Дмитрий Бобышев

Дмитрий Бобышев

Вольтеровское кресло № 8 (428) от 11 марта 2018 года

Звёзды и полосы

Посвящается О. С.-Б.

 

1. Полоса озерная

 

От массивного синего

до совсем невесомого серого –

все тона водяной окоем

затопил переливною зеленью селезня.

 

Полоснул серебром через весь

пересвет с полуюга до севера,

с краю искру нанес,

распустил паруса посреди

неохватного зеркала-сверкала...

Средиземно раскинулся –

            на океан –

                        Мичиган.

 

А бывает и розово озеро.

 

 

2. Тот свет...

 

                        ...куда пути непоправимы.

Где то звезда, то снова полоса.

Грядущего нарядные руины,

лириодендроны, бурундуки, раввины...

И – галактические небеса.

И – механические херувимы.

 

И – ты. По вавилонам барахла,

живой, идешь, хотя отпет и пропит,

свой поминальный хлеб распопола, –

где палестинам снеди несть числа...

Делясь, ты половинишь вкус и опыт

по зарослям дерев Добра и Зла.

 

Да, ты – туда ж – с утопией великой,

с ужасною, как тот кровавый хлеб,

духовностью! Ты встречен будешь в пику

улыбкою тончайшей, поелику

здесь души не давались на зацеп

десятка двух "единственных религий".

 

И – каждая – для них за то не та,

что к счастью стыдному отнюдь не доступ.

(Единственность – язвимая пята.)

Тоталитарна только пестрота,

и абсолютны сдобные удобства, –

в них даже грязь охранна и чиста.

 

Учись на всем.

И слушай содроганья

(бутылочная сыплется гора)

и рев зеленоводного органа.

По небу письмена над Ниагарой

цветут, опять УДОБСТВА предлагая...

Горит закат огромно и угарно.

Горячих красок хладная игра.

Тот свет. И мы живые, дорогая.

 

3. Звезда

 

Какая яркая – огня и льда слиянья,

И – силится внушить пульсирующий знак!

Я мог его понять, но только сам сияя,

сияя, – что давно и далеко не так.

 

А виделось: горит в селеньях занебесных

оконная свеча в покое, где ночлег.

Последний перегон, и мысль истает в безднах.

И всё же не совсем, – так верит человек.

 

Но ежели вблизи мерцания и света

на месте мировом откроется дыра

и слижет огонек, – примите весть, что это

кому-то на покой в той горнице пора.

 

Какая яркая, какая ледяная

и вечная... Хотя – вся вечность: до зари.

Мгновения мои в себе соединяя,

вот – и сорвется луч. Я говорю: – Гори!

 

 

4. Большое Яблоко

 

Из ядущего вышло ядомое,

и из сильного вышло сладкое.

Кн. Судей 11–14

 

Американцы прозвали Нью-Йорк

Большим Яблоком.

 

Рабство отхаркав, ору:

– Здравствуй, Манхаттн!

Дрын копченый, внушительный батька – Мохнатый,

принимай ко двору.

(Реет с нахрапом

яркий матрас на юру:

ночью – звезд, и румяных полос ввечеру

он от пуза нахапал.)

 

Крепкий подножный утес

выпер наружу.

Нерушимую стать мускулисто напружив,

будь на месте, как врос,

каменный друже.

Твой чернореберный торс

встал на мусоре Мира в нешуточный рост.

То-то вымахал дюже.

 

Стоит, наверно, утрат:

Родины, дома, –

на громады великого града Содома

этот вид, этот взгляд.

Мозгоподобно

кодами окна горят.

Подсмотревшего тайну снедают подряд:

робость, похоть, стыдоба...

 

(Словно смакуешь во сне

свинскую сладость.

Да, порочен и слаб, и с собою не сладил, –

спелся только сильней.)

Слабый-неслабый,

а за себя не красней.

"Ты есть ты", – прямо с неба абзацам огней

вторят быстрые слайды.

 

Сожран, а все же не мертв.

Жив, и немало...

А ядущий да будет ядо́м до отвала!

Тот, кто примет, – поймет:

враз разорвало

льва-монолита вразмет.

Вижу – рой в этом трупе, и соты, и мед.

Сладким сильное стало.

 

В старые мехи вобрызнь

сочное соло;

залезай-ка туда же с возней поросёвой, –

в жадно-свежую грызнь.

Будь новоселом

и зарифмуй с парой джинс:

 

– Жри-ка яблоко по черенок, это – жизнь,

червячок ты веселый!

 

5. Индейское море

 

Хорошая земля. И навсегда – чужая.

Хорошая вода: огромная, у ног.

Укоренить бы в ней, деревьям подражая,

широкошумных дней хотя бы черенок.

 

А для того – унять внезапное мгновенье:

в нем настоящее. Былого ты лишен.

Ни страхом, и ничем привычным не навеян,

лишь валится в Ничто пустопорожний сон.

 

Я точно говорю:

                        – Мы – то, что наша память.

И если от "сейчас" отсечено "вчера",

во лбу меж половин врубается тупая

не боль, наоборот, – морозцем топора.

 

И знаю: новизна всегда дориносима,

но древо символов при этом пало ниц.

И – нет внутри стволов: дриад, – лишь древесина;

не лиры на ветвях, – от силы: гнезда птиц.

 

Зато в какой чести вчерашние закаты!

Заметы памяти, захлебы напролет:

– А помнишь год назад, такого-то, тогда-то, –

в серебряной воде зеленоватый лед?

 

И если б удалось по срезу – сразу, сходу

болезненно пустить прозрачный корешок

в стакане озера, в пузырчатую воду!

Тогда: и на земле, и в землю – хорошо.

 

6. У пожирателей лотоса

 

Пясть Америки,

крепость ее костяка:

вороные утесы Нью-Йорка,

            серые грани Нью-Джерзи,

            Пенсильвании желтые груды,

            мраморы в падях Вермонта,

            Массачузетса бурый гранит.

Десть открыта для дела,

а сердцу врасплох

как не екнуть.

            Представляя кулак

            и массивную биту:

            удар! –

            и Урал

            перебит.

 

Нет, совсем не затем! –

где конечные вмятины

и отпечатки –

            хвать! – за край континента

            скалистая левая

            противоперсть;

шуйца в рыжей

бейсбольной

перчатке

            крепит вместе,

            сжимая надежно, борта,

            со десницею,

            равнодержавная,

            – есть!

 

Обе длани воздели

материковый котел;

в нем живая земля шевелится:

            кувыркаются куры в обертках,

            лотосы,

            пучится кукуруза.

            Плавно варится взвесь, –

деньги вскипают листвой,

и сплавляются лица

            в пестрое сверх-лицо,

            в надглагольную весть,

 

изъяснимую

на подводном наречьи,

столь же скользко-ледовом,

сколь подвижном, как видишь...

            Так смешно говорить,

            но тонически пойте, язы́ки,

            ваш новый язык.

Хорошо, что не Бритиш:

            тот всегда

            с недовольным подсосом,

            с обиженным даже сюсюком,

            в котором обмяк и обвык...

 

Но иначе рекут

все вкусившие лотоса

тайно-сытную сладость:

            в круговую поруку вступая,

            расстаются как с памятью,

            так и с тоской.

Наслоенья обид

под наплывом труда

и комфорта,

изгладясь,

            вместе с опытом страха

            слезают с хребта,

            словно толстая корь.

 

Вот и черпай от пуза

и ты, лотофаг,

этот кладезь

            жизни,

            просто жизни

            спокойно-хорошей,

            людской.

 

7. Лесная полуполоса

 

Надо же, есть же такие места,

где и животным живется спроста.

 

Белочке – рай, коль не схватит енот:

с груш и орехов довольно щедрот.

 

Птичий почти: полусвист, полущелк

выпустив, спрятался бурундучок.

 

Сколько ж тут, сладких для лис, барышей:

скользких лягушек и вкусных мышей!

 

Знаю: запасец, запрятанный впрок,

есть у особенных синих сорок.

 

Что же до нас, что тут бродят вдвоем, –

как-нибудь эдак и мы проживем.

 

8. Полнота всего

 

Вечерние чужие города,

сравнимые с пульсирующим мозгом,

который вскрыт без боли и стыда

(а кровь размыта в зареве заморском), –

внушают глазу выморгнуть туда,

 

в горючий мрак вглядевшуюся душу.

А та и рада сгинуть в новизне,

сбежать во тьму, себя саму задувши,

повыплести всю внутреннюю – вне,

по завиткам и выгибам воздушным.

 

А если и светить, то лишь едва, –

летучей, эфемерной порошиной.

И – числить этажи, сиречь – слова,

не "богом из машины", а машиной,

сказуемой из глотки божества,

 

где, знаками осмысленно блистая

(сим электронным мега-языком),

горит надчеловеческая тайна,

с которой ты дикарски незнаком,

но силишься вписаться в начертанья.

 

И странно – чем вольнее мысль о ней,

чем больше от нее отнумерован,

тем сущность домышляется полней –

и кем? – тобою, трепетным нейроном

с обрубленной мутовкою корней.

 

Здесь мига не отложено до завтра...

От первых нужд, чем живо существо,

до жгучего порока и азарта, –

КРОМЕШНАЯ ПРИЕМЛЕМОСТЬ ВСЕГО

из черепа торчит у Градозавра.

 

Буквально самого себя прияв,

каков ты есть, ты по такой идее

неслыханно, неоспоримо прав,

из низких и нежнейших наслаждений

наслаивая опыт или сплав.

 

Вот потому-то, жизнью вусмерть пьяный,

в разгаре неувиденного дня

прошу: да не оплакивайте в яме

Мафусаила юного, меня,

исполненного звуками и днями.

 

9. Милые Оки

 

Нечто большое держать надо мужу под боком:

бабу, добычу, судьбу...

Брег океанский попрать,

                        либо гору снести на горбу!

Иль по Великим Озерам подплыть к Милуокам.

 

Тут и у ока – для колбочек донных – улов:

черные дыры в лазури...

К ним, леденцовые, льстятся

                        зеленые волны-лизуньи;

лед на просвет полурозов и полулилов.

 

Кто паруса расписал – свинари ли, свинарки?,

(визг поросячий для глаз), –

краской свирепой и флажной,

                        для влажной прохлады, как раз:

синий со звездами грот, полосатый спинакер.

 

Да не осудят регату Дюфи и Вламинк!

У цветовых какофоний,

у белосытых берез

                        и ковровых газонов на фоне:

торты азалий и клювы магнолий-фламинг.

 

Да, ничего Мичиган, моложавое море,

давняя встреча вождей –

тоже, впрочем, пернатых...

                        Здесь даже размеры стрижей

вшестеро пуще. И всё тут в ажуре, в мажоре.

 

Есть и куда заглядеться – в каурый накал,

в истинно Милые Оки,

чуть виноватые – мол,

                        далеко мы, но не одиноки...

Я их неблизко, зато как надежно сыскал!

 

10. Полоса пустая

 

А бывает и озера – нет.

Ни воды – ничего.

Кромка берега – край ойкумены.

Ни-ко-го.

Лишь по важенке стонет ревун одиноко.

Отнюдь не маяк – гамаюн.

 

Сухогрузку зовет, изнывая...

И – ни красок, ни слов.

Тени – в нетях. А небо? И – дно? –

Не видны.

 

Только стонет ревун.

Никуда ниоткуда не деться.

А индейское море ушло.

Ныне – там, где пернато-разлапые,

с томагавками, души,

 

тянет ноту ревун,

алконост ластоногий, несносно.

 

Где мы, что мы?

Да что там,

куда там –

туман.

 

Нью-Йорк – Милуоки, Висконсин. 1980–83гг