Дмитрий Растаев

Дмитрий Растаев

Четвёртое измерение № 19 (403) от 1 июля 2017 года

Спирали галактик и грозди молекул

* * *

 

– Давайте придумаем нового Бога!

– Ах, нового Бога? Давайте, давайте...

 

Он будет небрит и упрям как тренога –

в проштопанном солью столетнем халате

Бог выйдет к огню, сигаретку раскурит

и выжженным пальцем укажет на солнце.

«Веди!» – завопит человеческий улей

и станет жирнее на тридцать червонцев.

А это так просто: уластит, заманит,

и льдом поцелуя откинет на цепи:

не жди ни Голгоф,

ни садов Гефсимани –

лишь лес,

лишь огонь да хронический пепел...

 

Бог будет распят на обычной берёзе,

у тысячи родин до срока отобран,

на самом зверином славянском морозе

стеклом заиграют священные рёбра.

Но что ему, Богу?

Он трогал руками

спирали галактик и грозди молекул...

К полуночи будет он снят лесниками

и пущен дымком в черномазое эхо.

 

– А что будет с нами!

– А что будет с нами?

 

Нам нужен был Бог, а не чокнутый Йорик.

Мы живо разыщем за пазухой знамя

и хлынем на площадь ликующим морем.

И в этом рывке наше высшее право,

мы чтим аксиомы науки старинной:

огнём и мечом добывается слава,

и только бессмертие – кровью невинной.

 

Подорожник

 

День придёт и наотмашь ударит по каждой щеке,

а прощаясь, не булку оставит, но дырку в руке.

 

Он и завтра вернётся чесать об тебя кулаки,

но в газетах визгливых не пикнут о том ни строки.

 

И никто не подует на угли твоих синяков –

никому не охота быть против больших кулаков?

 

И никто не согреет бодрящего чая глоток –

лишь росток у дороги навстречу протянет листок.

 

Эй, дружок-подорожник, откуда в тебе этот свет,

что и псам, и пророкам – и сотни, и тысячи лет –

 

ты даёшь исцеленье, себе не стяжав ничего?

Только крови веленье – и ты исполнитель его.

 

Научи меня тоже ни страха не знать, ни обид,

и тянуться к любому, кто сломан, надорван, разбит,

 

и даруя себя, и врачуя нехитрым теплом,

длиться здесь и теперь, ни о чём не жалея потом.

 

Расскажи, подорожник, мертвящую слякоть дорог

как во мраке своём переплавить в живительный сок?

 

Чем усилиться, чтобы в тоске не сгорев на корню,

улыбаться светло даже самому чёрному дню?

 

Плацкартный дивертисмент

 

Кастрировать того бы чудозвона,

который изобрёл для жел-дорог

суровый мир плацкартного вагона,

мир узких полок и широких ног.

 

Курсируешь иной раз по проходу,

виски скобля о пятки и носки,

и всю нашу двуногую природу

клянёшь в осаде гнева и тоски.

 

А пьяные попутчики с их плачем?

А курицы в удушливом дыму?

В плацкарте мы всегда так мало значим,

но быстро покоряемся всему.

 

Имел бы я когда златые горы

и денежный наследовал станок,

билет бы брал на фирменный и скорый –

в СВ, где ни попутчиков, ни ног.

 

Я сел бы в поезд «Лондон-Молодечно»,

а может, и в «Барановичи-Рим»,

и там бы наслаждался бесконечно

вольготным путешествием своим.

 

Проездом из Бобруйска или Ниццы

я так бы жил, что мама не скучай!

Меня бы обожали проводницы

и звали бы в купе к себе на чай.

 

Ни пятки, ни куриные огузки

уже бы не ломали мне азарт...

Но я простой мечтатель белорусский,

и жизнь моя – босяческий плацкарт.

 

Забыли обо мне земные боги,

но я на них в обиде не силён –

не боги создавали жел-дороги,

а некий грандиозный чудозвон.

 

Меня прижали к полке – буду узкий.

Мне тычут в уши пятками – утрусь.

Я точечный мечтатель белорусский.

Не боги создавали Беларусь.

 

Бобруйск forever

 

Снова в парке свободной нет лавочки.

Снова в воздухе март-ловелас.

Бобруйчаночки, рыбочки-лапочки,

всё, что в жизни я знал – ради вас!

Ради вас я ломался и клеился,

ради вас унижался и рос,

в Бога верил, на чёрта надеялся,

в шутку плакал, смеялся всерьёз.

 

Ни москвички – беспечные куколки –

ни минчанки – изысканный класс –

не зажгли меня в будничной сутолоке

угольками затейливых глаз.

Только вы – длинноногие, наглые–

только вы – тише/ниже травы –

рвали сердце мне –

надвое, натрое –

и лечили его только вы.

 

Что нам жизнь?

Карусельки-игрушечки.

Всё в ней ясно навзрыд, напролёт.

Бобруйчаночки,

мышки-норушечки,

я желаю вас!

Мартовский кот.

 

Провинциальный блюз

 

День над мостовой катастрофически тает,

вот и фонари уже бранятся с луной.

Парни, о которых никто не мечтает,

весело за столики садятся в пивной.

 

Пива в них сегодня вольётся не меньше,

чем пролилось крови в самом жарком бою –

будут разговоры про футбол и про женщин,

жалобы на стужу и житуху свою.

 

К ночи их рябой официант растолкает,

и в потёмки канут, как вода в решето,

парни, о которых никто не мечтает,

парни, по которым не тоскует никто.

 

Даже их соседки по общаге собачьей,

дуры с килограммами гламура в крови,

ждут себе кого-нибудь из мира Versace,

ну, или хотя бы из мирка MTV.

 

Вовсе не засранцы и даже не трусы –

каждый бы звездой и олигархом быть мог –

но не для Саранска и не для Тарусы

стряпает фортуна свой медовый пирог.

 

Парни, о которых никто не мечтает,

вечные герои безымянных могил,

где-нибудь, в каком-нибудь вороньем квартале,

кто-нибудь однажды их потушит шаги.

 

Но пока фонарь ещё фурычит неробко,

и пока чисты бобины траурных лент,

ловко из бутылки вышибается пробка...

Это ли не главный на сегодня момент?

 

Коктебель & K°

 

А не стать ли и мне заливным коктебельским бродягой,

жить под небом отборным и пробовать море на вкус,

ветер гривой ловить и питаться всевышнею влагой,

знать названия звёзд и держать с ними тайный союз?

 

Что столица с её равнодушным удушливым соло?

У столицы всегда для тебя метроном в рукаве.

Что витрины, метро, километры газетного сора,

если ветер и море в твоей говорят голове!

 

А закроешь глаза – и услышишь, как в древнюю воду

входит новенький бог, и куда-то идёт по воде...

Кто на власть и бабло променял высоту и свободу,

тот не будет судим, но и Бога не встретит нигде.

 

Бьётся солнечный шмель об утёс киммерийской панамы.

Из пустой чайханы сладко тянет живым холодком.

И о вечном опять тарахтят на аллеях там-тамы.

И никто...

никого...

никогда...

никому...

ни о ком...

 

* * *

 

У одиночества звериные глаза

 

Я срублю себе дом с трубой

у созвездий всех на виду,

погрущу вечерок-другой

и зверёныша заведу.

Буду чистить ему ворсу,

пересчитывать волоски...

Я от смерти его спасу –

он от смертной меня тоски.

 

А когда к нам придут с огнём,

волоча за плечами тьму,

мы лишь морды к земле пригнём

и рванём, поперёк всему,

мимо ржавых крестов и звёзд

прямиком за Полярный Круг...

До чего же он будет прост,

мой неистово нежный друг!

 

Даже в самой больной ночи,

где ни зги и мороз до ста,

он не взвоет мне: «Замолчи!»

и чужим не подаст хвоста.

Так и будем друг друга греть,

перешёптываться сквозь снег:

я – и сам уже зверь на треть,

он – без четверти человек.

 

Модильяни

 

Винных не избегнуть возлияний

мастеру листа или холста –

вспомните хотя бы Модильяни.

Градусом берётся высота.

 

Холст и лист залиты лунным светом.

В кружке – зелье, милое сердцам.

Жить и жить на свете бы поэтам,

живописцам, умницам, творцам!

 

Только зельем сердца не излечишь,

если сердце выжжено тоской.

Над землёй навис осенний вечер.

Или зимний. Или никакой.

 

Посреди тоски и божьей рвани,

высотой надрезав низкий век,

гениально пьяный Модильяни

чёрной кистью падает на снег.

 

Небо Аризоны

 

Нам будет сниться небо Аризоны.

Репейник, обжигающий ладони,

стремительные гордые мустанги,

Jack Daniel's горючий как слеза...

И худенькая русая девчонка

коленок подсыхающие ранки

неловко лёгким платьицем прикроет

и искоса посмотрит нам в глаза.

 

Нам будет сниться небо Аризоны,

изрезанное мелко облаками,

измазанное солнцем как вареньем,

Великий оседлавшее Каньон.

Мы вечером костёр под ним разложим

натруженными сильными руками

и кофе в котелке со смехом сварим,

и звёзд увидим целый миллион.

 

Нам будет сниться небо Аризоны,

спокойное незыблемое небо,

когда над головой залают пули,

свинцовые залязгают огни,

и в пекле наползающего ада,

глотая обнажившуюся небыль,

захочется нам к небу Аризоны

подняться от пылающей стерни.

 

Но мальчик, натолкнувшийся на пулю,

вдруг рухнет на стерню добычей бранной,

не небо обнимая перед смертью,

а злое прошлогоднее жнивьё –

и станет ему больно до предела

за каждую обманутую рану,

за каждую изломанную песню,

за веру и ничтожество своё.

 

Нам сниться будет небо Аризоны –

как некогда в игре весёлой детской,

с ковбойскими попонками на спинках,

что вышила нам ласковая мать –

но нас оденут в пепел и посолят

землёй незаживающей донецкой,

и сверху постучат по ней лопатой,

чтоб больше никогда не вспоминать.

 

А где-то в Таганроге или Туле,

где нашим матерям натужно скажут,

что мы пропали без вести от гриппа,

в апреле грянет наземь чёрный снег.

И взвоют наши матери от стужи –

но им иного неба не покажут.

Мы канувшие в небыль фантазёры,

святые и проклятые навек.

 

Над родиною нашей зреют тучи,

и падальные гаркают вороны –

она затмила солнце камуфляжем,

она прошла по небу сапогом.

И вечно под унылым этим небом

нам будет сниться небо Аризоны…

Мы призраки безжалостной державы –

но это уже песня о другом.

 

Сочельник Live

 

Бог по земле ходил не раз – бывал и там, и тут –

и вот однажды он ко мне забрёл на пять минут.

 

Сел у щербатого стола, цигарку закурил,

и не дразня издалека, со мной заговорил:

 

«Я по земле бродил не раз – бывал и тут, и там –

всё повидал среди людей – и торжество, и срам.

 

Но почему, скажи ты мне, нигде не видел я,

чтобы играла в полный джаз вся правда Бытия?

 

Молчишь? Не знаешь, почему? А я тебе скажу.

Уже, дружок, не первый год я по земле хожу,

 

и в гости захожу как брат – пешком через порог –

но люди верить не хотят, что к ним явился Бог.

 

Все ждут знамений, и чудес, и раздвоенья вод,

гадают: «Может, Он придёт, а может, не придёт...»

 

И жмут, и сушат, и кривят себя на все лады.

«Так надо Богу...» – говорят. Напрасные труды!

 

Кто может знать, что хочет Бог? Неужто те хмыри,

которым только бы набить себя в поводыри?

 

Вот и тебя, гляжу, чудак, сомнений точит жук –

а ты запри его в кулак и оглянись вокруг.

 

Когда творил я этот мир, сам как дитя был рад.

Он весь – свобода и игра. Так не тушуйся, брат:

 

шути, дурачься, веселись, лупи непруху в лоб –

Бог не затем дарует жизнь, её завялить чтоб.

 

А, если косо кто глядит, не суетись – пустяк.

Ведь не болдох, а Бог Един был у тебя в гостях...»

 

Так наставлял меня мой гость и вил колечком дым.

И всё, казалось мне, вокруг согласно было с ним.

 

А за окном шаталась ночь, и в полынью окна

ломились миллиарды звёзд – но среди них одна

 

была настырней остальных, как будто знать могла,

что в это время курит Бог у моего стола.

 

Ёлочный чай

 

...и дышат адом коридоры

психиатрических гробниц...

 

Что ты, любимая?

Брось,

не скучай –

скуке ни слова, ни жеста.

Скоро заварится ёлочный чай,

праздник уже у подъезда.

 

Мы наловчимся и включим огни

образом определённым,

и забывать будем чёрные дни,

и заливать их зелёным.

 

Тридцать какое у нас декабря?

То-то же, мой человечек!

Ты посмотри, как чудесно горят

обыкновенные свечи...

 

Только не надо,

прошу тебя,

нет,

не говори, что и прежде

множили свечи обманчивый свет

в предновогодней надежде.

 

Стрелки на стыке уже, к январю

дело идёт понемножку.

Дай мне ладошку – тебе подарю

я шоколадную кошку.

 

Хочешь вина?

Я вина нацежу,

выжму жемчужные соты,

сказку любую тебе расскажу...

Что ты, любимая,

что ты?

 

Бросишься на пол – и слёзы, и жар...

Тише, малыш, никогда ты

больше не канешь в липучий кошмар

желтоугольной палаты.

 

Я не верну тебя лживым врачам,

пьяным не сдам санитарам.

Варится,

варится

ёлочный чай,

праздник удар за ударом…

 

Пусть в голове твоей воет палач,

пусть она гложется глодом –

всё перельётся,

не бойся,

не плачь...

 

С новым, игла моя, годом!

 

* * *

 

Разреши мне любить тебя просто –

без кастрюль, утюгов и подушек –

так в лесах колоссальные сосны

держат небо штыками верхушек,

так вода в ручейке говорливом

гладит камни, песок и осоки...

 

Словно в детстве, большом и счастливом,

игнорируя грани и сроки,

разреши мне любить тебя глупо –

без надежды,

без веры,

без смысла –

так стрела, вырываясь из лука,

бьёт искусно в победные числа,

так светила в галактиках дальних

языками сканируют бездну...

 

Разреши мне любить тебя тайно –

даже если я сгину, исчезну

в самый адовый,

самый треклятый

судный день,

где беда и облава,

разреши мне любить тебя свято.

Не имея на большее права,

задыхаясь во мраке колючем,

просто верить: ты есть ещё где-то,

мой единственный солнечный лучик,

мой последний глоточек рассвета.

 

Вишенка just now

 

Я трамвайная вишенка страшной поры,

и не знаю – зачем я живу...

Осип Мандельштам

 

Нам опять не уйти от великой муры,

не надуть повелителя блох.

– Я трамвайная вишенка страшной поры?

– Нет, троллейбусный чертополох.

 

Погоди, не диктуй телефонной трубе

номера мертвецов в тишине –

мы с тобой не поедем на А и на Б,

нам на Ы благодатно вполне.

 

Вороватый ли дом, виноватый ли Крым,

из Воронежа ль целится нож,

иль по улицам Киева-Вия как дым

бродит то, что уже не вернёшь,

 

выпрямительный вздох не для наших трахей,

ведь не то, что квартира – страна

как бумага тиха и мелка как лакей.

Мы не чуем её ни хрена.

 

Говоря – говори, а подумал – молчи,

шевеля кандалами тревог:

не идущий осилит дорогу в ночи,

а бегущий от всяких дорог.

 

Разговорца, словца, колокольца не в цок

здесь хватает для грая вины,

чтобы вздрогнуть, и дрогнуть, и дать со всех ног

грешной тяги из этой страны.

 

Но сколь эта страна ни грозила бы нам,

не дай Бог нам увидеть в грозу,

как несёт Саломея её к паханам

в окровавленном склизком тазу.

 

Если грянет и впрямь лихорадие гроз,

сняв с аорты обид тетиву,

мы вернёмся в свой город, знакомый до слёз,

и умрём за него наяву.

 

Нет, не спрятаться нам от муры, от юлы,

круговерти грязцы и вранья,

но затем и даны мирозданью щеглы,

чтобы думать как ты и как я.

 

Практикум по уходу за горизонт

 

Жена же Лотова оглянулась позади себя

и стала соляным столпом...

Бытие, 19:26

 

Шаг за шагом,

за кручей круча,

слово в слово,

глаза в глаза –

что-то нас неотлучно учит

не оглядываться назад.

 

Даже если всё это бредни,

и не пропасть – перрон – пройти,

как легко может стать последней

остановка на полпути!

 

Мой малыш, мы уйдём красиво,

не мигая гляди вперёд –

там, за ржавым рубцом разрыва,

нас планида иная ждёт.

Ждёт история нас, быть может,

чьи расчёты ещё чисты –

надо только уметь без дрожи

истреблять за собой мосты,

и стоять на своём, и верить

в то, что пройденный нами путь

не исправить и не измерить –

разве только перечеркнуть...

 

Но соблазна резва секира,

а сердца наши так слабы!

И по всем эстакадам мира

соляные гудят столбы.

 

* * *

 

Будет день оглушительно душный,

невозможный как дыбы в аду –

я куплю себе шарик воздушный,

на прогулку его поведу.

 

И весь мир поглазеть соберётся,

лютой завистью тайно гоним,

как блаженный идёт и смеётся,

и колышется шарик над ним.

 

И пускай ухмыляются скотно,

у виска крутят пальцем до дыр –

чтобы жить в этом мире свободно,

нужно плюнуть однажды на мир,

 

и чему-то открывшись иному –

из кошмара ныряя в кошмар –

гордо двигать по шару земному

свой воздушный непризнанный шар.