Лядской сад
Мы выжили, спелись, срослись в естество
чернеющей в садике старой рябины,
глухой, искорёженный донельзя ствол
не выстрелит гроздью по вымокшим спинам,
плывущим к Державину, выполнить чтоб
в обнимку с поэтом плохой фотоснимок:
блестят провода и качается столб,
троллейбус искрит, перепутанный ими,
а ливень полощет у сосен бока
и треплет берёзы за ветхие косы,
газон, осушив над собой облака,
под коврик бухарский осокою косит,
и голос фонтана от капель дождя
включён, вовлечён в наше счастье людское…
и мальчик соседский, в столетья уйдя,
по лужам вбегает в усадьбу Лецкого.
Медведь
Солнце тёплое торопится меднеть –
из берлоги лезет каменный медведь,
на рогатину опёршись, во всю грудь
ширь земную он пытается вдохнуть.
Ловит лапами весеннюю печаль,
злобный век ему вцепился у плеча,
уходя до ноября – на посошок –
кровь медвежью пьёт разрыхленный снежок.
И зарёю цвет впитавший небосвод
давит давностью открытых несвобод,
а умишко у медведя – не хребет,
мысль за мыслью рассыпается от бед.
Ковыляет он в лесную круговерть,
лето, осень остаётся прореветь,
из вишнёвых глаз медведя сну вдогон
лишь берёзовый струится самогон.
Часы
Не скрипнет засыпающий засов –
лишь маятник потрёпанных часов,
вися на волоске, качнувшись в полночь
от шестерёнок звёзд и сна пружин,
назойливо комариком кружит,
колёсиком звенит тебе на помощь.
Ну что за жизнь в бессмертии таком?
Под мерный стук ты возишься с замком,
проклятых стрелок приближая залежь.
Убив кукушку, смерть не обмануть –
макнёшь перо в сиреневую муть
и облако над домом продырявишь…
Декабрь
Свернёшь в декабрь – кидает на ухабах,
оглянешь даль – и позвонок свернёшь:
увидишь, как на наших снежных бабах
весь мир стоит, пронзительно хорош.
И вьюжная дорога бесконечна,
где путь саней уже в который раз
медведем с балалайкою отмечен,
а конь закатан в первозданный наст.
Замёрзший звон с уставших колоколен
за три поклона роздан мужикам
и, в медную чеканку перекован,
безудержно кочует по шинкам.
И тянется тяжёлое веселье
столетьями сугробными в умах,
и небо между звёздами и елью
на голову надето впопыхах.
Святки
Очнись в студёный вечерок, пойми на деле,
что от звезды и до воды не две недели:
другая жизнь, другие сны, другие меры
от новых жителей земли не нашей эры.
Заворожённо посмотри, как месяц в прятки
играет с мальчиком в окне, что ждёт колядки…
И войско ряженых идёт, беря овраги,
и быть веселью на селе в потешной драке.
Проймись волшебным угольком, как ветром с Вятки,
и замаячит шиликун тебе на святки –
так живо сердцем отомрёшь, на это глядя,
что добежав, охолонёшь в крещенской глади.
А поутру поймёшь ещё, поверив глазу,
что день берёт теперь своё – за всё и сразу.
Очнись, родной, и восхитись, ведь мир внезапен,
я б тоже это оценил, да что-то запил…
Факир
Пока по воде не ходил ты, ходи по гвоздям
и пламя стихов выдыхай из прокуренных лёгких, –
а я тебе сердцем за тайные знанья воздам,
и пусть все слова оживают в руках твоих ловких.
Глотай бесконечную шпагу далёких путей,
нутро оцарапав тупым остриём горизонта,
толкующий сны, над подстрочником жизни потей –
нам слышен твой голос, в ночи раздающийся звонко.
Смешной заклинатель по свету расползшихся змей,
усталый адепт красоты, поэтический дервиш,
сомнения наши в нечестности мира развей,
пока на дуде нас ты музыкой вечности держишь.
Едва различима суфийская родственность каст,
и пассы твои над душою совсем невесомы,
но проблеском истин питается магия глаз –
мы живы, пока удивляться чему-то способны.
Лунатик
Как на лампаду, на небо дохнёшь –
погасишь звёзды, отвернёшься к стенке,
и, сном полурасстрелянный, начнёшь
цедить глагол оспатой ассистентке.
Она тебе сквозь тюль засветит в глаз,
и ты, словечки нанизав на рёбра,
на ловкое циркачество горазд,
карнизом ржавым пятишься нетвёрдо.
О, Господи, ты только не буди,
когда я черепицу разминаю,
ходи со мной по этому пути,
пока не приключится жизнь иная.
Тогда кульбиты будут так лихи,
так искренне прочертится глиссада,
ведь падать – это как писать стихи:
здесь притворяться и уметь – не надо.
Трёхколёсный бог
Навострив свои педали,
в раскуроченные дали
трёхколёсный катит бог.
От червя и человека,
от бессмысленного века
он ушёл, как колобок.
Полем, речкой, огородом
катит бог за поворотом
мне по встречной полосе.
Есть ещё секунда с лишним,
чтоб столкнуться со всевышним
и осесть на колесе…
Одуревшей головою,
небо выбив лобовое,
тенью, ласточкой, звездой
мягко выпорхнет из тела
строчка горнего предела,
уплатив за проездной.
Самара: бункер Сталина
В землю, как в масло, на час уходи,
звякая лезвием взора,
и под конец рукоятью груди
не ощущая упора.
Слыша, как глохнет скрипучий вопрос
при пересчёте ступеней:
этот ли воздух просвечен насквозь
мглою декабрьских бдений?
Этот ли бог за зелёным сукном
мог разражаться эдиктом?
Глубже и глубже, как сумрачный гном,
в шахту сомненья входи ты.
Вдруг понимая, что в списке наград
нужен таланту не букер,
а бесконечный и внутренний ад –
голову давящий бункер.
Чтобы, когда побоявшись остыть,
в поисках вечного солнца,
за драпировку заглядывал ты –
и не увидел оконца.
Музыка речи
Намолчи на сто столетий,
а сорвавши кляп,
убедись, что смертны дети –
и хорей, и ямб.
Между сном и настоящим
истина одна:
в звонком выпаде разящем
правда холодна.
Бритву чувства вскинешь снова,
чтоб вершить добро…
Об язык заточишь слово –
бей им под ребро.
Время, звякнув циферблатом,
упадёт ничком,
тронет мысль извечным ладом
по виску смычком.
Правит музыку, известно,
музыка сама.
Полоснёт по горлу песня –
вытекут слова.
Ёлочный сок
выжимаешь ёлочный сок на ладонь –
а ладонь в крови,
и течёт горячая жизнь с неё –
и течёт внутри.
остановишь веселье потом, потом,
а пока – дави!
окуная широкий лоб в вино –
на сугроб смотри...
с деревянной лошади, мимо, вскачь,
дед мороз орёт,
бесконечным посохом, аки Бог,
этот стих дробит.
медсестра Снегурочка, дикий врач –
мне наполнят рот
ледяной таблеткой тоски – и слог
о любви убит.
без ума в груди и душевных скреп –
хоровод пустынь.
только слышен дурацкий детский смех,
но ведь слышать – труд.
и текут стихи, запекаясь в хлеб,
к рождеству звезды,
и семью стихами накормишь всех,
только все умрут.
Звонарь
Я ещё до конца не изучен,
не испытан на прочность пока,
но как колокол бьётся в падучей –
я набатом сдираю бока
и плыву в этих отзвуках долгих,
наблюдая, как с гулом сердец,
проступает над веною Волги
побелевший часовни рубец,
и в малиновом хрусте костяшек,
на ветру у свияжских лагун,
прозреваю я голос свой тяжкий,
но понять до конца не могу.
Бечеву до небес изнаждачив,
истрепав до полбуквы словарь,
я пою – как стону, не иначе –
одинокий безрукий звонарь.
Подъезд
Бог не фраер, не лох, но весьма любознательный шкет:
он давно наблюдал втихаря, притворившись умершим,
как в прокисшем чаду, в этом грязном кирпичном мешке
нас, нахальных цыплят, становилось по осени меньше.
Кто ушёл на войну – умирать под чеченским селом,
кто допрыгнул до звёзд, разбежавшись по пьяни с балкона,
кто-то веру обрёл, получив кирпичом за углом,
и в психушке теперь добивает земные поклоны.
Нас подъезд воспитал и вскормил из бычковых сосцов
сладкой водкой свободы безумно дешёвого понта,
пацаны-старшаки нас пороли ремнём за отцов –
их отцов, не вернувшихся с фронта.
И я с лекций летел на безжалостный окрик свечи
в полутёмном пространстве Вселенной друзей-одногодок:
там обоймой кассет Доктор Албан нас насмерть лечил,
и калечил язык беглый говор обкуренных сходок.
…Что-то вспомнилось ныне, как плавились дух и сердца…
Нас осталось немного – шепчу я светло и печально…
Свой рубец оставляет подъезд у любого жильца,
если ты не мертвец изначально…
Огород
Жили-были холодно да голодно, –
только не хватались за ножи.
С вороньём за вечерами лобными
пугало справлялось у межи.
Пили водку с горьким молочаем,
хоронили яблока микроб.
Кулаками в зубы получали,
кто чужой подёргивал укроп.
Примирялись: просто и за сало,
ленточку победы теребя.
А теперь вот Родина зассала
выручать советского тебя.
Видишь, как при всём честном народе
за ботвой картофельных наград
на соседском тощем огороде
гибнет в керосине колорад.
Всё теперь давно уже не слишком,
телек кровожадненько басит:
«Помнишь, как сжигали наших мишек?!
Мишка, ты теперь не одессит!..»
Вот и ватник сдан под одеяло –
лоскуты ползущие на нём.
Нас имперским смыслом наделяло,
что по одному не проживём.
По уму ли, по сердцу, бессрочно
городили общий огород,
кости перемешивали с почвой
и плодами раскровили рот.
Дятел
Дятел – разведчик звука,
родственник молотка,
сколько ты мне отстукал
с проданного лотка?
Сколько, вещая птица,
голосу вышло жить?
Сколько мне слов приснится
и прислышится лжи?
Чёртова колотушка
присно пишущим в стол!
Скольким станет ловушкой
бьющее долото?
Проклятыми листами
ты по вискам – в упор,
если звучать устанешь,
Я подхвачу топор.
Звёзды колеблются
Так ли объятья разума нам тесны?
Господи, господи – ты ли пророчишь сны?
Ты ли придумал грустного человека –
просто слепил из снега.
Веришь ли ты в гулкий комок тепла?
Тело его тщедушно, любовь светла –
глиняный стебелёк, бесконечная чаша,
подлая сущность наша.
Господи, господи – ты вот зевнул, а здесь
тысячелетия к нам продолжают лезть.
Ты вот моргнул – и кончились небеса,
звёзды колеблются, вламываются в глаза.
Так ли всё это, Господи, смерть и страх,
порох и мясо, вечности тлен да прах?
Звёзды колеблются – ими полны глаза,
битая чаша, острые голоса.
Филиппу Пираеву
Иногда нужно вспомнить, что я человек
и лихого конца не миную,
а пока – для чего проживаю свой век,
что кладу я в копилку земную?
Голоса из глубинных предчувствий беря,
для чего отшлифовывал разум?
Для чего по сусекам всего словаря
выскребал я заветную фразу?
Эта ночь, как последняя в мире, тиха,
в ней рождается голое слово...
За хорошую строчку живого стиха
умираю я снова и снова...
Геннадию Капранову
Ни росы, ни света – солнце опять не взошло,
я неряшлив и короток, как надписи на заборах,
меня заваривают, пьют, говорят – хорошо
помогает при частых запорах.
Лёд и пламень, мёд чабреца,
сон одуванчиков, корень ромашки ранней,
пожухлый лопух в пол-лица (это я), –
надо смешать и прикладывать к ране.
Будет вам горше, а мне от крови теплей,
солью и пеплом, сном, леденящим шилом, –
верно и долго, как эпоксидный клей,
тексты мои стынут в ахейских жилах.
Вся наша смерть – в ловких руках пчелы
молниеносной – той, что уже не промажет:
словно Капранов, я уплыву в Челны
белый песок перебирать на пляже.
_____
Геннадий Капранов (1937 – 1985) – талантливый казанский поэт, подборка его стихов включена в «Строфы века» Евгения Евтушенко. Погиб от удара молнии на пляже в Набережных Челнах.
Чайка
В чёрном небе светлеет печалька –
это в крыльях запуталась чайка,
тонкий воздух вокруг изорвав,
клюв её и остёр, и кровав.
И трепещет, крутя головою,
беспилотное тельце живое,
только белого облачка страх
мельтешит у него в коготках.
Что здесь делает чайка морская,
нам на головы крики плеская
в сухопутной стране голосов
глухарей и кемарящих сов?
Что здесь делает племя людское,
если небо над нами морское,
и солёные капли дождя
затекают за шиворот дня?..
Казань: улица Волкова
Волчьей улицы дом, словно клык,
расшатался и стал кровоточить,
и к нему два таких же впритык
разболелись сегодняшней ночью.
Расскрипелись, как будто под снос,
и распухли щеками заборов,
и теперь только содою звёзд
полоскать их до утренних сборов.
Око волка – багровый фонарь,
хвост его – выметает прохожих
за Вторую Гору, как и встарь,
окончательно их обезножив.
Крыш прогнивших топорщится шерсть,
крылышкуя смеётся кузнечик,
он на Волкова, дом 46,
нашептал Велимиру словечек.
Бобэоби – другие стихи –
в горле улицы, в самом начале,
зазвучали, больнично тихи,
но на них санитары начхали.
Здесь трудов воробьиных не счесть:
по палатам душевноздоровых
птичью лирику щебетом несть,
пусть и небо на крепких засовах.
А над небом царит высота,
а с высот упадает в окошко
пустота, простота, красота,
трав и вер заповедная мошка.
_____
В доме 46 по улице Вторая Гора (ныне Волкова) Велимир Хлебников жил в 1906 – 1908 годах...
В доме 80 по улице Волкова располагается психиатрическая больница имени В. М. Бехтерева.
© Эдуард Учаров, 2012 – 2015.
© 45-я параллель, 2015.