Эдуард Хвиловский

Эдуард Хвиловский

Все стихи Эдуарда Хвиловского

Автореферат

 

Я ничего не знал тогда на Поклонном месте,

глаза выдавливая на то, что было в руке,

служил в Главобувьмодельнобашмачном тресте,

купался в море Лиманном и в Лиманной реке.

Работалось легко, с удивлением, проработки достойным,

перемежавшимся сессиями, не запечатлёнными монтажом

синематографа, никогда не покойного,

о чём, скорее всего, не расскажут потом.

В Писании сказано, что история наклонений не знает

сослагательных (изъявительных иногда тоже).

Кто-то ползает, кто-то летает, для одного – дешевле,

для другого – себе дороже. Не знал и замысловатый тот,

кто думал иначе, сидя и стоя на крутых сочетаньях вещей,

никогда не требуя в ресторанах сдачи,

ибо был влиятельней, чем Кощей.

Любил ковать иллюзии, пока горячилось железо,

не подозревая, что они продавались на вес

внутри университетских коридоров ликбеза,

простиравшегося от катакомб до небес

в понимании и в непонимании сонма студентов,

где один другого был веселей и глупей,

а также предыдущих и последующих абитуриентов

в течение бессчётных, удивительных дней.

Не знал, что и после – на Посконном месте

(где вымпелы выступавшим были вместо знамён)

ничего не останется. От Главобувьтреста –

только мокрое место, и вместо имени – в ходу просто «он».

Не везде сказано, что часто такое бывает,

на самом же деле – случается всякий раз:

сначала приятно вонзают, потом извлекают,

выказывая удивленное расширение глаз.

И сейчас не знаю, проживая в достойном месте

за особую плату и с гарантиями аонид,

служа в Главкомпьютербожемойтресте

Временным Поверенным у тех, у которых болит.

История вышла славная, которая ничему не учит.

Иллюзии растворились в горчичном соусе жизни.

При этом не только кот, но и кошка мяучит,

и параллелепипед подбирается к своей призме.

Случай поможет – и не узнаю про остальное,

но у нотариуса поставлю печать и подпись заверю,

а также – перекись с закисью водорода и всё такое,

о чём не догадываюсь и что никогда не проверю.

 

Писано в году, удаляющемся от начала и от конца века

с одинаковой скоростью Альберта Эйнштейна – отца,

учёного, гения, весёлого, грустного человека –

от первого, второго, третьего и ещё неизвестно какого лица.

 

Аллюзии

 

Прорастаем тихо на краю каких-то галактик

огромных в понятиях томных,

не подразумеваемых, не познаваемых ни из арктик,

ни из точек нашей галактики,

вращающей свои практики

так, что чёрт знает чем все охвачены,

временем трачены,

называя это попеременно

то счастьем, то горем и неизменно

получая гражданство

на этой земле – для большего постоянства

на слётах в болотах,

при космических скоростях,

в раздумьях, в сражениях, на сносях

или в состоянии алкогольного опьянения

в условиях всеобщего потепления

и мультикультурного вырождения.  

Эффективны расстройства

могучего свойства,

борьба доброжелательных и враждебных сил

часто на самом краю могил.

В наличии двигательные возбуждения

на фоне приятного самомнения.

Выбор огромен,

сам по себе безусловен

и в конце концов полагающийся

сомневающемуся или сомневающейся

как в написанном,

так и в том, что не вошло в описание

пикантного состояния

разума в границах империи

внутри неизбыточности материи,

отчасти неразделяемой,

даже будучи полагаемой

в твёрдых знаках интеллектуального быта,

о чём говорит открыто

опыт Золотого сечения

в своём верхнем течении.

Вéтра же неоспоримое дуновение

наполняет смыслом отчаянных дум

премилое нам видение,

устремляя себя не в простой шум,

но в новые судьбы. Их живые потоки

повсюду – и тогда, и всегда. И везде

мелькают дневные уроки

быстрыми искрами на ночной воде,

и возникает спасительный мост из радуг,

плывут над аркой слова,

и тёмный круг вдруг становится ярок

от иллюзий, в которых главное – голова,

кружащаяся всю жизнь до последней строчки

там, где нет ни веса, ни цен, ни чужбин

у последней точки неведомых ей глубин.

Она их получит и, вероятно, скоро,

в соответствии с галактической постоянной

перемещения смыслов внутри простора

неведомого логике драной.

Дальше больше – семиотическая утопия,

подрывные коды насилия,

вариации плоскостопия,

мании смысловой химии,

совершенство бессилия, выдаваемого то за икоту,

то за определённую квоту,

положенную гражданину с чином или без чина.

Мифологический паноптикум,

антропоморфное выражение

неостановимого скольжения

чёрт знает куда.

Никто не скажет «что, где, когда»...

В итоге – настоящее следствие

потускневших цугцвангов

ведёт ко всеобщему бедствию

даже при наличии аквалангов.

А вокруг, милый друг,

прицельная очень идёт стрельба

по быстро бегущим целям,

кричащим «Вот это да!»

и ничего с собой не берущим

кроме надежды,

которая сама без одежды,

и морфологию бытия

выдаёт то ли за своё второе «я»,

то ли за «роди меня обратно, мама моя».

И всё это вкратце,

чтобы не расстраивать святцы

и прочая, и прочая,

включая дальнобойные многоточия.

 

 

Вариация отсутствия

 

И нет как нет... давно и изначально...

и более того уже не будет…

(опять в метро нахлынуло нечаянно

двойным ударом щёлкнувших костяшек

сквозь тёмный фон и абрисы пустые...)

Мне голос не был никогда и раньше,

но был каток огромный в нашем парке,

он не попал тогда в газеты будней,

и слава богу. По делам и слово.

А фейерверки!.. – я их и готовил,

и размножал легко и чрезвычайно

тогда на стадионе, что над морем.

Потом же и примкнул, не размышляя,

       к коротким всплескам трепетного смеха

сквозь вехи вех и всяких новоязов:

вот номера машин, вот пропуск, фото,

вот новый институт и старых лестниц

цементный полукруг, и тел схожденье

на них в момент столь долгожданной встречи.

Бесцельно не гостили даже грозы,

но ласковый Эол всегда бесплатно

присутствовал, а с ним и все оттенки.

И дорогой, бессмертный композитор

с большим трёхсоттридцатилетним стажем

встречал нас там, когда уже былое

без осложнений в будущность проникло.

Он шёл пешком к нам триста километров,

чтоб вызвать к жизни радостные звуки

большого, добродушного оргáна

и преподать навечно и бесплатно

урок нам, чтоб мы тоже разбирались,

внимая, пусть хотя бы и частично.

(Во всём объёме это не осилить,

как не прочесть все книги в этом мире...)

Вы даже если вовсе не прониклись

к концу с начала или же частично,

то всё равно подобное  прекрасно,

тем более, что действие тройное.

За сим и распишитесь, – вот чернила

(отменный пузырёк с пером и влагой

из нашего вчера-сегодня-завтра)

и промокните этой промокашкой,

и не смотрите долго так на подпись.

Вы знаете к чему всё это было,

а если нет, то, может быть, и лучше:

без взрыва обойдётся мозгового,

  и всё на нет сойдёт, едва начавшись.

  Вот здесь в углу напишем: «Совсекретно.

  Для общих и для частных публикаций».

  А что на самом деле подпадáет

  под этот гриф, векует век четвёртый

  в строке свободной, третьей от начала.

 

Век не равен судьбе

     

Бывает, что смерть приходит в лице распрекрасной феи

и тысячью ярких радуг являет свою красу.

Боюсь, что и не сумею сказать мудрецу халдею,

что в красочной упаковке кончину свою несу

туда, где уже не слышно ни голоса, ни клаксона

и где возвещает утро назначенный бутафор,

где нет ни конца с началом и ни молодца-резона,

поскольку уже разбился остаточный светофор.

 

Взлетели сплошные миги на полном своём форсаже,

и спрятался за кручину последний большой медведь,

и не было там нисколько, нисколько там не было даже

того, что весенним утром положено так хотеть.

Ещё хорошо успелось, ещё хорошо случилось

вдохнуть, хоть и с перепугу, свежайших воздушных масс,

но всё через день умчалось, но всё через день свернулось

и рухнуло в два каньона в последний из первых раз.

 

Столкнулись с торнадо милым, столкнулись с торнадо главным

и крыши, и даже ниши, и с ними колокола,

отлитые невозможным, большим устремленьем славным

в веках, из которых вышли сегодняшние дела.

Прощай, дорогое время, прощай, болевая масса, – 

сегодня ведь годовщина ганзейских больших времён.

Я не удержал ни стрелки, ни уровня ватерпаса,

за что по законам нашим немедленно был казнён.

 

Май-2018

 


Поэтическая викторина

Во внешней разведке

 

Душой – весь во внешней разведке:

могу часами сидеть на ветке,

высматривать то, что всегда желанно,

отзывчиво, радостно, первозданно.

 

Глазами – весь в вековом дозоре,

в котором мои и земля, и море,

и вся панорама моего кремля,

стоящего там, где моя земля.

 

Часами – весь в круговом походе,

не отдаю дань никакой моде,

всё вычищено до блеска зеркально,

связь устойчиво континентальна.

 

Мыслью – всегда при большой причине

в своей мышления десятине,           

что бы вокруг ни происходило,

включая борьбу за то, что так мило.

 

Руками – в большом, рукодельном мире 

в своей такой небольшой квартире,

где всё для меня всегда бесплатно,

если тружусь исключительно ратно.

 

Ногами – на вспаханном жизни поле,

где добрый всегда на своей воле,

которая без видимых глазу границ

хороша для любых лиц.

 

Память свёрнута в золотое кольцо,

чтоб не поранить случайно лицо

и не оставить ненужный шрам

ни им, ни расписавшимся нам.

 

Перекладывая бинокль из руки в руку,

изгнал отовсюду усталость и скуку

и продолжаю работать в разведке,

преданный делу на своей ветке.

 

Возвращение

 

Я вернусь туда в мае, когда потеплеют печали

и пройдут поезда мимо кладбищ без новых крестов,

где любая причина моею была и в начале,

и в огромных архивах уже пожелтевших листов.

Там и числа цветут, и конверты, и двери, и крыши,

циркачи за углами, артисты на всех этажах,

и призвания всплеск поднимается выше и выше,

и легенды растут на нежнейших солёных ветрах.

Приближается взлёт. Для разбега готова рулёжка,

и моторы готовы, и в крыльях уже керосин.

Мы присели вдвоём вместе с тенью моей на дорожку,

и напутствия слово Иисус приготовил Навин.

 

Впереди

 

Впереди ещё живодёры десятого,

двадцатого и пятидесятого поколений,

известные совпадением своих мнений:

мины, бомбы, снаряды, гранаты,

взрывающиеся там, где не только солдаты;

атомоходы на воздушной подушке,

сметающие на своём пути слепо

всё от Кристиансунна до Кушки,

хотя это аподиктически и нелепо;

рулонная бумага внутри со взрывчаткой

проламывающая головы боевой свинчаткой,

лазерные лучи нового поколения

для поражение любого движения,

призраки-беспилотники,

атомные ножи-кинжалы,

блатари-рвущеглотники,

вонзающие в жизнь свои жала;

взрывающиеся книги, ручки, карандаши,

шедевры искусства, убивающие в тиши,

разрывные тампоны, расчёски, пуговицы от трусов,

уничтожающие тепло любых голосов,

цепи, копья, яды и палки,

кирпичи, коктейли, удавки-скакалки,

презервативы-эластик вакуумного поражения,

прекращающие в любом месте любое движение,

боевые щеколды, калитки, ключи,

разящие так, что умри и молчи,

боевые скрипки, флейты, фаготы,

кларнеты, литавры и клавесины,

сметающие всё до последней сволоты

с земли так, что – никакой кручины;

боевые напитки, записки, свёртки,

пенсне, пилюли, рвущие глотки

и так далее, и тому подобное,

на многое столь человекоспособное...

 

Впереди ещё многая, новыя эра,

которую и не втиснуть в наличность примера

 

* * *

 

Все посвящения –

тебе, от себя, о тебе

спрятаны чутко

возле оставшихся роз

и прегрешений

звеньев из поз,

замуровавшихся жутко

в чётной судьбе,

где и поселен вопрос.

 

Возле искринки

следы от примятых шелков

чтут бороздою

тела нежнейший закат,

и половинки

чувственных врат

силою сил озорною,

свежестью слов

ладно вздымают наряд.

 

Милость нагая

наличием знаков внутри

всех средоточий

и наложений извне

дивного края

придана. Не

пряча ни взгляды, ни очи,

пересмотри

всё, что случилось и не.

 

Знаю, не будет

в похожих пределах зимы,

осени, лета,

меченной цветом весны.

Не раздобудет

бремя вины

память о кабриолетах,

где были мы

и веселы, и грустны.

 

Будет иное.

Отдача без стука войдёт

в устность рассказа,

тотчас не ясного нам,

и каланхоэ

через там-там

выплеснет чашу, и сразу

правда согнёт

рисовый лист пополам.

 

Деликатес

 

Поговорим. Поговорим.

Деликатесов хоть и много,

но этот – жизнию храним,

и у него своя дорога.

 

Бесценен стольный разговор,

как стольного бесценны града

все стены. Тих его костёр

и мягки тени листопада.

 

Поговорим. Поговорим.

За шкафом спрятaны изнанки,

на кухне снова посидим,

и обнаружатся обманки

 

и красота, и чистота

из окружений местной грязи,

отступит в сумрак суета,

вне всякой с нашим миром связи.

 

Поговорим. Поговорим

во славу наших исократов

и на прощанье посидим

в тени больших и малых мхатов.

 

 

История светлой печали

 

История печальна, как ни вьётся,

и чудище огромно, и на языках говорит,

легко плачет, часто смеётся,

дело делает и, попахивая, смердит:

территория Меродаха была захвачена

и его главная крепость взята,

он подчинился Саргону означенно

и стал вождём племени Бит-Якин-Та;

Асархаддон столкнулся с проблемами.

Под давлением скифов в районе Хиллаку

шумели киммерийцы со своими леммами –

в итоге Ассирия лишилась Табала и Акку.

У Тиглатпаласара было давление с севера –

иранские мигранты осели при Саргоне,

образовав царство Зикирту без клевера,

без озимой пшеницы и воров в законе;

коалиция Эдома и филистимских городов

напала на Иудею, где правил Ахаз –

отрублено было много голов

и выколото немало всевидящих глаз.

«И умертвил его Ваасса в третий год Асы,

царя иудейского, и воцарился»,

«и война была между Асою и Ваасою

во все дни их», и никто не стыдился;

«...а народ бывший в нём он положил

под пилы, под железные молотилки

и железные топоры», «Рихан и Баана

поразили его в живот и умертвили,

и отрубили голову его»,

и отрублена она до сей поры.

Персидские войска захватили Наскос

и высадились на острове Эвбея –

тогда Евфорб, Филагр и Аркос

открыли ворота врагу, ни о чём не жалея.

Персы-сатрапы направились в Сарды

и разорили там всё.

Это произвело впечатление.

Все прекратили играть в нарды

и предали Абидос, Гампсак и Пес забвению.

Марк Лициний Красс вторгся в Пирфию

и оставил там гарнизоны,

но неправильный маршрут

движения далее

учинил ему большие препоны;

поход против Парфии предпринял

и император Траян

сразу после захвата Армении Хосроем,

и успех ему был провидением дан,

ибо войска его шли большим роем.

Тит осадил город Иерусалим,

его армия занялась большой осадой,

и был он непередаваемым

зудом томим,

и разрушил там всё,

как ему было надо.

Аврелиан своевал царицу Зенобию

и совершил поход на Пальмиру,

Зенобия оказалась

в плену ксенофобии,

и римский гарнизон призвал

жителей к миру.

Девяносто восемь

кораблей Бекингема

вышли из Портстмута в Ла-Рошель,

гарнизоны де Туара и вся их смена

стали грозить Бекингему оттель.

В английской армии падал дух,

она отступила, причём, два раза

вместе с Фейдингом, и это не слух,

а самая настоящая поражения фаза.

Пять тысяч ядер выпалили французы,

и у Бертая не осталось шансов,

разрушены были плотины и шлюзы;

произошли тысячи убийств при нюансах.

Наполеон,

владыка континентальной Европы,

воевал её всю до Седьмой коалиции,

поубивал всех, перешёл на «ты»,

с жандармерией и полицией:

битва у пирамид,

сражение при Лютцене,

битва при Ватерлоо,

сражение при Березине,

Трафальгарская битва,

сражение при Бáуцене,

Бородинское сражение –

на войне как на войне.

Гаврило Принцип застрелил

эрцгерцога Фердинанда

и жену его Софию

в сáмом центре Сараево –

и Первой мировой войны баланда

растеклась по миру непередаваемо,

и вызвала вóлны шторма гигантского

в России – слева, в середине и справа,

и полилась Кровяная Гражданская

война справедливости всего «Капитала»;

нелепо было не вступить во Вторую,

во всём Отечественную, но тоже войну, –

и вступили в неё напропалую,

и фюрер фюреру долго делал «ну-ну!»

Еле закончили над пропастью мира,

но чтобы всего не казалось мало,

сбросили ещё и атомную лиру

на Хиросиму – настоящее «ноу-хау».

Третья мировая... Четвёртая мировая...

Друг, человек, товарищ и брат...

Ракетная, бомбовая, танковая, пулевая.

Хлоральдегидармагеддоннитрат.

 

Лакомство и яд

 

В Страстной четверг я вышел из-за скобок

Взглянуть, как изливается вода

и трогаются с места поезда,

и вот уже я здесь – и смел, и робок.

 

Видений превесёлая когорта

меня накрыла с четырёх сторон.

Я вижу всё и даже слышу звон.

Живительно работает аорта

 

И круговерть кружит свои метели,

и скобок провожающ круглый взгляд.

Похоже, это всё на самом деле:

изысканное лакомство и яд.

 

Мера наличия

 

Не измерить версту, не измерить простой километр,

ибо мера наличия слишком индивидуальна,

и разнится наш внутренний, добрый ко всем геометр,

с тем, что точно до атома и до атома парадоксально.

 

А зачем измерять? Разве только для лучших частот,

на которых работают все астрофизики мира...

Искривляется миг, искривляется медленно рот,

искривляется всё, даже звёздно-воздушная лира.

 

Тыща саженей вдоль, и четыре из них в ширину.

Как прекрасно всё то, что не вижу и что не замечу!

Дети-взрослые, – нет, не играют! – серьёзят в войну.

Их добру б научить – но и даже за это отвечу...

 

Не измерить никак. Разве только что силой тоски

и любви, и примера, и символом символов веры

от моста до дубравы, от мира до крестной доски,

где кончается всё и кончаются даже примеры.

 

Накануне

 

Олегу Вулфу

 

Снова неясно: вижу тебя

не на дне, а в окне часто.

Вагон колёсен, чугунно двуосен.

Стекло отуманено. Ты не кричишь,

молчишь как-то ранено с улыбкой гибкой,

ни в чём не хлипкой, ибо тоже

узнаёшь меня в ложе моей сторожки.

Я вижу и, видимо, знаю, что происходит.

Встречаю. Провожаю. Мысль бродит.

Проехал – и через час снова в который раз

та же картина, смыслом едина:

по шпальной дорожке те же дрожки.

Я это видел уже где-то в пятьдесят третьем

холодным летом  легко одетый.

Их было много –  одна дорога.

Миловидный конвой над головой

и, смеха ради, впереди и сзади.

Вагон самоходен, судьбе соприроден,

движет по кругу, пишет другу

всем существом чернильных масел

сейчас и потóм с закрытым ртом.

Лжецó закольцовано и обвальцовано.

Смысл ясен, домкратно ужасен

и бесчеловечен, премного вечен,

а если не так, убери знак

или все знаки, чтобы не было драки

внешних схождений и положений

с внутренними, такими утренними,

где люди – тени. А ты всё глядишь

и в четвёртый, и в первый,

такой многомерный, и даже в шестой,

такой холостой, и тому так далее:

тихий, спокойный, всегда многослойный,

в окне большой и давно смекалистый,

кислородом закалистый.

Так свобода вокруг наважденья в окне

меломанит сдвиг твоего исхода вовне

не только в тебе, но и во мне

накануне 2010-го года.

 

Невидимое наказание

 

Моё невидимое наказание

известно откуда:

не умножал – делил я,

не складывал – вычитал

до истощения

силы самопознания.

Потом ещё и ещё.

«Старается как, каналья!», –

говорили технологи

и инструментальщицы

расположенного рядом

завода плодово-ягодных вин

и дворовые бабки,

сплетен мотальщицы

жизни пропетой и перепетой,

когда бывал в ней не один.

Пролетал над всеми,

в упор никого не видя,

не откликаясь на имя

и политические призывы.

Тогда ещё не было

никаких «масс-медиа»,

молнии легко превращались в грозы,

приливы – в отливы.

Легко скользилось по талому льду.

Одно и то же

всегда необходимо.

Вроде бы неизвестно,

правильно ли иду.

Правильно!

Подтверждение тому –

прокурор, нотариус,

и зашифрованное свидетельство

о долготе дня.

Сам себе проходчик,

переплётчик, архивариус,

наблюдатель затмений, мнений,

сопротивлений, бдений,

безотносительных к состоянию,

образующему манию

иллюзии счастья и процветания.

 

Обратный отсчёт

 

Случайный гость в водовороте жизни,

он испытал биение частот

любви о лоб и тризны укоризны,

и всё, что, слившись, не попало в рот.

 

Он был гоним, растоптан и опознан,

забыт и выбит – а потом воскрес

на воздухе, прозрачностью морозном,

вне треб, каждений, милостей и месс.

 

Примкнул к кругам, потом примкнул к квадратам,

у эллипсов в провинциях живал,

был дедушкой и дядюшкой, и братом

и фильмы о рождениях снимал.

 

Был награждён людьми, зверьми, дарами,

потом отторгнут от больших сосцов,

разметил полушария следами

и выковал немало образцов

 

любви и нелюбви, и почитаний,

и охлаждений, и больших миров,

и радостей заслуженных страданий,

и явных видений не явных миру снов,

 

был всем, кем так хотел неоднократно

и тем, что по душе и по уму,

и было всё томительно приятно.

И начертал: всё это ни к чему!

 

Поездка за тулупом в Оглобково

 

В замшелую во всём кутузку

вошли, как человеки,

удачу в позапрошлом веке искать –

тулуп овечий

к зиме достать,

быть может, на двоих один

в краю неведомых рванин.

Ни дать, ни взять!

Кутузка, бишь, вагон – зелёный передок,

двойные оси,

двенадцать штук на круг и паровой возок

на купоросе.

Из города – ток-ток! – любезный пастушок,

прямые стрелы

и рельсы, и чаи, и чёрный сапожок.

Прохвосты смелы!

Охрическая степь и окиян голов,

барашков море,

отряды молодцов, челночников, купцов –

и мы в дозоре.

Ни продавцов, ни стрел. Приехать захотел –

шагай в отборе.

В конце пути был штиль на восемь с лишним миль.

Число в приборе.

И голод с тёткой дал животную кадриль –

уймись в тревоге.

Пельменную ищи с друганом там где пыль,

утиль и дроги.

Подъели – что внесли, присевши у земли.

Внесли не мало:

здесь утренним борщом питались сизари.

Чеснок и сало.

Два спутника вверху и три, и два, и пять,

и МИГ-16,

за ним – МИГ-25, и в небе благодать,

и нам за двадцать!

В отеческой пыли арба с молодняком –

то гагаузы!

Я в корне изнемог, их видами влеком.

Бахча. Арбузы.

Нас двое и они, насельники Земли

во всём и сами.

Какое там «Аи»!.. – кругами бугаи

под небесами...

Какое-то архи- (и это не стихи!)

Средневековье!..

Девятый, в общем, век, хотя и человек –

в космонагорье!..

По сопли три мальца в пыли – и без конца

бегут к базару,

за ними – их родня, задня и передня

вплетает жару.

Над ними снова – ва-а! – два МИГа-22

на быстрой взбучке

дают таких чертей, что съёжился Кощей

от той летучки.

Вдали немалый гнёт, вблизи большой помёт –

амбре в отстое:

кто пьёт, кто льёт, кто ржёт, раскрыв пошире рот

и всё такое.

Душевный поворот, отстойная страда,

крепка картина:

кто скачет, кто ползёт, кто выпал из гнезда

и спит невинно!

О перемена мест! Я выронил узду,

друган – уздечку.

Бугай попереду, остаточность в заду,

туман за речкой.

Идём, иду, веду, чуток – и упаду

в чеснок и в сало.

Бредём в бреду, в кирзу, внизу, в бузу, в аду –

всего не мало!

Отсиженный пахан, за ним его баран.

Какой здесь запах!

Папаши средних лет – в дымину, в драбадан! –

и все в папахах.

Ножи, серпы, ковры, подойники, багры,

шнуры, котомки,

канаты, фонари, отбойники, столы,

оглобли, «фомки».

При шляпе и с пером, скрипит своим трудом

игрок на скрипке.

Бочонки, огурцы, рубанки, жеребцы,

телеги, зыбки.

Но ищем мы доху. Всё время на слуху

доха шальная.

И нет нигде её, и нет здесь ничего –

потьма сплошная.

Обвальным вышел путь, ни встрять, ни продохнуть –

ровняй перила.

Ищи-свищи тулуп на весь большой отлуп,

и вдруг – о диво!

У дуба – мужичок, остаточный пучок,

тулуп – в телеге,

большущий самовар, и голова что шар.

Вот это бреги!

Батяня! Ну, давай, тулуп свой доставай,

мы, видишь, в мыле!

Прикидка хоть куда! Держитесь, холода

родимой шири!

Какие обшлага, подбой и рукава –

есть счастье в мире!

Торговли больше нет, за три рубля – обед

в кастрюле с гречкой!

Надел друган в ответ доху на весь привет –

«Ура!» за речкой.

А я остался без дохи, стал под навес,

дышу овечкой.

Скорее бы уже покинуть это «ж»

с его арбами.

Обратный путь широк, аллея без дорог –

пылим столбами.

Огромная верста, канава у моста

со свежей гнилью,

глушь, погань, таракань, нелепие, мордань

огромной ширью.

Ни дома, ни села, всё сажа замела

на весь последок;

и грязь, и ковыля на фоне зимовья –

след жизни редок.

Обратный путь далёк, в грязи лежит браток,

столбит дорогу:

иди как знаешь сам, прицел – по небесам,

найдёшь, ей-богу.

В натуре – поворот, в глазах – переворот,

чудес движенье:

вдруг – храм стоит в земле размером с полмилье!

Судьбы вращенье!

Не может этак быть! Здесь некому возить

кирпич на стройку!..

Но вот стоит небес исчадие чудес!

Головомойка!

Огромен и высок он на путях дорог.

Великолепен!

И двери, и расклад! Серебряный оклад!

И боголепен!

Расписан потолок, святые смотрят вбок,

и фрукт на блюде.

Пророки. Царь Давид на каждого глядит.

Чудьё на чуде!

Чтоб эдакий привет случился да в обед

в такой глухарне –

то только басурман придумать мог, шайтан,

такие плавни.

Ближайший под размах – в турецких земелях –

Айя-София...

А здесь сам чёрт послал невиданный накал.

Иеремия!

Внутри шуршит народ впролёт и впроворот,

и лбом да об лоб,

прикладен до икон и образам поклон

до пола обло.

Коническая страсть! Осоловевши всласть!

Ещё где виды?

Их нет вокруг теперь, одни орлы да зверь.

Судьбы планиды.

Крест ликом осиян. Прощай, сосед-буян!

Нам – путь дорога.

Дохою потрясли и кости унесли.

Шагаем в ногу.

Вперёд, через дорзал, где б и Дерсу признал

за полем речку;

шагая бы, базлал... И был в виду вокзал,

в вокзале – печка.

Билет, привет, ответ, в тени – мотоциклет

из киносеанса.

Какие там места! Невнятица густа.

Сны контрданса.

Обратный переход – холодный огнемёт.

Друган и бричка.

Ни времени-часов, ни дальних голосов –

и непривычка.

А в памяти места, а память вся густа

во днях шелковых,

во чудище в веках, во испытавших страх

большеголовых.

Тебе через сто лет отослан сей привет

во славу жизни:

так жили не вверху, а в нижнем во греху

сыны Отчизны.

 

1975 г.

 

 

* * *

 

Прекрасно пишешь

и завораживаешь

души, цветы, зверей, устья рек.

Без силков тайных улавливаешь.

Бесконечно чистый во всём человек.

Всё твоё – над нами

в отменной свежести,

(помимо радуг, облаков, туч)

настоями мяты,

рододендрона, жимолости,

и слог твоей нежности так могуч.

Настроенному твоим камертоном

фальшивить нельзя никак,

никогда, ни тоном, ни полутоном,

ибо получен от тебя знак.

Исподволь использовал

твои мотивы-мелодии,

различимые только теми,

кто знает тебя, любя

долевую пургу твоей просодии,

которую любишь

и которая любит тебя.

Слушать и слышать твои откровения

в преломлении через душу твою –

неизъяснимое наслаждение,

которое пью и никогда не допью.

 

Сочинителю историй

 

История должна быть ясной, как Первопричина,

иначе не примут в редакции, дурачина.

 

История должна быть умной, как телёнок,

который часто бодался с дубом с пелёнок.

 

История должна быть чёткой, как вера

в производство стали по методу Бессемера.

 

История должна быть настоящей, как штурм Зимнего Дворца,

иначе её могут переписать к началу с конца.

 

История должна быть правдивой, как Сказание о Китеже Граде,

иначе над ней будут смеяться забавы ради.

 

История должна быть честной, как известная нам революция,

иначе это будет не история, а аннексия без контрибуции.

 

История должна быть верной, как жена вне подозрений,

иначе не видать ей многих тысяч прочтений.

 

История должна быть чистой, как водопроводная вода,

потому что она пишется раз навсегда.

 

История должна быть внятной, как «Манифест партии века»,

чтобы прославлять дело и его человека.

 

История должна быть твёрдой, как учение Карла Маркса,

ибо это история, а не вакса.

 

История должна быть преданной, как Фидель Кастро Рус,

иначе возможен историoсофский конфуз.

 

История должна быть надёжной, как генерал разведки Поляков,

иначе всяк от неё отвернётся – и был таков.

 

История должна быть, потому что её не может не быть,

ибо если по усам текло, а в рот не попало, то придётся ещё раз налить.

 

Строфы

 

1.

 

И радость светлая, и светлая печаль

преследуют меня, и некуда вернуться,

хотя не уезжал в отчаянную даль –

и обещал себе не плакать и не дуться.

 

А просто нет реки, откуда изошли

и свет, и ранний сон под видом удивленья,

и нет уже тех мест, откуда мы ушли,

как нет меня внутри закона притяженья.

 

Мысль выплыла сейчас в который раз,

в тысячелетний год прекрасной годовщины,

чтоб снова побывать среди меня и вас

без видимой на то особенной причины.

 

2.

 

Играла громко музыка в пространстве,

и дню стезю приготовляла ночь,

и мальчик размышлял о постоянстве,

и девочка хотела всем помочь.

 

Друзья в глаза слагали всё, что можно,

поправки добавляя за глаза,

и ласточки кружили осторожно

над местом, где янтарь и бирюза.

 

Мою удачу страсти не изжили

не взял огонь, не вымыла гроза:

друзья в глаза всегда мне говорили

всё точно то же, что и за глаза.

 

* * *

 

Теряя самое дорогое,

возводишь очи, а после – руки

и зришь одно расписное горе,

следы разломов, цвета разлуки.

 

Оргáны с флейтами не помогут, –

у них своя непростая доля,

как и у тех, что смеются, стонут

там, где и воля, и где неволя,

 

и то, что выпало мокрой картой

на стол нисколько и не зелёный,

и не покрытый глухим азартом

там, где бывало подчас такое,

 

что плыли вёсны вдоль лет и пыли

и вычитались, и умножались,

и где нирваны любые были,

и где помпеи от них остались.

 

Тетрадка

 

На старой, бедной стороне

я бунтовал, живя привольно,

и выбросил себя раздольно

и искупительно вовне.

 

Сомкнулись воды у души

и у дороги за рекою.

Да что с тобой? Да бог с тобою!

Живи как есть и не греши.

 

Живу как есть и не грешу – 

уж нагрешил на два десятка

шпицрутенов. Одна тетрадка

осталась – в ней всё и пишу.

 

* * *

 

Ты сделала меня первым

на последнем причале,

не по годам правомерным

в конце и в начале,

несоразмерным

откровению и обману.

Стал вопросом ответ,

и прелесть тумана

заволокла свет.

 

Радиостанции заглушались

по всем частотам.

Мы так старались.

Завидно было даже зелотам.

Отыгрались.

Тишина в зале.

Дирижёр снял фрак.

Vale, дорогой... Дорогая... Vale...

Никого уже нет на причале...

 

Ярмарка хмеля

 

Бруно Шульцу

 

Я «Коричные лавки»

закажу в ресторане «Весна»

и большие добавки

«Под клепсидрой»,

когда так красна

дорогая мантилья

из Дрогобыча. Бруно закон.

Огневая Севилья

и Галиции аккордеон.

Перевёл стрелки века

на себя, не мечтая о том.

Посох от человека

нам достался. Малиновый звон!

 

Из отеческой пыли

мало кто нам сказаний сложил.

И поэта убили.

И поэт не живёт. Но он жил!

Рукотворные лета.

Их увидел лишь Бруно порыв.

Иудей из Милета.

Австро-Венгрии добрый извив.

 

И уже, соревнуясь,

три страны предъявляют счета,

на тусовках красуясь,

занимая поближе места

к дому, в коем Аделя

и сукно развивает отец

перед ярмаркой хмеля,

и цветёт перед лавкой чабрец.

Голубиная стая

и прощальный сезон берегов.

Бруно вышел из мая

и почил во гряде облаков

эманацией света

с пулевою в затылке дырой.

Перелётные лета

все тебе, Базилевс дорогой!