинисты,
где весна развешивает монисто из остатков снежного полотна,
в почерневшей башне хранится осень, над карнизом ветер простуду носит,
я смотрю по утрам на верхушки сосен из её единственного окна.
За окном минуты играют в игры, о стекло сосновые трутся иглы,
эту башню гордость моя воздвигла, этой башне память моя солдат,
та, что с терпким запахом карамеллы, что воюет с гордостью неумело,
что рисует крестик на стенке мелом, мол, давай, стучи головой сюда.
По ночам в онлайне, куда ни сунься – вся стена до низу в её рисунках,
и подумать только, какая сука – ни сломать, ни выключить, ну никак.
И за что мне душу на части делит? Мне ж немного нужно на самом деле —
разглядеть за небом в твоей постели своего счастливого двойника.

Шелестит воздушное оригами в кучевых ладонях медведей гамми,
и такая солнечность под ногами – ни вздохнуть, ни вскрикнуть, ни сделать шаг.
И весна над этим скалистым зубом слишком расточительна и безумна,
под оконным тысячекратным зумом слишком непростительно хороша.

Скоро поле вскроется урожаем, скоро водка снова подорожает,
колеёй исписанные скрижали запоют шершаво под колесом.
До окна доносятся пересуды, расписная ругань и звон посуды,
жаль, не разглядеть мне уже отсюда этот человеческий разносол.
Жаль, никто из них не придет на помощь, тут же всех затворников не упомнишь.
Да и мне не страшно, а правда в том лишь, что она не стоит ни слёз, ни мук.
Утро лезет миру росой за ворот, под горой незримый зевает город.
Это точно сбудется очень скоро, остаётся только шагнуть к нему.
Всем своим растрёпанным организмом я встаю над выкрошенным карнизом,
в голубом клочке между мной и низом замирает солнце, оторопев.
Под его ресницами золотыми над горой секунды мои застыли..

Мне не видно, слушай... Вон там не ты ли не спеша взбираешься по тропе?

 

* * *

 

Надо было родиться камнем, чтоб валяться, к примеру, в Каннах
и шлифованными руками на закате ловить волну,
чтобы круглый гранитный коржик тёр босые ступни прохожим,
чтобы капли на тёплой коже никому не вменять в вину.
Надо было родиться льдиной, чтобы где-нибудь на Мальдивах
у туриста в коктейле дивном разбазаривать холодок,
чтоб, взлетая морозным ветром над тропическим марафетом,
ворошить силуэты веток, опрокинутые в ладонь.
Время десять, играет промо. Я – не камень, и это – промах.
Сверху лампа в стеклянной каске, снизу вышивка на джинсе.
Роль известна, сюжет подобран, я стараюсь казаться доброй,
я вчера прочитала в сказке, что добро побеждает всех.
Лето, луг, кутерьма цветная, на горе ветерок сминает
настоящая, ветряная – с хрипотцою тугая цепь.
Солнце греет, на солнце тридцать, от себя никуда не скрыться –
я гремучий железный рыцарь с одержимостью на лице.
Дома жарко и Дэвид Боуи, дома бабочки на обоях,
я опять не готова к бою – бой циничен и много пьёт.
В джинсах тесно и два кармана, я – не камень, а мне всё мало.
Я сегодня надолго, мама, только склею своё копьё.
Мне ведь, мама, совсем не трудно развязать ремешок нагрудный
и с тяжёлой железной грудой сбросить душный хмельной азарт.
Но скрипят на горе стропила, и растёт под горой крапива,

и бежит до горы тропинка, отзеркаленная в глазах.

 

Нам и не снилось

 

Полвосьмого, вечер привычно задан мёрзлым небом, хором блестящих ссадин,
в темноте виднее всё то, что за день замечать отчаянно не хотим.
Это будет повесть о самом вечном. Я болтлив, мой мальчик, а ты доверчив,
а она приносит домой под вечер заплетённый в волосы никотин.
Мой неловкий, мой дорогой прохожий, и сквозняк, и шарфик зелёный тоже
занимают место своё в прихожей, замыкая суточное кольцо.
Уходить морозно, светло и колко, уходить легко – возвращаться долго,
вот она включает свечу на полке и словами царапает мне лицо.
Огонёк проколет густую темень, две строки – и я уже буду в теме,
что она не с теми, опять не с теми провела сегодня пятьсот минут.
Что она старается жить опрятно, что идет и голову держит прямо,
что все эти встречи – фальшивый пряник, а холодный дом – настоящий кнут.
Но пока – бокал и коробка чипсов, и бардак на полках, и в небе чисто,
докричит, допьёт и опять помчится, улыбаясь зеркалу на бегу.
То Олег, то Женечка, то Григорий, нам не больно, нам и не снилось горе,
и осталась с вечера только горечь в уголках некрашеных теплых губ.
А загар на скулах остался с лета. Огонёк моргает в ладони света,
и её бессонная эстафета выпускает голову из тисков.
Как её щека горяча, мой мальчик. Я – ещё один утонувший мячик,
а она – мой фокусник, змей, обманщик, мой с ума сошедший калейдоскоп,
мой усталый бог в полосатой майке. Мне не хватит самых волшебных магий,
я всего-то глупый листок бумаги, небольшой художественный приём.
Тишина короткие вздохи слижет, я смешон и счастлив, но лишь бы, лишь бы
мне когда-нибудь оказаться лишним, третьим лишним в повести про неё.

 

* * *

 

дела отлично, как обычно
а с личным
ну, вот только с личным

 

Небо, ромашки, косички (пора взрослеть). Ветер, как Моська, то кинется, то отпрянет. Вот самолёт, вот его бесконечный след, вот рядом солнце, горячий шершавый пряник. Бабочка цвета холодного лимонада села на ворот, прислушалась и застыла. Знаешь, для счастья почти ничего не надо, просто идти и пялиться в твой затылок.

 

 – Ко мне приходила зима, а затем другая, выкроила печаль, принесла замеры. Ты всё-таки неудачница, дорогая, если за столько лет не нашла замены.


Дымка ползёт, как пролитое молоко, листья давно не мели и песок накрошен. Как это всё же немыслимо и легко – в этой дремучей глуши вспоминать о прошлом. Время кружилось в забористом вираже, как светлые локоны девочки на обложке. Он жил на девятом подсолнечном этаже и ел переспелую вишню с моей ладошки. На клетчатом, сильно пружинящем пьедестале секунды переходили на мелкий бег и губы светились малиново и врастали в ключицы, почти забывшие о тебе. Ты, может быть, даже заметишь бессонной ночью под шелестом накрахмаленной белизны, что гладишь горячей ладонью не позвоночник, а строчку вишнёвых косточек вдоль спины. Другой вечерами играл мне мотивчик старый про то, как смеялась, дразнила и не дала, он, кажется, путал меня со своей гитарой и тщетно пытался настроить на новый лад. А третий гордился, что жизнь проживёт не даром, и даже не спрашивал, как у меня дела. Лица менялись, и я их в одно лепила, пряча обиду в подставленное плечо. Только бы, только бы выше держать стропила, только бы не задуматься ни о чём. Время летело, как ласточка над рекой, время смеялось над нами, и Он вмешался, выдохнул осень, устало махнул рукой и подарил нам с тобой по второму шансу.


А я, ты знаешь, думал свалить на море, даже серьёзно планировал, даже дважды. Меня тут повысили в должности, вот умора. Впрочем, когда для тебя это было важно?.. Жизнь проходит, не балуя и не крысясь, в целом тоскливо, кашельно и дремотно. Ну и, конечно, тридцатилетний кризис. Ты не волнуйся, сейчас это даже модно. Как говорят герои больших экранов я много думал о нас. Всё ходил кругами. Помнишь стишок, как на мостике утром рано встретились двое с закрученными рогами? Вот это мы в ежедневном дыму баталий. Такие гордые гуси, куда там Нильсу. Да, мне тебя оглушительно не хватает. Нет, я с тех пор ни на йоту не изменился. Я и сейчас не стою ни миллиметра одной твоей сигареты в дрожащих пальцах.


Там, за плечами, утро с дождём и ветром, там без тебя мне не хочется просыпаться.


 Там, за плечами, годы большой ошибки, острые копья, траурные одежды. Это какой-то сбой в заводской прошивке большая дорога и маленькая надежда, бабочка цвета волнистого попугая, солнце в зените. Пора бы уже проснуться. Мир никуда не сдвинулся, дорогая, стоит остановиться и оглянуться.


Я покажу, но отсюда не разглядишь ты, сколько рубашек, как у тебя, и курток в этом нечутком бессовестном городишке, полном счастливых парочек, как окурков. Осень сменила ситцевое на жёлтый, всё хорошо, веселимся, живём, поём. Где-то в районе груди небольшой ножовкой время неспешно выпиливает проём. В небе галочки птиц заполняют пропись, а у тебя под ребрами бьётся камень.


Как этот камень гулко ныряет в пропасть от мысли, что можно коснуться тебя руками... И что тут скажешь, холодно и сопливо, и осень не признает в себе воровку. Страшнее  нет, не тем, кто летит с обрыва, а тем, кто выпускает из рук верёвку.


А небо в просветах взрывается синевой и лезет наружу, как воздух из старых камер. Я часто моргаю и долго смотрю в него, и, кажется, даже дотягиваюсь руками. Вот самолёт, вот его серебристый клюв, вот облака поедают мой пряник с краю. Слышишь, ну вот же, вот я, я тебя люблю! Вот я иду и дорогу не выбираю. Пятки исколоты тонкими хворостинами, пахнет малиной дикой. Ты опускаешь ресницы и шепчешь:

 

Прости меня, Эвридика.

 

Новогодне-детское:)

 

По дворам позёмка шарит, осыпаясь на бегу.
У меня есть жёлтый шарик со снежинкой на боку.
У него шнурок короткий, яркий глянцевый наряд,
он лежал весь год в коробке, дожидался декабря.
На коробке надпись синим «новогодний сувенир».
Он не больше апельсина, а вмещает целый мир.
Вот мой фикус, вот кровать и вот аквариум с водой,
вот и мама, просит: хватит заниматься ерундой,
вот окно и вот прохожий, вот тарелка и бокал.
Приходи, посмотришь тоже в золочёные бока.
За окном холодный вечер, замороженная тишь.
Ты спроси, а я отвечу, если сам не разглядишь
алгоритм простых решений, алфавит от я до you.
Там внутри живет волшебник, настоящий, зуб даю.
Добрый, ёлочный, из детства, исполняющий мечты,
нужно только приглядеться, лучше вместе, я и ты,
посидеть вдвоем под ёлкой, как подарки в Рождество,
уколоть носы иголкой, потереть шершавый ствол,
мишурой украсить шторы и, коснувшись тёплых щек,
загадать тихонько, чтобы ты пришёл сюда ещё.

Вечер бродит, как отшельник, по заснеженной тропе.
У меня есть свой волшебник в золотистой скорлупе,
заколдованный навеки, дни и ночи на посту,
он висит себе на ветке, отражает суету,
шкаф с потертыми боками, репродукции в пыли,
новый томик Мураками, старый томик Харпер Ли,
календарик с Эверестом, антикварную сову...
Там ещё осталось место. Приходи, пока зову!

 

Обычное лето

 

Обычное лето – невыспавшееся утро, мамина ваза, квадратная, как сундук,
букет просыпает в ладони цветную пудру, ромашковую серебристую ерунду.
Обычное лето – иди себе дальше плавно, отвешивай время – по месяцу на талон.
Июль, или кто там сегодня у нас по плану, поплёвывает через форточку в потолок,
и где-то над крышей шипит раскалённый жёлтый, стреляя лучами по вороху голубей.
Стихи просыпаются вместе со мной тяжёлым,

                                                                  раскатистым выдохом в узкой грудной                                                                   трубе,

плетутся со мной на кухню за мятным чаем, включают духовку, косятся на мамин торт,
садятся за клаву, по кнопкам моим стучат и – не пишутся, хоть ты убейся об монитор.
Не пишутся – ни признания, ни куплеты, не портится сон, не теряется аппетит,
и ты понимаешь, что это совсем не лето, а лето на самом деле ещё в пути.
И ты убегаешь из дома в сосновый полдень, на трассу, на звонкий кузнечиковый бродвей,
туда, где заметно лысеющий Дуглас Сполдинг за ужином пьёт одуванчиковый портвейн,
туда, где полжизни хранится на старых дисках, открытках, билетах в прокуренные поезда,
и мстительно думаешь: ты только попадись мне.

                                                                  И шепчешь просительно: только не                                                                              опоздай.

А лето глазеет в окна, качает шторы, крадётся по стенам из тёплого кирпича,
а лето не слышит и просто приходит, чтобы заполнить твою нерифмованную печаль.
Касается пальцев, вручает дурацкий веник руками влюблённого в танец неточных рифм,
водитель для Лены, попутчик для откровений,

                                                                  мальчишка с лучистым солнышком изнутри.

И ты, просыпаясь на трассе под Новосибом с ромашкой в кармане и тяжестью на плечах,
небрежно киваешь ему, говоришь: «спасибо» и думаешь: только б от счастья не закричать.
Обычное лето, обычная небылица, квадратная ваза, цветочная канитель,
влюблённые улыбающиеся лица, красивые, загорелые и не те.
Горячечный снайпер над крышей моей высотки спустился пониже и целит теперь в меня,
и я окунаю в лето свои кроссовки – Коламбия, не какая-нибудь фигня,
а лето, тепло обтекая резной протектор, вплетает в прическу цветочные пустяки
и в самое ухо нашептывает про тех, кто читает мои ненаписанные стихи.

 

* * *

 

Она безнадёжно опаздывает в вечёрку, вздыхает, собирая акрил по полкам:
«Из нас двоих один-то уж точно чокнут». Асфальт у дома хрустящим морозом скован.

Из них двоих один уже влип по полной, и, кажется, она уже знает, кто он.

«По совести, свобода ничем не хуже, а где-то даже искренней и привычней», –
она проверяет ботинком льдистую прочность, прикидывает, чего бы купить на ужин,
и снова считает, не слишком ли много вычли

                                                       для этой невнятной прихоти «быть за мужем».

Вот это «за» смущает сильнее прочих, в особенности, если писать в кавычках.
Быть «за» она почему-то никак не хочет.


Она идёт пешком, подбирает рифмы, старается ни о чём, кроме них, не думать:
«Ну, что ты, в самом деле, такая дура. Ну, что ты хочешь – такие у них тарифы:
за каждую пару въедливых жгучих строчек одна инъекция боли туда, где бьётся.
И он в этом смысле намного богаче прочих». Она мечтает совсем ни о чем не думать,
но это ей не очень-то удаётся.

Синицы трутся гурьбой возле хлебных крошек. Она обходит и думает: «Хорошо им,
тут каждая сам себе теплый пернатый ротшильд».

                                                       Она без запинки помнит, что он хороший,

что любит её взаправду и всей душою, что жребий уже подобран, а ключик брошен.

Он вполне понимает её дурацкие хобби, шутит уместно, умеет водить машину,
умеет чинить практически всё, что сломалось. Ему позавидует сам многорукий Шива.
Осталось освоить такую смешную малость –

                                                       просто быть рядом, когда ей совсем паршиво,

но это как раз ему в голову не приходит.

В её картинах резвятся чудные звери, но в этот вечер палитра почти пустая.
Она выходит из класса, он ждёт у двери. Он так старается, правда, он очень верит
и, слава Богу, стихов её не читает.

 

 

Памяти О.Я.

 

Если ничего не беспокоит и ничего не болит –
значит, ты умер.

Олег Янковский


Позолочена, опоясана одуванчиками плита.

Эх, Мюнхгаузен, дело ясное – нам сегодня не полетать.
Зацветает оленья вишенка, осыпается при ходьбе.
Бог, он ласковый, только, вишь, он как позаботился о тебе.
Шпага острая, туфель лаковый там не в моде наверняка.
Я уже все глаза проплакала – невозможно, нельзя, никак
не поверится, не поместится в леденящую пелену.
Слышишь, Карл, через пару месяцев собираемся на луну.
Будет море шершаво-каменно серебриться в лучах Земли,
не разбрызгать его руками нам и в бутылку не перелить.
Будут прятаться темы вечные за прибрежные валуны,
буду ждать тебя летним вечером на другой стороне луны.
Только ты прилетай, потрожь её, вспомни гулкий её мотив.
Эх, Мюнхгаузен, дело прошлое – нынче пушек-то не найти.
Бьются рюмками, колют вилками, негодуют на молодёжь,
конь твой старенький половинками дезертировал – не найдёшь,
так и бродит всё, хнычет жалостно, как известно из новостей.
Слышишь, Карл, приезжай, пожалуйста, на любой из его частей.
Будем вишни срывать обоймами, будем верить тебе во всём.
Эта лодка с такой пробоиной – дальше неба не унесёт.
Там-то каждому, верно, выдан щит в непроглядном конце пути.
Эх, Мюнхгаузен, что ж ты, выдумщик, так не вовремя пошутил.
Канул в лето с резными ставнями, в разноцветные берега.
Слишком многое нам оставлено, чтоб так запросто проморгать.

Май за окнами, память пропита, тридцать два на календаре,
я ищу твой усатый профиль там, в полнолунистом серебре.
Над придуманными сюжетами
опадает слезой вода.
Вытираем лицо манжетами.
Улыбаемся, господа.

 

Первый снег

 

Улицы ленивы, дворы пусты,

я молчу, часы увлечённо врут.

Так зима осыпается с высоты,

ёжась от тепла подставленных рук.

Так звенит внутри бестолковый нерв.

Господи, я не верю, но ты молись.

Вот он, чистый, готовый, как пионер,

мой волшебный, мой терпеливый лист.

Снег так бел, что строчки уже видны,

Бог так добр, что в этом его прокол.

Сколько в мире поводов для войны,

столько в мире гордых и дураков.

Что ж, дружище, это твоя судьба –

паковать обед в полиэтилен.

Мир, дружище, слеп и любовь слепа,

да к тому же глупая, как тюлень.

Ветер физиономию колко бьёт,

время лечит, только не привыкай.

Слышишь, Пансо, брось ты моё копьё,

Пойдем-ка лучше слепим снеговика.

 

Пятница

 

Промокшие ноги, кроссовки трут и горло предательски простывает.

Привет, я твой старый надёжный друг, шершавая, сонная мостовая.

Нахальные чайки со мной на «вы», гуляют, глазеют на ваши ноги.

Привет, ты вчера ещё был живым, мой маленький памятник одиноким.

И кто в этот раз твой Роден, дружок? По пятницам вечер особо душен,

упрямое время не бережёт твою сомневающуюся душу.

У скульптора мягкий изгиб ключиц и русые локоны над плечами,

он носит в кармане твои ключи и тонко смеётся, звеня ключами.

У скульптора лютики в волосах, и я под сугробами не забыла,

как ярко светились твои глаза, когда он ещё подбирал зубило.

Под этим закатом его рука придирчиво гладила теплый камень,

и ветер гудел, и плыла река, сверкая морщинистыми щеками.

Когда отзеркалит её вода закатную розовую помаду,

ты снова упрямо спешишь сюда, куда торопиться уже не надо,

где облако светится, как плафон с рекламы «Живите в красивом доме»,

и жжёт каменеющий телефон ещё почему-то не стёртый номер.

В назойливой чаечной суете не чувствуешь каменную усталость.

Мой маленький памятник пустоте, послушай, как много ещё осталось.

Как ветер вздыхает тебе в лицо отпущенным, прожитым, перепетым.

Как солнце крадется степной лисой по ленте бетонного парапета.

Как парень на самом краю стоит, а снизу ребята кричат: а ну-ка!

Как неизлечимо больной старик, украшенный звонкой гирляндой внуков,

забросит монетку в густой закат, но так и не сможет сюда вернуться.

Как пьяный простуженный музыкант стоит у кофейни в пальтишке куцем,

и, в небо стекающий по трубе, в тугую мелодию звук плетётся.

Как, чтобы остаться в живых, тебе ещё не раз умереть придется.

Но вот и стемнело, ступай, дружок. Иди, не оглядываясь, обратно

любить, сомневаться, лечить ожог, толстеть, парковаться неаккуратно.

Придется допить этот год до дна, он выдался нынче совсем осенним.

А я передам ей привет. Она бывает тут каждое воскресенье.

 

* * *

 

Скоро проснётся будильник, а ты в сети. Снова ночные гости?
Как бы мой сплин не надумал тебя посетить. Глупо, коллега, бросьте.
Там у тебя на ужин, наверное, плов. А у меня капуста.
Ладно, шучу. В моём доме уже тепло, только немного грустно.
А я всё такая же – звонкая, как капель и глупая, как сосулька.
Сбитые ноги, исхоженный парапет и двести часов в сутках.
Правда, ну чем я лучше? В душе бардак, крылья в шкафу скучают.
Кстати рождённые ползать умеют ждать – в небе таких, как чаек.
Нет, он с тех пор не звонил, да и я сама знаю, что жребий брошен.
Кто тут грустит? Это просто случайный смайл, хватит уже о прошлом.
Снегу положено таять, бросай хранить – новым полна земля им.
Жизнь продолжается, просто меняет ник. Хистори обнуляет.
Ты в ней напишешь – ну где, мол, мой ренессанс, две точки, черту косую,
а я ничего не буду туда писать, я красками нарисую.
Проще простого новый начать куплет – труднее его закончить.
Ладно, у нас за окном начало светлеть.
*КИССИНГ*
Спокойной ночи.

 

Томск

 

Мой сосновый Оксфорд, затерянный вне дорог, из тайги торчащий, как хвост из норки.
Вот и вовсе лето закончилось, будь здоров. Проводи меня сегодня до остановки.
Мой стареющий, камерный, необъяснимо мой, ты с рождения пара мне
с деревянными темными бусинами домов и продавленными тротуарами,
с переулками, где булавками фонари вразнобой топорщатся из обочины.
Говори со мной, пожалуйста, говори обо всём, чем сердце глупое озабочено.
Мой упрямый, заболоченный водолей, угловато сложенный,
проступающий мокрыми ребрами тополей сквозь дождевую кожу.
У тебя снаружи плещет лесная ширь, ностальгию асфальт хоронит.
Не спеши меня, пожалуйста, не спеши отпускать перелётом односторонним.
Ты такой же, вечно молод и безголов, подпевающий «Sexy Sadie»
целомудренно разливающейся беседе меднолобых колоколов.

Я живу на перекрёстке твоих ветров, по твоим шкафам раскладываю посуду,
по твоим хрустящим аллеям ловлю простуду, заворачивая тоскующее нутро
в шерстяную нежность, завязывая шнурок, безнадёжно быстро в ладонях твоих взрослею,
забывая от вечёрки до бакалеи твой непрошенный, невыплаканный урок.
Темный дворик, где крапива да лебеда, где свидания и бутылки.
Светлоглазая неласковая беда с теплой ямочкой на затылке.
Под ногами крошится осень, ключи звенят, пустота в рюкзаке трясётся.
Полюби его, пожалуйста, как меня, сколько хватит скупого солнца,
каждой улочкой, где, тоскующая по теплу, голосит городская живность.
Я сама ещё немножечко потерплю, лишь бы всё у него сложилось.
Покрывается веснушками водоём, липковатый дождь ворожит над рощами.
Мне с тобой не скучно, просто с тобой вдвоем, конопатый мой, мой взъерошенный
собутыльник, лужи полные мне налей, похрусти на дне тротуаров цветными чипсами.
Не жалей меня, пожалуйста, не жалей. Помолчи со мной.

 

* * *

 

Улица движется, солнце жарит, слёзы выглядывают из глаз.
Я упустила воздушный шарик – нитка нечаянно порвалась.
Он ещё близко, четыре шага.. Кто-то за локоть: с ума сошла!
Если б ограда не помешала, если бы смелость не подвела.
Если бы слушалась в детстве маму. Если б добрее была внутри.
Вот теперь стой непривычно прямо, губы закусывай и смотри.
Мимо машины гудят и светят, мнут колесом прошлогодний лист.
Шарик рывками уносит ветер (в прошлом, наверное, футболист).
Снова и снова удар капота, диски мелькают, лицо горит,
в пропасти уличного компота жизнь переходит на новый ритм.
В кружеве солнечного пожарца время затягивает лассо.
Страшно, так страшно не удержаться над разлинованной полосой.
Будто бы это сейчас не шарик скачет, как заяц, среди машин.
Вот я стою, я уже большая. Грустно и хлопотно быть большим.
Мимо гуляют Марины, Тани, грезят о мальчиках в унисон.
Знаю, когда-нибудь он устанет и приземлится под колесо.
Только пока невдомёк скитальцу, Богу вон сверху куда видней,
сколько ещё продолжаться танцу времени, бамперов и огней,
сколько надеяться, биться, гнаться. Стоны сигнальные, как ножи.
Вот я стою, мне опять двенадцать. Я бесконечно желаю жить.
Город дымится, грохочет, воет, платит долги, выполняет план.
Жизнь моя бьется о лобовое, ищет участия и тепла.
Солнце, как толстая рукавица, греет разинутую ладонь.
Боже, не дай мне остановиться так непростительно молодой.

 

* * *

 

Утро, небо, тучи, мамин зонтик, новые фломастеры в руке,
школа далеко на горизонте, лето рядом, книжка в рюкзаке.
Папа ждёт у выхода, смеётся: накупила б лучше леденцов!
У него в глазах такое солнце – хватит и на десять сорванцов.
Он меня зовет своей Алёнкой, он не знает, что всего пять лет
нам осталось вместе тратить плёнку и гулять без шапки при нуле.

Осень, солнце, шелест под ногами, полдень, мат. анализ на носу.

Сонно расписание ругаю, две бутылки красного несу.
Ленка ждёт меня у магазина, молодость пьянит сильней вина,
всё, чем может жизнь сейчас грозить нам, – сессией, и тем она смешна,
чувствами – и тем она прекрасней, гордостью – да брось, какой прогиб?
Мы-то знаем: именно у нас с ней будет всё не так, как у других.

Чёрный хлеб, паштет, сметана, творог, вроде не забыла ничего.
– Посмотрите рубль, ваши сорок! – длинный чек, короткий разговор.
Сашка ждёт на улице с букетом, сердится, ворчит – устал стоять,
отдаёт цветы, берёт пакеты – это называется семья.
Жаль, что мне давно уже не двадцать, идеалы снизились в цене.

Долго жизнь учила прогибаться под неё с другими наравне.

Пестрая витрина, тёплый вечер, ананасы, булочки, кунжут.
Удивить меня, пожалуй, нечем, ничего не выбрав, выхожу.
Парень ждёт кого-то, курит мрачно – куртка как у Сашки, хоть кричи.
Время – самый терпеливый врач, но даже он устал меня лечить,
Жизнь рисует «неуды» в зачётку, день за днем шагает по прямой.
Парень докурил, ушёл с девчонкой. Магазин закрыт, пора домой.

 

 

* * *

 

Я ношу под рубашкой комочек счастья, но об этом догадываюсь нечасто.
Счастье мается долгие многочасья, потихоньку под левым ребром сопя.
А рубашка смешная, в цветную клетку, счастье высунет морду – решит, что лето,
спросит: «Девочка, эй, тебе сколько лет-то? Почему ты без кукол, одна опять?»
Я отвечу не сразу, пожму плечами – мои куклы гуляют со мной ночами,

а потом – не прощаясь, как англичане, – и приносит новеньких Дед Мороз.
Счастье злится нешуточно, если врут, и мне втыкает под рёбра колючий прутик,
а потом, как всегда, у виска покрутит и забудет, о чем был его вопрос.
Я ношу под футболкой осколок лета и над этим подшучиваю нелепо.
Лето греет ночами теплее пледа, лето прочно сидит у меня в груди.
На футболке размашисто нарисован чей-то мальчик в короне и без кроссовок,
лето смотрит на этот сюжет попсовый и совсем ведь не думает уходить.
Лето пахнет душицей и зверобоем, лето вовсе не любит играть с любовью
и сдаётся, зараза, почти без боя, у меня разрешения не спросив,
а потом я расхлёбывай этот праздник. А ведь кто-то живёт и гусей не дразнит.
Но из всех невозможных на свете разниц я за эту отдельно скажу «мерси».
Я ношу под ветровкой кусочек неба, но упрямо не верю в такую небыль.
Небо лезет из кожи: «Да я бы! Мне бы!» и обиженно в рёбра мои стучит.
Ветер куртку, чего уж там, продувает, и у неба под курткою не Гавайи,
небо стойко озноб преодолевает, небо ловит в кармане мои ключи.
Хочет клетку грудную открыть ключами – небу грустно, что небо не замечают.
Я его согреваю зелёным чаем и несу чепуху про «не те лета».
Небо кровь разгоняет по тонким жилам. Я, наверное, небо не заслужила,
но послушать – стучит, значит, будем живы, значит, снова захочется полетать.

 

* * *

 

вечерами всё чаще тянет посочинять,
ты не смейся, Женька, послушай уже меня:
он приходит к отцу в самодельных своих сабо,
он приходит к концу самой первой из всех суббот.

«ну и как тебе, Бог, отдыхается хорошо? ты послушай, Бог, зачем я к тебе пришёл
и не делай сразу такой утомлённый вид – я прошу за всех не рождённых ещё людей.
мне тепло под крылом необъятной твоей любви, но тебе, всемогущий, за всеми не углядеть,
я же хрупок, беспомощен и смешон, такой прозрачный человеческий корешок,
что любой может вырвать, а ты говоришь: живи».
пожимает Бог всемогущим своим плечом,
обнимает Бог человечишку горячо,
улыбается Бог, улыбка его ясна,
голос его красив:
«коли вышло, что я в небрежности уличён, вот тебе, дружище, Сила, как ты просил,
этой Силы, дружище, никто до тебя не знал, забирай, она могучей всех прочих сил,
и пусть жизнь твоя серебрится себе, течёт».
человек в ответ: «это, Боже, совсем не то. ты один на всех обвинитель и понятой,
ты же знаешь сам –
жизнь полна подводных и разных других камней, как начинкой у щедрого повара круассан,
не разбить их все и самому сильному мне».
улыбается Бог, борода у него седа,
между пальцев струится, дрожит человечья нить,
человечья жизнь, бледно-розовая слюда.
«вот добавка тебе, дружище, смотри сюда –  пусть Смирение будет рядом с тобой в те дни,
как не хватит силы хоть что-нибудь изменить».
шелестят слова, человечья струна звенит: «ты меня, конечно, Господи, извини,
я, конечно, уже благодарен тебе навек, но смотри: вот встречается мне на пути гора,
может, холмик, а может, какой-нибудь арарат. что мне делать – то ли штурмом идти наверх,
то ли молча у подножия загорать»?
улыбается Бог, улыбка его добра:
«ты опять, выходит, бедненький, не добрал, вот тебе последние к связке твоей ключи –
это высшая Мудрость, пользуйся ею, брат, чтобы верно доблесть от глупости отличить».
«ну вот что ты заладил, Боже, – «бери, бери», ну а если, к примеру, встретится лабиринт?
а на бирже случится крах? а сломается дома кран?
а заколет печень, тоскою поражена? а в духовке сгорят коржи?
или с криком «хватит!» сбежит к другому моя жена? или, много хуже, чужая ко мне сбежит?
я уже не знаю, как объяснить тебе – нужно верное средство на все сорок тысяч бед».
и смеётся Бог, и нету его правей,
и под белым-белым снегом его бровей
так же весел взгляд, искрящийся, молодой,
и цветную нить отпускает его ладонь.
«я смотрю, ты, дружище, торгуешься неспроста, отдавай-ка назад весь ненужный тебе состав
и ступай, я не спал с воскресенья, часов с пяти. вот, держи взамен, он поможет тебе в пути».
«что-то сверток лёгок и необычайно мал, это точно всё?
не похоже, чтоб я журавля своего поймал. ты уверен, что эта штука меня спасёт?»
«ты давно развернул бы, чем просто в руках держать. это Юмор, дружище, искристый, острей ножа,
всякий раз, как удача встанет не с той ноги, он один тебе будет многоразовый анальгин,
даже слишком такому нескладному, одному, ну да Бог с ним, делись с коллегами по уму
и давай прекращай вокруг меня нарезать круги, больше жалоб твоих, дружище, я не приму».
И уходит сын, унося непонятный дар,
и бежит, течёт с тех пор по земле вода,
утекает много и навсегда.

это сказка, Женька, да сказка не так проста,
ты закрой глаза, досчитай про себя до ста,
да не жульничай, считай, а потом смотри:
вот по грешной земле простой человек идёт
и вздыхает: «какой я все-таки идиот,
я мог стать непомерно сильным, почти как Бог,
и таким же мудрым, наверное, тоже мог,
но взамен живу с такой чепухой внутри».
а рассвет над землёй безоблачен и белёс,
а туман подставляет солнцу холодный бок.
он идет и хохочет сам над собой до слёз.