Егор Лемек

Егор Лемек

Четвёртое измерение № 19 (439) от 1 июля 2018 г.

Подборка: Безболезненно

* * *

 

я, наверно, не умер, раз вижу сейчас

свет сквозь шторы, на стуле – футболку,

прикроватный с водою пластмассовый таз,

запылённые книги на полке,

 

да, наверное, жив: ни чанов, ни чертей,

в полумраке знакомой квартиры

вижу, вижу в простом беспорядке вещей

всю гармонию прежнего мира.

 

я поднялся с кровати, живой и без сил,

я себе так в трюмо улыбнулся,

будто кто-то родной навсегда уходил,

но потом, передумав, вернулся.

 

* * *

 

прошлое рождество  я отмечал в брюгге

это было самое ужасное рождество в моей жизни

в брюгге много пива и шоколода

и если первое я люблю

то от второго меня тошнило уже к концу первого дня

тошнило от лебедей из белого шоколада

и тёмного шоколада на озере в парке

тошнило от узких улочек вымощенных шоколадной плиткой

от сахарных кружев ратуши

от слащавого лица капитана 

с его лодки мы рассматривали пряничные домики брюгге

облитые розовым шоколадом выходящего из-за тумана солнца

тошнило от плохого английского слащавого капитана

тошнило от подружки инны

она всплёскивала руками и постоянно повторяла

ах ах ах

посмотри какие домабашенкиратушимосты

посмотри

а я отвечал ей что в этих сладких домиках

инквизиция пытала еретиков

с хрустом ломала им ноги и руки

вонзала под рёбра железные крючья

и они блевали кровью и шоколадом 

инна смеялась говорила не придумывай

ты плохо знаешь историю

в позднее средневековье уже не пытали и не сжигали людей

лучше съешь ещё шоколада

и мы здорово поругались

уже в гостинице

это я виноват

инна ничего такого не сказала

она просто сказала 

мне хотелось бы остаться в брюгге насовсем

и потом спросила меня

а ты хотел бы остаться?

я бы мог ей спокойно объяснить

что жить в брюгге это как жить в церкви например

инна ты хотела бы жить в церкви?

рожать детей мыть посуду смотреть телевизор

читать электронную книжку 

и это всё не выходя из церкви инна

но вместо того чтоб спокойно объяснить

я наорал на неё и ушёл из гостиницы

в баре я выпил много пива

бельгийское пиво ещё ничего

но женщины отвратительные

одна сидела напротив меня

у неё были белые брови и ресницы

как бы присыпанные сахарной пудрой (есть такая?)

и на ней была надета бесформенная кофта шоколадного цвета

она мне улыбнулась и что-то сказала 

не по-английски я её не понял

может она пожелала счастливого рождества

а может тоже хотела чтоб я остался в брюгге

в брюгге насовсем

потом пришла инна и забрала меня в гостиницу

мы шли по ночным улочкам брюгге

и я остановился и посмотрел на небо

с пустого чёрного неба как со дна пустого чёрного колодца

на моё лицо валились огромные безобразные разнокалиберные снежинки

вот это было прекрасно

вот это на самом деле было прекрасно в брюгге    

 

* * *

 

начало лета можно пропустить

оно невнятно робко и фальшиво 

оно вступительное  слово 

начинающей актриски 

перед спектаклем 

что так долго ждал

замрите не елозьте на галёрках 

сейчас начнётся

 

шорох шелест свист

аллей пустынных

межсезонных ливней

и шепоток презренья ледяного

толпы безликой у январских касс 

стихают

 

потерпи

сейчас начнётся

 

прольётся невозможно белый свет

на сцену 

заискрится  целлюлоза 

пруда 

тростник картонный запоёт

задребезжит над бутафорской розой

из лёгонькой фанеры самолёт 

 

и до финала  будет снова пять

где каждый пыльный куст казался садом

где научили бронзовки летать

и в тёплую траву небольно падать

 

* * *

 

я чёрно-белый фильм смотрел 

в полупустом кинотеатре 

поскрипывал кожзам 

уснувших кресел 

затхлый сумрак надо мною нависал

как шаль над школьной партой

 

учительница первая моя

какие фильмы крутят там

где в безвоздушной нежности 

ощупываешь титры брайля 

с улыбкой узнаёшь

оставшихся в живых

после любви в трёх актах и

после войны документальной

всю правду их и ложь

 

но как всегда на двадцать пятом 

с половиной кадре 

врубают операционный свет

иглу калечит патефон 

и видишь: сыплется с небес кинотеатра

сирени сладостный попкорн

 

* * *

 

тут бывшая недавно заходила

сказала фи-фи-фи какая пыль

а я тотчас наушники надел

и плейер во весь дух включил

чтоб этой речью недостойной

не осквернился скорбный слух.

как объяснить непосвященной

что пыль лежащая – священна? 

и всё есть пыль помимо пыли?

когда космическая сила

в одной давильне всё месила

не в глину в пыль она месила

потом швыряла на планету 

и мы из пыли собирались

в мельчайших тварей

усложнялись

так получился человек.

и только так а не иначе

как Моисей всем напророчил 

я сам когда в Монголии служил

увидел технологию воочию 

всего вокруг: там женщины ваяли

из пыли всё: мужей детей верблюдов 

и мы монгольской пылью покрываясь

от пяток и до розовых ушей

другими становились абсолютно

и поняли наверное тогда –

мы рождены чтоб сказку сделать пылью

попробуй это бывшей объяснить

бездонно наше недопониманье 

она порхала с тряпкой по квартире

нелепая как пьяный хипстер в храме

сдирала пошлой тряпкой пыль с комода

как будто кожу нежную сдирала

с него – и он кровоточил

 

* * *

 

я вроде говорю из ямы (оркестровой)

где на спине лежу, и не найдут пока ключей 

охранник, дирижер и участковый, 

чтоб волоком меня из ямы 

тащить, как вещь, как виолончель.

они там, наверху 

он пьян, бубнят, он пьян –

становятся у ямы на колени,

оленями из душной ямы пить

густую черноту. 

явись мне, моцарт – скушный гений,

надушенный  австрийскими сырами,

припудренный мертвецким стрептоцидом,  

является, играет, но опять не ту:

и высвист флейт, и взвизги клавесинов, 

оленей трубы, скрипичный лязг ключей.

не трогайте виолончель,

оставьте виолончель 

до третьего звонка

у моцарта в бреду, у музыки ничьей. 

 

* * *

 

Мне один столичный поэт сказал:

В твоих стихах слишком много Бродского,

Понимаешь (он говорил) это очень провинциально, 

Столичные поэты им переболели ещё в 90-ых.

И ещё, подражать Бродскому просто неприлично,

Как ходить, допустим, с расстегнутой ширинкой. 

Избавляйся от Бродского, избавляйся.

Я за двадцать лет не написал ни строчки, 

Лечился от Бродского, как от венерической болезни,

 

Вырезал из себя Бродского

В лучших традициях советской цензуры,

Депортировал Бродского

Из своих Ленинградов и Венеций,

Отправлял его в безвоздушное пространство,

Так отправляют ракеты с Байконура. 

 

И когда понял, что он истреблён и выжжен,

Я написал большую элегию Джону Леннону,

В ней все спали: в мусорных баках книги,      

Солдаты в полевых лагерях и моргах,

Спали авиабомбы сном младенцев,

С ангельской слюной на двойных подбородках, 

И в ночи слезился от умиленья циклопический глаз Саурона. 

 

Мне московский поэт сказал: видишь, всё просто,

Замечательно написано и о своём, о русском.

Он говорил, а я смотрел на Васильевский остров,

Он как на ладони, если смотреть с Васильевского спуска.

 

китайский новый год

 

станцуй мне тряпичная девочка Дсян

свой самый бухой дункан

чтоб барная стойка напитая в хлам

роняла на пол бокал 

чтоб сыпал как перхоть февральский снег

на чёрный китайский смог  

чтоб больше и даже в похмельном сне

я видеть тебя не мог

с изнанки мерзнущих фонарей

с дороги надолго лет

в глазах собачьих поводырей

ведущих на красный свет

и губы твои –  облетевший мак

мне шепчут: скадзы-скадзы

зачем в каждой Дсян так живуч мудак 

по прозвищу лао цзы   

танцуй молчи и меня кружи

дункан на слоновой кости 

не вечен сегодня твой вечный жид

за это меня прости

 

* * *

 

мне вид отечества не сладок, но приятен,

когда в него, бывает, приезжаю

из е . е н е й тропических своих:

вот девушка в писчебумажном платье,

троллейбус престарелый украшая,

сидит, журнал читает, а могла бы

в смартфон уткнуться, или там в планшет, 

но ведь читает, люди, посмотрите!

и правду говорят, что больше нет

отечества такого, где читают

запойно, в перерывах меж запоев,

в трамваях, парках, метрополитенах,

в аэропланах, гужевых повозках

(последнее, конечно, перебор).

и тут я вспомнил про свои стихи

в толстенном умирающем журнале…

а вдруг сейчас она меня читает!

конечно, вряд ли, ну а если так?

меня читает, встретиться мечтает

со мной, одним единственным таким.

я к ней стал наглым крабом пробираться,

бочком, бочком меж недовольных граждан –

шипящих соотечественников. 

и вот она – в сиянии оконном, 

в каком-то неземном уже свеченье,

и затаив дыханье, так скосил 

глаза я, что поплыли пред глазами

цветастые, расплывчатые пятна.

богиня не смотрела на меня –

она запястьем тонкокостным тёрла 

журнальную страницу. орифлейм.

но сколько в жизни разочарований!

троллейбус скрежетал на поворотах,

ползли вдоль окон серые дома,

воняло синтетическим парфюмом,

и, чтоб немного сгладить напряженье,

опустошенье дикое своё,

я думал так: взять на вооруженье 

толстенным умирающим журналам

ни флейм в сети, а что там в орифлейм?

вот вам стихи – прочтите, ой, потрите. 

не нравится? они идут со скидкой.

в них чёрный кофе на похмельной ноте,

прогорклый запах женщины чужой,

смердящие редакторские правки,

венозная отдушка суицида,

и дым отечества, и вой его, и вопль.

вы сходите? и вместе мы выходим

на Лермонтова. вы, поди, не в курсе

кто он такой. давайте, расскажу.   

 

* * *

 

Мы не виделись пять месяцев,

встретились случайно, в супермаркете,

мне нужно было купить еды для себя и кота.

Её кота, между прочим, который стал моим,

потому что в жизни всё всегда как в сказке,

кому что досталось:

кому квартира, кому дача в Мельничихе, 

а мне кот и её сапоги в коробке.

И я не собирался её узнавать в толчее супермаркета, 

но она подошла сама и спросила: как жизнь? 

Дежурный, ни к чему не обязывающий вопрос,

и надо было просто ответить – нормально, 

но бывают моменты, когда вдруг на ум приходит 

одно единственное Нужное слово, и я его сказал «безболезненно». 

Моя жизнь сейчас безболезненна. 

Хорошее слово, пусть с легким медицинским душком – эфирным, 

когда речь замедлена, и в образующиеся паузы меж словами, 

как в пустоты вливается тёплое тягучее безразличие.

Моя жизнь сейчас безболезненна. 

В такое время мало пишется, зато много читается, 

и почти исключены оценочные суждения,

например, дневник Нагибина, 

который он как бы вообще не собирался публиковать.

Там есть момент, где он описывает сгоревшего танкиста 

с голым задом и завитком кала.

В другой период жизни я испытал бы острое отвращение,

не к танкисту, к писателю, 

потому что есть что-то спекулятивное

в таких описаниях, то есть намеренное желание писателя 

вызвать во мне отвращение и боль,

и я обычно сразу ставлю под сомнение все эти понты про «не хотел публиковать». 

Хотел, ещё как хотел, 

даже украсил завитком 

(господи, да зачем ты использовал это кокетливое «завиток»!) 

кала свою исповедь.

Но сейчас читается без оценочных суждений – 

есть анестезия, до полной безболезненности.

Конечно, я ничего этого ей не рассказал, 

просто спросил, когда она заедет забрать сапоги,

правда, уже без коробки. 

Шикарная ламинированная коробка, 

я ей обрадовался больше, наверное, чем она новым сапогам. 

Я сделал из коробки кормушку для птиц, 

давно хотел, но кормушка для птиц 

делается исключительно в моменты безболезненности,

полной безболезненности,

когда в суетящихся синицах, 

что таскают из кормушки кусочки сала,

видишь не беспомощную, 

обрываемую одной кошачьей лапой жизнь –

видишь почти невесомый жёлто-чёрный 

с промельками розоватого сала

круговорот синиц в природе.