Бродский: стёб сквозь слёзы

Критик стоит обыкновенно вне произведения:

он его разбирает и оценивает. 

Я же писал здесь только о том, что мной владело, 

за чем я следовал, чему я отдавался, 

что я хотел сберечь в себе, сделав собою.

И. Анненский. Книга отражений

 

Иосиф Бродский – мой любимый поэт. Я поздно пришёл к нему, медленно и непросто привыкал к его стихам. Пока не почувствовал их внутри себя. Пока мысли, возникающие при чтении, не стали проситься наружу. Будто Бродский, говоря его же словами, навязал мне себя.

Стёб занимает в поэтике Бродского весьма «почётное» место. Вот целиком построенное на стёбе «Представление». На наших глазах сцена стремительно заполняется кукольными персонажами, от  курящего сигарету Пушкина под ручку с «нежным графом» Толстым  до Джугашвили-Сталина с троицей последних русских царей. Страшная и бесшабашная русская история подаётся в виде то ли лубочного театра, то ли школьного монтажа.

 

Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки.

Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом.

Они пляшут и танцуют: «Мы вояки-забияки!

Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом».

Входит Мусор с криком: «Хватит! » Прокурор скулу квадратит.

Дверь в пещеру гражданина не нуждается в «сезаме».

То ли правнук, то ли прадед в рудных недрах тачку катит,

обливаясь щедрым недрам в масть кристальными слезами.

           

Поэт показывает изнанку своей бывшей родины. Перед нами огромный, безалаберный концлагерь. Его нынешние обитатели не заслуживают лучшей участи: «содержательные доносы» пишут здесь с пионерского возраста.

Но когда сцена заполнена до отказа, выходит сам автор. И свистопляска обрывается, кривляющиеся куклы исчезают. Потому что Родина бывшей не бывает. Сколько ни перечисляй её пороки, сколько ни издевайся над ними. Она сидит в каждом из нас, как тавро, как клеймо, как родовая травма.

 

«От любви бывают дети.

Ты теперь один на свете.

Помнишь песню, что, бывало,

я в потемках напевала?

 

Это – кошка, это – мышка.

Это – лагерь, это – вышка.

Это – время тихой сапой

убивает маму с папой».

 

Излишне говорить, о чьих родителях эти горькие строки.

А вот якобы классические «20 сонетов к Марии Стюарт»:

 

Я вас любил. Любовь ещё (возможно,

что просто боль) сверлит мои мозги,

Все разлетелось к черту, на куски.

Я застрелиться пробовал, но сложно

с оружием. И далее, виски:

в который вдарить? Портила не дрожь, но

задумчивость. Черт! все не по-людски!

 

Как и в «Представлении», стёба здесь – в избытке. Поэт как будто издевается над самим собой, над своей незадачливой любовью, одиночеством, бесприютностью. А «прелестный истукан» 16 века понадобился, чтобы хоть

кому-то это всё высказать. Cловно возвратившись на четверть века назад, в «плюшевую утробу» кинозала «Спартак», где он

 

…видел мальчиком, как Сара

Леандр шла топ-топ на эшафот.

           

А вот незабываемая венецианская «Лагуна», этот рукопашный поединок с ностальгией, из которого 

 

совершенный никто, человек в плаще,

потерявший память, отчизну, сына…

 

всё-таки выходит победителем.

 

«Лагуна», в которой блистательно описан непристойный жест:

 

Скрестим же с левой, вобравшей когти,

правую лапу, согнувши в локте;

жест получим, похожий на

молот в серпе, – и, как чорт Солохе,

храбро покажем его эпохе,

принявшей образ дурного сна.

 

 

Заключительные строки превращают, казалось бы, пародийные стихи, выросшие из стёба, в высокую лирику.

Во всех приведённых примерах стёб лежит на поверхности. Интереснее поговорить о тех случаях, когда стёб – неочевиден. И при этом – необходим.

 

Вот стихотворение «Дерево», написанное в 1970 году.

 

Бессмысленное, злобное, зимой

безлиственное, стадии угля

достигнувшее колером, самой

природой предназначенное для

отчаянья, – которого объём

никак не калькулируется, – но

в слепом повиновении своём

уже переборщившее, оно,

ушедшее корнями в перегной

из собственных же листьев и во тьму –

вершиною, стоит передо мной,

как символ всепогодности, к чему

никто не призывал нас, несмотря

на то, что всем нам свойственна пора,

когда различья делаются зря

для солнца, для звезды, для топора.

 

Здесь угадывается автопортрет в преддверии эмиграции. Можно сколько угодно повторять, как счастливо сложилась писательская и человеческая судьба Бродского на Западе, но чудовищного стресса, надлома, разлома ещё не избегал ни один эмигрант. За свободу, за всемирную славу, за Нобелевскую премию, наконец, поэт заплатил сполна. Ранними инфарктами, тоской, неприкаянностью, уходом в

55 лет, в возрасте М. Волошина и Н. Заболоцкого.

Вернёмся к стихотворению. Это странное дерево как бы «предчувствует» свою судьбу и готово к любому её повороту, будь то солнце, звезда или топор. «Символ всепогодности» – что может быть устойчивей, надёжней, страшней? Ожидать сразу всего. Жить с грузом такого ожидания. На разрыв ствола или сердца…

Ещё одно стихотворение – «Раньше здесь щебетал щегол» – написано в 1983, уже эмигрантом «со стажем».

 

Раньше здесь щебетал щегол

в клетке. Скрипела дверь.

Четко вплетался мужской глагол

в шелест платья. Теперь

пыльная капля на злом гвозде –

лампочка Ильича

льется на шашки паркета, где

произошла ничья.

 

Знающий цену себе квадрат,

видя вещей разброд,

не оплакивает утрат;

ровно наоборот:

празднует прямоту угла,

желтую рвань газет,

мусор, будучи догола,

до обоев раздет.

 

Печка, в которой погас огонь;

трещина по изразцу.

Если быть точным, пространству вонь

небытия к лицу.

Сука здесь не возьмет следа.

Только дверной проем

знает: двое, войдя сюда,

вышли назад втроём.

 

Скрупулёзная точность в деталях, подробнейшее, почти интимное описание комнаты… Кажется, что Бродский и не покидал её. «Ровно наоборот»: никогда в ней не был. Происшедшее отдалено десятилетиями, целой эпохой: ведь сука уже не может взять след, да и вонь небытия не возникает за год. Может быть,

герои-любовники – это родители поэта, а таинственный третий, появляющийся на излёте последней строки и воскрешающий давно ушедшие предметы – он сам?

На первый взгляд, в обоих стихотворениях стёбом и не пахнет: строгие, скупые мазки, точнейшие рифмы, ослепительные образы. Так ли это? Вчитаемся.

 

«Дерево»:

               …самой

природой предназначенное для

отчаянья, – которого объём

никак не калькулируется…

 

Объём отчаянья…не калькулируется – это ли не издёвка, ёрничанье, стёб? Всем нам, родившимся на 1/6 земного шара, с пелёнок твердили о первичности материи. В извечном споре физиков и лириков первым всегда отдавалось предпочтение (вспомним хотя бы знаменитое «Физики и лирики» Б. Слуцкого). Бродский резко возражает: материи без духа – грош цена. Его дерево врезается в память именно тем, что недоступно ни для чего сиюминутного, утилитарного, калькулируемого.

 

«Раньше здесь щебетал щегол»:

 

пыльная капля на злом гвозде –

лампочка Ильича

льется на шашки паркета…

 

Характеристика лампочки Ильича как «пыльной капли на злом гвозде» – уже стёб. А что она освещает? Мусор, рвань газет, вонь небытия… Истлевшие реалии конца тридцатых годов.

Теперь обратимся к более крупным формам: «В горах». Плач сына по матери. Беззвучный, загнанный внутрь, скрытый от постороннего любопытства. Боль слишком сильна. Она в подкорке, в мыслях, в каждом движении тела. Во всём, что окружает. Пасторальнейший пейзаж, «горный пик, доступный снам», кажется не просто лишним – враждебным. Ощущаешь себя существом, самой природой предназначенным для отчаянья. Удавку боли хочется хоть немного ослабить, разжать. Тут и приходит на помощь стёб. Сразу, с самых первых строк:         

 

Ты в коричневом пальто,

я, исчадье распродаж.

Ты – никто, и я – никто.

Вместе мы – почти пейзаж.

 

Кажется, видишь одетого в немыслимые обноски питерского мальчишку, трущегося у ног матери. Сколько ему: семь? пять? Это он-то – исчадье распродаж? Неужели нельзя было написать о себе, любимом, чуть мягче? Но ведь это не только (и не столько) о себе, сколько о первых мирных годах еле-еле оклемавшегося города. Тут уж не до жиру. Не до костюмчиков из «Детского Мира». Главное – мы вместе. Живые…

А вот в стихотворении появляется Б-г. Чем же он занят?

 

В туче прячась, бродит Бог,

ноготь месяца грызя.

Как пейзажу с места вбок,

нам с ума сойти нельзя.

 

Подумать только – Б-г, грызущий ноготь! Или сам Всевышний превращается

в пятилетнего мальчика?

 

Чем хорош отвесный склон,

что, раздевшись догола,

всё же – неодушевлён;

то же самое – скала.

 

В этом мире страшных форм

наше дело – сторона.

Мы для них – подножный корм,

многоточье, два зерна.

 

Удивительно: отвесный склон, раздевшийся догола, человек, как подножный корм для этого самого склона,  уже не воспринимаются как стёб.

Поэтический накал переплавляет, перелицовывает всё вокруг: горы, лес, людей, мирозданье. И страшные формы уже не так страшны, если держаться друг за друга, чувствуя себя одним целым даже не по крови, нет – по сути. Если раствориться друг в друге, как зёрна в посеве, как точки в многоточии. Как ребёнок в матери.

 

Нас других не будет! Ночь,

струйка дыма над трубой.

Утром нам отсюда прочь,

вниз, с закушенной губой.

То не ангел пролетел,

прошептавши: «виноват».

То не бдение двух тел.

То две лампы в тыщу ватт

 

ночью, мира на краю,

раскаляясь добела –

жизнь моя на жизнь твою

насмотреться не могла.

 

Время течёт вспять. Нас волоком волокут из крематория, от «струйки дыма над трубой», в морг, где,  освещённая невыносимо ярким светом, лежит Мария Моисеевна Вольперт. А Иосиф Бродский, которого нелюди лишили возможности закрыть матери глаза и поцеловать её в последний раз, всё-таки приходит к ней. Как свет «добела» раскалённой лампы. Потому что жизнь его «насмотреться не могла» на жизнь материнскую. Потому что «ангел пролетел» и попросил прощения. И у сына, и у матери.

Ещё два слова. Стёб у Бродского возникает почти рефлекторно, когда неожиданно сталкиваются разные пласты русской речи. Смысловые границы стиха при этом расширяются, и сам стёб превращается в нечто совсем иное. Светлое, высокое, выстраданное.

Сегодня, когда сплошь и рядом стёб используется только ради стёба, поневоле вспоминаешь времена не столь давние, когда Иосиф Александрович Бродский был нашим современником. Проще: когда он был…

 

Борис Суслович

 

2006–2011

 

Иллюстрации:

фотографии Иосифа Бродского разных лет –

из открытых источников в Интернете.