Эгвина Фет

Эгвина Фет

Четвёртое измерение № 31 (307) от 1 ноября 2014 года

Мало что

 

Петров день

 

Не грести, не рулить, не лежать, а беззаботно валяться в дрейфе.

Михаил Бару

 

Не грести, не рулить, а безвольно валяться, лечь в дрейф:

якорь брошен, петух пропел, – Пётр чист, преломляет рыбу на берегу

с сочным хрустом, наблюдая, как кружит лист, размывается шельф,

на душе легко, как под панцирем у лангуста.

Он как прежде молод, в лучах восхода, и как будто не виден в свете их,

но как только он вступит в морскую воду, тень скользнёт по лицу,

с шумным плеском, – всё по кругу одно за другим, завтра сети

расставит на Пелопоннесском,

вряд ли это спасёт от вины и стыда,

но пока время есть –

остается пройти петуха

не замеченным,

не отрекшимся –

и остаться таким

навсегда.

 

С котом

 

и надо думать, что ничто не треснет, по швам не разойдутся рукава,

и нет(!), не ты такой пижон, а чья-то морда тебе хамит и делает кнутом,

уже потом – на старых фотоснимках, где ты босой в пижаме и с котом

в обнимку, никто не заключит: мол, «был скотом»,

а деликатно промолчав в ухмылке,

откупорит бутылку за фантом,

не грянет гром,

вдруг взявшись ниоткуда,

а как-то незаметно, между дел

проводит пара-тройка чьих-то тел,

которые не ждали, в общем, чуда: что им отпишут, дом или посуду,

жакет от Кардашьян или комод такого хлама, – но слухи поползут,

что «этот жлоб» зажилил что-то напоследок на Карибах

и злободневно сдох.

……………………

но надо думать,

что пока ничто не треснет,

по швам не разойдутся рукава,

а если разойдутся, такова

их участь.

 

Мало что

 

Мало что – не ссужен, не гнут, не гол, не диктатор, не диктор и не монгол –

изменилось мало – в замышленном нарративе мы глядимся серым пятном слепым

за немой досадой, за голубым,

за бескрайним садом,

и картонный аист не полетит, вырвав нить из рук, смерив шансы взглядом,

мало что – раскинулось и лежит от тебя до МКАДа,

в негативе пленки видно, видно, что под ребром – у кого просвечивает нутро

до какого ада. Правда в том, что стихло и не звучит

ни в груди, ни рядом.

Будут май на Рижской и на Тверской, бесконечно Мирной и Заводской,

и греметь парады.

Мало что – ты думаешь в той дали, собираясь, мучаясь от Бали,

отболи это всё когда-нибудь, отболи, только соль останется, и на пленке

ты сидишь трехмесячным на пеленке

и никак не думаешь про рубли.

 

Эпилог

 

Я движим чем-то: гулкой тишины безволием, щелчком замка дверного,

когда ты молча держишься стены, целуешь и выходишь с богом,

укором в спину, тяжестью вины, пустым желудком, жаждой выходного,

когда в упор не замечают, как нужны, затянутым нелепым эпилогом,

грозы мерцаньем, утренней росой, травой примятой,

когда не с той ноги, еще босой, душистой мятой,

сказанным в лицо, забытым чем-то,

когда выходишь утром на крыльцо, и бабушка жива, и прямо в лето.

 

Лучше бы не

 

Светлой памяти моей любимой бабушки

 

Я подписываю этот чек на совместную нашу старость,

на болезненную близорукость, на последний земной фуршет…

Те, кто знали нас в двадцать два, не оценят, что с нами сталось,

и каким прошедшим сквозит теперь из манжет.

Мы включали блюз, запускали кольца, ретушировали пробел,

изолентой клеили оголённый … провод, штамб шиповника или нерв

до того, что он загрубел до кости,

и на выцветших фотографиях профиль бел.

Здравствуй, друг мой! Мне двадцать восемь

скоро стукнет, и лучше б не.

 

Гуще белый туман, и сквозняк как осенняя слабость,

нагибает к земле, пробирая сквозь петли в пальто…

Те, кто видят нас в шестьдесят, не поверят, какая адовость

нас толкала выспорить на слабо.

Ты уже отвоёвываешь меня у страсти

к позабытым ключам, корвалолу и тишине,

и, не бог весть, о чем проступают следы на запястье,

как закладка, как росчерк, и лучше бы не.

 

Корица

 

Чужие смерти тощи и сухи,

и в сотнях спиц.

И горькие духи

по комнате – корица,

шалфей – до притолоки

неразлучны,

в дверные петли упершись беззвучно.

Уложенное тело, и виски

чуть вздуются и снова внутрь прогнутся,

как будто от несказанной тоски.

 

Ласточки

 

Ласточки ни при чём, просто вьют гнёзда прямо над твоим плечом,

мы стоим, упершись, под самой крышей,

я вдыхаю воздух, а ты им дышишь,

баржа гудит, кто-то жуёт кумкват,

и ты поминутно взглядываешь на циферблат.

Я отдам что угодно, и что угодно при мне,

чтобы баржа гудела сейчас на дне,

чтобы всё вокруг погрузилось в белый кисель тумана,

чтобы эта минута, как течь из крана,

как ни вкручивай, ни залечивай, не кончалась,

и от капель ходили волны ремнём причала.

Вздор, и это моя коррида, из окна, видавшего разные виды:

и Голконду Магритта, и реди-мейд, –

ни следа поражений, ни списка побед,

ни Большой Садовой с крыльца балкона,

опьяненной тёплым глинтвейном Дона.

Мне смертельно грустно, что нам не встретиться снова

ни с Петром, ни с Павлом, ни с праведником Иовом,

я сжимаю в горсть то, что было Словом, так

что крест врезается до крови.

Свет тускнеет и становится фоном, звуки глохнут,

номера рассыпаются цифрами телефонов,

по которым не хлебные крошки, а имена,

без двойного смысла, без второго дна.

Я прошу оставить мне всё как есть: и любовь любовью, и жестью жесть,

и раскаянье свечкой у аналоя, так чтоб было, где расплатиться.

 

То, чего нет

 

Стив, это вандефул, если смотреть с холма:

нет сомнений,

нет принципов,

нет бабла,

и любая боль изводится до клейма

и песка в сандалиях.

И пока роса говорит во рту, всё, что ниже, полощется на ветру –

всё, что ниже талии.

Умаляй и жуй меня, как хурму, и криви лицо, и кипи, как ртуть, –

забывай меня.

Линий матовых поперёк, как на рельсы, укладываюсь на блок

сигаретный, твой же того же – в дым –

Коктебель и Крым.

Так, как будто в тамбуре мы одном, сквозь густой туман

проглядывается дно,

только вера, любовь и свет – то,

чего между нами нет.

 

Deeply

 

мы почти вплотную,

не больше ста

километров в ретроспективе,

и едва-едва доведётся под два аккорда

оказаться застигнутым в объективе,

где-то в нише огромной сваи нелепо гордым,

безучастным придурком,

не тронув ни чьей души –

глубоко-глубоко –

искусственным флажолетом

между поздней весной и полуприкрытым светом

на касание выпасть, смешавшись с мелочью файв-энд-дайм,

где ломается бесконечность и начинается край

со своей безупречностью будней,

случайностью овертайма –

глубоко-глубоко –

увязнув в без четверти трёх пополудни,

мы ничуть не ближе к себе самим,

хоть почти вплотную…

 

Genatsvale

 

Этажи ложатся на этажи, на один и тот же, как мы с тобой,

не вставай, не дергайся, не дыши, мой беспечный,

снедаемый немотой,

генацвале,

от меня до тебя ровно столько, как и вначале –

ляжет тень, сожмётся до тонкой полоски шва, –

как бы ни был май перманентен и чрезвычаен,

мы его разняли на синема

на речном причале,

теперь едва

в нём найдется место пустой печали –

так, под титры, сползающие с экрана

в абсолютно тёмное никуда,

разойдёмся-разжижимся без следа

как бы странны

ни были мы тогда,

как случайны...