Борис Вольфсон

Борис Вольфсон

Все стихи Бориса Вольфсона

  • Memento
  • А мы чем хуже?
  • А поскольку трава колола лицо
  • Адажио
  • Белый карлик
  • Библейский поезд
  • Блаженны, кто по-детски верит
  • Братья
  • Брюгге
  • В мире слов
  • В море грёз
  • Валяет баба дурака
  • Весна
  • Ветер
  • Вид сверху – из-под тучи
  • Визажист
  • Возвращение
  • Воспоминание о восхождении на пик Шлем Будённого
  • Гармония
  • Два в одном
  • Двадцать лет спустя
  • Двойное отражение
  • Дискретная жизнь
  • Дом с трубой
  • Дон Кихот
  • Дорожное
  • Дума о душе
  • Европа
  • Египтянин
  • Жизнь
  • Жизнь по Шопенгауэру
  • Зебра на рояле
  • Зимние страдания
  • Змеиное
  • И всё-таки остаться, уходя
  • И мы ликовали, и молоды были
  • И теперь, когда я лежу на дне
  • И что с того?
  • Иерихонская роза
  • Импрессионизм
  • Исторический выбор
  • Как в сказке
  • Кант и другие
  • Карнавал
  • Китайская грамота
  • Ключевые слова
  • Ковчег
  • Когда разбавлена эссенция
  • Когда-нибудь
  • Когда-то в Египте
  • Конец зимы
  • Конец истории
  • Конспект лекции о культуре
  • Крючконосый убешщур
  • Кто я?
  • Лист Мёбиуса
  • Локальное позиционирование
  • Лорка. Другая жизнь
  • Людям древнейшей из профессий
  • Марине
  • Март
  • Математическая дендрология
  • Миры
  • Мои стихи
  • Московский вечер
  • Мост
  • Моцарт
  • Моя река 
  • Музыка
  • Мы в зеркалах себя не узнаём
  • На выставке
  • На ноябреющем полёте
  • На руинах Танаиса
  • Над Мёртвым морем
  • Наташка
  • Начало
  • Не дотянуться, даже не привстать
  • Невольный сонет
  • Недостающее звено
  • Ни в чём не знаем меры
  • Нить судьбы
  • Новейшая история
  • Новый год
  • Норд-ост
  • Объяснение в любви
  • Объяснительная записка
  • Объяснительная записка (Мистификаторы и тролли)
  • Осеннее трёхстишие
  • Осенний транзит
  • Осеннний дивертисмент
  • Палитра приглушённая...
  • Пассажирская страшилка
  • Первое ноября
  • Перевернув песочные часы
  • Песенка
  • Пестрый мячик на резинке
  • Письмо из депрессии
  • Письмо курьеру, чуть было не отправившему мои стихи вместо Книжной палаты – в палату № 6
  • Питекантроп
  • По состоянию экстаза
  • Поводок
  • Погадаем над годами
  • Поиски стиля
  • Политый поливальщик
  • Последний вагон
  • Последняя встреча
  • Поток слабеющего сознания
  • Почтальон
  • Поэзия – последнее усилье
  • Предвесеннее
  • Предостережение
  • Продираясь сквозь жёсткий кустарник...
  • Прощание с вечностью
  • С собой ни в чём не совпадая
  • Секрет Шахерезады
  • Серая радуга
  • Скажи мне
  • Скарамуш
  • Склон лесистого затылка...
  • Слаломист
  • Случай на даче в Михалёве
  • Сон во сне
  • Сотворение мира
  • Сочинение по картинке
  • Сочинитель
  • Срезает времени фреза...
  • Станешь японцем
  • Старая сказка
  • Строки
  • Сырой картон, помятые коробки
  • Твой выбор
  • Творчество
  • Тебе не изменяю − изменяю
  • Точка возврата
  • Трамвай №12
  • Три в одном
  • Ты говоришь со мною не
  • Утешительный сонет
  • Философские фантазии
  • Формула счастья
  • Фотограф
  • Цитата
  • Чайка
  • Чайная церемония
  • Черноморское
  • Читая Кортасара
  • Что я вижу
  • Шут
  • Экспонат
  • Этой ночью
  • Я был уже не раз за это порот
  • Я к раритетам отношусь спокойно
  • Я с детства полюбил не угол, а овал...
  • Явление резонанса
  • Язычник
  • Ямщик

Memento 

 

 

На этом фоне всё не слишком ценно,

всё как-то мелко, пошло, глуповато.

И наши речи – как горох об стену.

Нет, хуже – без отскока, будто в вату.

 

Земную жизнь пройдя – да хоть докуда –

всё думаешь, что это середина.

Нет, знаешь, лучше грязную посуду

не оставлять. Хотя, не всё ль едино?

 

Найдётся кто-то: вычтет, подытожит,

за нас проверит школьные тетрадки

и ложечки домоет и разложит.

Хотя, быть может, и не в том порядке. 

 

А мы чем хуже?

 

Папа отрёкся, обидел паству:

вот он – живой, но готов к списанью.

Молится паства, забыв про пасту,

кьянти не пьёт и не ест лазанью.

 

Жертвует паства не зря обедом.

Дым над трубой увидав летучий,

старого Папу объявит Дедом –

Римским, естественно, – первый случай.

 

Вера пылает неугасимо!

Папа и Дед… С ними третий некто

явится в образе Папы-сына –

для полноты, так сказать, комплекта.

 

А у России своя настройка.

Мы заглушаем чужое эхо.

Троицу нам заменила тройка –

можно расстреливать, можно ехать.

 

Можно же просто разбить копилку,

чтоб совладать с алкогольным бредом,

и, на троих раздавив бутылку,

выпить за Римского Папу с Дедом!

 

 

* * *

 

… а поскольку трава колола лицо,

некто, лёжа в траве ничком,

понимал, что жив ещё, что кольцо

не замкнулось, и что смычком

 

где-то рядом кузнечик врезает марш,

но не траурный, а живой,

и из дыр в бортах поднебесных барж

свет мерцает над головой

 

вперемежку с дождиком; быстрых стрел,

щекотавших затылок, он

позабыть не мог, но давно смотрел

вниз, на землю, на рыжий склон;

 

зарываясь в травный дурман и бред

и твердя, что ещё живой,

ощущал свою маловатость пред

этим склоном, дождём, травой;

 

и решившись жить, но поняв, что весь

он давно уже врос в откос,

принимал дождя и мерцанья взвесь

как спасительнейший наркоз…

 

Адажио

 

Ползёт река – желтобрюхий полоз –

медленный интернет.

Зовёт труба или женский голос –

разницы, в общем, нет!

 

Медовый шмель опылил шиповник –

плотских утех курьер.

Рядом упал на траву любовник,

выронив револьвер.

 

Сражён врагом, или с жизнью счёты

сам он решил свести.

Ангел-хранитель не спросит: «Кто ты?»

Знал, но не смог спасти.

 

Ну, а душа, из житейской грязи

в райский свой кабинет

тихо ползёт по каналу связи –

медленный интернет.

 


Поэтическая викторина

Белый карлик

 

Белый карлик – звезда Кейпера,

бесполезный клочок огня,

как бурлила ты и кипела –

к сожалению, до меня.

 

А потом, отпылав напрасно

все свои миллиарды лет,

не дождавшись меня, погасла,

и тебя в каталоге нет.

 

Нынче в моде цвета другие –

Дыры чёрные на холсте.

Но гнетёт меня ностальгия

по угасшей давно звезде.

 

Часть вселенского интерьера,

уподобившись фонарю,

я и сам как звезда Кейпера,

но зачем-то ещё горю.

 

Библейский поезд

 

Царь Давид, начитавшись Монтеня,

С верхней полки возьмёт Адорно.

Леопольд Эпштейн

 

С верхней полки свисая нелепо,

в этом поезде длинных веков

царь Давид просит корочку хлеба,

но делиться Саул не готов.

 

И тогда из купе по соседству

посылают ему праотцы,

прикупив на последние средства,

чай в стакане и плитку мацы.

 

Он глотает, не чувствуя вкуса,

он грызёт, не жалея зубов.

Тыщу лет ещё ждать Иисуса

и раздачу бесплатных хлебов.

 

Поезд мчится по берегу Леты,

падший ангел к окошку приник,

и бредёт, проверяя билеты,

Саваоф, как седой проводник.

 

* * *

 

И смерть пришла: наступило за гробом свиданье...

Но в мире новом друг друга они не узнали.

М.Ю. Лермонтов

 

Блаженны, кто по-детски верит

в бессмертье и в грядущий рай,

когда, земной покинув берег,

душа иной освоит край.

 

Но, обрубив без проволочки

концы, останется ль она

собой, от тесной оболочки

навеки освобождена?

 

Или, как перец и корица

в кипящем пламенном вине,

душа навеки растворится, –

и ни крупиночки на дне?

 

Я даже в мыслях не перечу,

не допускаю разнобой

с тем, кто надеется на встречу

и воскрешённую любовь.

 

Пусть в галактическом сияньи,

где пройден времени предел,

свершится новое слиянье

возлюбленных эфирных тел.

 

Но повторить не сможешь роль ты

и с неба звёздочку украсть.

Её энергий гигавольты

не воскресят былую страсть.

 

Там ничего уже не значат

воспоминания твои.

Всё будет лучше, но иначе,

как будто не было любви

 

и этой жизни, этой встречи,

где лампа тусклая горит,

и, как звезда с звездой, под вечер

душа с душою говорит.

 

Братья

 

Я думаю: успел ли добрый Авель

обзавестись потомством, стать отцом?

Ведь если не успел, то это значит,

что мы потомки Каина. Любить

по-братски завещал нам этот предок

друг друга. Мы и любим − так, как он!

 

Брюгге

 

Эта лепка и этот ажур,

зелень статуй и золото залов...

Витражей отражённый пожар

гаснет в сумраке сонных каналов.

 

Безопасный, за давностью лет

ты забыл про кровавые бучи.

Лишь готический храм, как стилет,

протыкает свинцовые тучи.

 

Языками владея едва,

я тебя как учебник листаю…

Город Брюгге, плети кружева

и корми лебединую стаю.

 

Как учил Симон Стевин, столбцом

умножай десятичные дроби

и торгуй понемногу лицом,

в рассужденьи о сытой утробе.

 

Я тебя не прошу о любви,

как награду приму твое братство

и усвою уроки твои,

если только смогу разобраться.

 

Я ещё осознал не вполне,

что досталась мне в жизни удача:

белый лебедь на серой волне,

город Брюгге – как с вечности сдача.

 

<2009>

 

 

В мире слов 

 

Не моя кобыла, и я не я.

Моя хата в центре, но сам я с краю.

Там кормлю я баснями соловья,

сапоги непарные выбираю.

 

Если трут и давят, хожу босой,

сам себя порой подшиваю лыком,

наплюют в глаза – назову росой,

но потом кривлюсь и страдаю тиком.

 

В чистом поле воин – один за всех.

Гусь свинье товарищ, а я – коллега.

Но когда идёт прошлогодний снег,

в пять колёс не катит моя телега.

 

Кит не рыба, курица не орёл.

Я же слов ловец, только мал уловец:

сто друзей за деньги не приобрёл,

но бесплатно выучил сто пословиц.

 

Никому не стану грозить отсель,

а чужих угроз не боюсь, тем паче, –

похлебаю лаптем родной кисель

и окно в Европу законопачу. 

 

В море грёз

 

ПОТОМ случится сна прохлада,

задует тусклую свечу,

и всё, что ДО, пройдёт, как НАДО,

оставив лишь КАК Я ХОЧУ

 

и ХОЧЕШЬ ТЫ. Смежая вежды,

в объятьях сна и тишины,

мы проскользнём с тобою между

лучами призрачной луны.

 

И остановится мгновенье,

когда ко мне прижмёшься ты,

и ангел – ветра дуновенье –

увидит с горней высоты

 

как, позабыв о ностальгии

по жизни, что была всерьёз,

плывут любовники нагие

в открытом ими море грёз.

 

Он нас увидит, и смутится,

и всё же взгляд не отведёт,

как зачарованная птица,

на миг прервавшая полёт.

 

* * *

 

Тане Лоскутовой

 

Валяет баба дурака –

имеет право.

Похмелье завтра, а пока –

в глазах отрава.

 

Пока – ватага бесенят

поёт и скачет,

и серый занавес не смят,

и акт не начат.

 

Ещё не начат акт, ещё

свежи идейки,

чтоб заглянуть через плечо

судьбы-индейки

 

и, разглядев, какой сюжет

в её тетради,

за воротник и за манжет

залить не глядя.

 

Валяет баба дурака –

легко и жутко,

хотя до третьего звонка

всего минутка.

 

Но пусть на сцене западня,

где смерть герою,

там есть слова и для меня –

я всё устрою.

 

Я всё устрою по уму,

и всё успею,

и сам, наверно, не пойму,

как поглупею.

 

Сдурею я наверняка

от этой бабы.

Валяй же, баба, дурака –

меня хотя бы!

 

Весна

 

Дни не потеплели,

дует из окна.

Но уже неделю

за окном весна.

 

Зябко пожимает

худеньким плечом

веточка живая –

всё ей нипочём.

 

Воробьиной стаей

налетает март,

школяров сметая

с надоевших парт.

 

Будто год не прожит,

жизни новизной

дразнит и тревожит

каждою весной.

 

Снегом не примяты,

в рост идут

            «на вы»

на зимы приметы

стрелочки травы.

 

И – демисезонно –

взгляд, синее дня,

из-под капюшона

озарит меня.

 

<1979>

 

Ветер

 

То ли чувство вины, то ли совесть и впрямь нечиста, –

этот ветер юлит и, пыля, заметает следы,

и терзает листву, и играет тревогу с листа.

Он еще не беда, но рукою подать до беды.

 

Безотчётную ярость швыряя перчаткой в лицо,

затихает на миг, чтобы тут же сорваться на визг,

и сжимает круги, и свивает в тугое кольцо

наших жизней поводья, как кучер, напившийся вдрызг.

 

Он не знает пути и легко позабудет про нас.

Как и ты обо мне, пожимая беспечно плечом.

И ни страха, ни жалости, разве что слёзы из глаз, –

так и те лишь от ветра. Отчаянье тут ни при чём.

 

<2010>

 

* * *

 

Вид сверху – из-под тучи – с точки зренья

летящих капель: всюду купола

зонтов, – они – конечный пункт паренья,

внедренья в повседневные дела.

 

А дел у капель, в сущности, немного –

разбиться и, повиснув на краю,

достичь, стекая, отраженья Бога

в осенней луже – радужном раю.

 

Растечься, слиться и, впадая в детство,

забыть про дождевое торжество

и в небо клочковатое вглядеться,

но так и не увидеть никого.

 

Визажист

 

На щеке нарисую ромашку,

на другой – огурец и рюмашку,

а на третьей – но нету ея.

Глазки нет, понимаете ль, третьей,

чтобы в космос с макушки смотреть ей…

То бишь есть, но уже не моя.

 

Глазку третьей щеке пририсую,

пятой – ручку и ножку босую

и слезинку на щечке шестой,

чтоб промыла непарные глазки.

Вы ж, покуда не кончились краски,

полюбуйтесь моей красотой.

 

Красота – низачем, не для дела, –

просто так, чтобы глазка блестела

и синела, и в небе плыла

легкой лодочкой, праздною тучкой

и махала нам ножкой и ручкой…

Вот такие, ребята, дела!

 

 

Возвращение

 

Был вечер. То и дело обгоняя

свою неуправляемую тень,

я шёл сквозь строй солдатский фонарей

и снова видел тень перед собою.

 

И этот теневой театр мешал

мне наконец-то с мыслями собраться,

как будто, в перевертыши играя,

меня дразнила собственная тень.

 

Как будто, обращаясь вспять, она

напоминала мне о давнем лете.

Но тело инородное моё

не принимал оживший мир теней.

 

И всё, что мне наворожили блики

и листья нашептали, отзывалось

не горечью, а лишь негромким эхом

той горечи, что таяла во мне…

 

Итак, был вечер. Зябкий ветерок

под куртку забирался понемногу

и фонари качал над головой,

и головами фонари качали.

 

Но я решенье принял. Я к тебе

спешил по шаткой палубе аллеи.

На завтра жизнь откладывать устав,

я полюбить решился наконец,

 

приняв, как незаслуженный подарок,

твою любовь

и в первый раз поверив

в устойчивость простых и вечных истин,

в возможность счастья.

 

Милый мой дружок,

ты – свет.

А я к тебе вернулся тенью,

чтоб никуда уже не уходить.

 

Воспоминание о восхождении на пик Шлем Будённого

в горах Тянь-Шаня в августе 1991 года

 

Тянь-Шань был под нами.

Орлы в вышине –

но всё же значительно ниже –

на волю ветров отдавались вполне,

блестя оперением рыжим.

 

До этого шли мы по белым грибам;

потом, с нарастающим креном,

карабкались молча к щербатым зубам

по жёлто-зелёным моренам.

 

Майор Вайрадян уставал раньше нас –

и это спасением было.

Когда отдыхать раздавался приказ,

мы делали вид, что остался запас

иссякшей фактически силы.

 

Мы к серым камням прижимались щекой

и снег из-под них добывали.

А вид с высоты открывался такой,

такие безбрежные дали!..

 

Потом мы спускались по узкой тропе

к приметному скальному гроту.

В Москве же тем временем ГКЧП

готовился к перевороту.

 

Но мы, засыпая на горном плато,

считали упавшие звёзды,

и вечность входила в линялом пальто

в палатки, как в тёплые гнёзда.

 

Гармония

 

Смирению, о время, научи

и к созерцанью обрати сердца.

Пусть непереводим язык свечи,

дрожащий возле самого лица,

 

но взгляд слетает бабочкой на свет,

как будто этот маленький магнит,

освобождая от дневных сует,

сознанье с бесконечностью роднит.

 

Неверен свет, душа вещей темна,

но, принимая правила игры,

припомнить их дневные имена

я даже не пытаюсь до поры.

 

Слова, покинув освещённый круг,

утрачивают зримые черты,

как контуры твоих усталых рук,

как вся ты за чертою немоты.

 

Дай, время, на ветру твоём сберечь

короткое дыхание свечи,

и души, обречённые на речь,

молчаньем в знак согласья обручи.

 

И возроди из тьмы и немоты

гармонию земного бытия,

когда душа с душою не на «ты»,

а, кажется, почти уже на «я».

 

Не знаю, чем тишайший этот миг,

мы у судьбы сумели заслужить,

но завтрашний многоголосый мир

его уже не сможет заглушить.

 

А за окном плывет рыбачка-ночь,

покачивая звёздный свой улов,

да ветер, уносясь куда-то прочь,

насвистывает песенку без слов.

 

<1986>

 

Два в одном

 

Не люблю себя чувствовать – даже не плохо, вообще

не люблю ощущать, как работают сердце и печень.

Вот бы стать для себя невидимкой в волшебном плаще, –

мол, и рад ощутить бы, но нечего больше и нечем!

 

Организм отвлекает, в нём что-нибудь вечно свербит.

Дух, едва воспарив, как алкаш, оседает под столик.

Он бы рад принести себя в жертву, но этот гамбит

не излечит колит, не избавит от почечных колик.

 

Что ж, придётся терпеть организм, эту рыхлую плоть,

эту жидкость, которая вовсе не кровь, а водица.

Пригодился бы скальпель, чтоб сей огород прополоть

и местечко найти, где сумеет мой дух угнездиться.

 

Потому что бессмысленно, целое на два деля,

сочинять два спектакля, отдельно две главные роли. 

Дух и тело друг другу как палочки возле нуля,

а без палочек просто нули, пусть и вовсе без боли.

 

В общем, ладно, согласен, пускай донимает мигрень, –

проглочу цитрамон и займусь возвышением духа.

Ну, а тело потерпит, пока не истёрлась шагрень

и убрать за двумя не явилась со шваброй старуха.

 

Двадцать лет спустя

 

 Ночь, улица, фонарь, аптека…

Александр Блок

 

Ночь. Кухня. Самиздат. Свобода –

по радио – сквозь треск помех.

Продлится всё не больше года.

Потом случится смена вех.

 

Ночь – через два десятилетья.

Компьютер. Кухня. Интернет.

Опутав мозг глобальной сетью,

нам объяснят: свободы нет.

 

Гадать бессмысленно, доколь мне

брести сквозь сумрак наугад.

Звонарь-судьба на колокольне

уже готова бить в набат.

 

А кто-то примеряет венчик.

А кто-то требует наркоз.

И время голосит, как птенчик,

с утра нанюхавшийся роз.

 

В коробке старая «Спидола» –

как меч, задвинутый в ножны.

Аптека. Горы арбидола.

Нам стрессы больше не нужны!

 

Двойное отражение 

 

1.

 

Ты – реальность, не данная мне в ощущении,

скорый поезд, нарушивший все расписания,

переулок, где нет отродясь освещения,

память сердца в последней поре угасания.

 

Ты – немое кино, ты – всегда лишь прощание,

ночь беззвёздная, небо, сырое, осеннее,

сон во сне, позабытое мной обещание,

а ещё – ты последний мой шанс на спасение.

 

Лёгкий ветер, теней чуть заметных скольжение,

возрождение звуков, тумана касание

и двойное в бессонной реке отражение

наших призрачных душ, избежавших списания. 

 

2. 

 

Не дотянуться, даже не привстать

на цыпочки, от фона отделиться,

всего на миг, и вновь привычно слиться,

растечься, быть собою перестать

 

теперешним и стать другим собой –

рассеянным, размытым, бестелесным –

туманом, дымкой, облачком небесным,

в котором с серым свился голубой,

 

в котором боли нет и суеты,

и вечность принимает на поруки,

и мы с тобой растворены друг в друге,

неразделимые на «я» и «ты». 

 

Дискретная жизнь

 

Мы живём, увы, частично,

фрагментарно и кусочно,

расчленённо, мозаично,

до обидного непрочно.

 

Не вкушаем плод запретный,

тайный план Творца нарушив.

Одинокие, дискретно

существуют наши души.

 

Символ нашего режима,

как в питании, раздельность.

До конца недостижимы,

в равной мере, цель и цельность.

 

Гложет внутренняя склока:

сердце с разумом в разладе.

Зуб неймёт, но видит око

и мечтает о награде.

 

Что ж, мечтать совсем не вредно

о сближеньи и слияньи,

продолжая жить дискретно,

как всегда – на расстояньи.

 

Как всегда, как все, типично,

по науке и по вере,

то есть дробно, мозаично,

далеко не в полной мере.

 

Но пока жива надежда,

в ней мы ищем утешенье,

как стрела, повиснув между

тетивою и мишенью…

 

<2004>

 

 

Дом с трубой

 

Словно дом пустой, я давно б зачах

оттого, что стоял пустым.

Паутиной зарос бы пустой очаг.

Но труба, из которой дым

 

не стелился и не стоял столбом,

не ловил гостей, будто сеть,

научилась при ветерке любом

напевать, гудеть и свистеть.

 

Я плохой певец, никакой поэт.

Мне ль гордиться самим собой?

Если ветра нет, то и песен нет.

Что возьмёшь с меня? – Дом с трубой.

 

Вот когда бы друг мой ко мне зашёл,

я б попробовал сам запеть.

Я б разжёг очаг, вскипятил котел,

приготовил вино и снедь.

 

А когда б подруга… О боже мой,

засвистал бы я соловьём

и сказал ей: «Ты просто пришла домой,

где с тобою мы заживём.

 

Видишь, в окнах моих появился свет,

значит, рано трубить отбой,

потому что я – для тебя поэт,

а не брошенный дом с трубой!..»

 

Но покуда я сам в себе гощу,

задаю сам себе урок.

И о чем грущу, сам себе свищу…

Хорошо, что есть ветерок!

 

Дон Кихот

 

Аршином общим или метром

не пробуя измерить Русь,

борюсь я с мельницами, с ветром

бороться всё же не берусь.

 

Я с этой гибельной стихией

схлестнулся в яростной гульбе

и отпустил свои грехи ей,

её грехи привив себе.

 

И, может быть, на целом свете

тишайший штиль – в листве, в траве, –

а у меня гуляет ветер,

дурацкий ветер в голове.

 

Снаружи он почти не слышен,

но за год не было ни дня,

чтоб не сорвало ветром крыши,

отнюдь не только у меня.

 

О, Русь, бескрайние просторы, –

на что нам метр, аршин, вершок

и бесконечные повторы,

как недоученный стишок?

 

Зачем наш путь не прям и светел?

Зачем, не выплатив долги,

мы возвращается, как ветер,

на те же дантовы круги?

 

Из стародавних сбережений,

раздвинув взглядом окоём,

не отдаём мы ни сажени 

и против ветра не плюём.

 

И всё же, в поисках исхода,

не видим мы стези иной,

чем, по примеру Дон Кихота,

штурм цитадели ветряной!

 

Дорожное 

 

Джип к Ростову по трассе наяривал,

пожирая, как зверь, расстоянье.

И навстречу из снежного марева

выплывали в лиловом сиянье

 

расписные рекламные постеры,

как евангелий новых страницы.

А на них – нашей веры апостолы,

их гламурные груди и лица.

 

Этим формам ещё б содержания,

но и так получилось неплохо,

потому что эпоха стяжания –

это наша с тобою эпоха.

 

Что ж, впишусь в настоящее плавно я,

позитивных не скрою эмоций:

все – в наличье и, самое главное,

по доступной цене продаётся.

 

Задан высший стандарт потребления,

и проблемы улажены с кассой.

Жму на газ, не страшась, что сцепление

все слабее с заснеженной трассой.

 

А на сердце промёрзшем короста льда

под горой бесполезного хлама.

В небе ж пусто – ни ГОСТа, ни Господа…

ЗДЕСЬ МОГЛА БЫ БЫТЬ ВАША РЕКЛАМА! 

 

Дума о душе 

 

От маеты, от бессонной каторги

слов, истолчённых в железной ступе,

без сожалений я б выставил на торги

душу, – да кто же такую купит?

 

Душа иная в витрине красуется

птицей заморской на блюде картофеля.

А для моей общепитовской курицы

нету пока своего Мефистофеля.

 

Готов расписаться я – кровью, тушью,

да хоть чернилами, –

ходким товаром

становятся нынче другие души,

а мою никто не берёт и задаром.

 

А она топорщит крылышки слабые –

типа, готовится к практике лётной,

чтоб, разминувшись с коммерческой славою,

прощебетать над рутиной дремотной.

 

Взлетит, и кто-то, души полёт

заметив, скажет: «Поди ж ты, пигалица,

а как порхает! И даже поёт!..

Но лучше б дала выспаться!». 

 

Европа
 

Со своим похмельем – в чужой кабак,
со своим платком – на чужой роток,
со своим уставом – в чужой бардак,
со своим сверчком – на чужой шесток...

Никакой агрессии в этом нет:
больше мир не делим на «свой-чужой».
И стирает весело интернет
то, что мы считали вчера межой.

Но чужие чувства в своей душе
и чужие мысли в своём мозгу
рассосать не пробую, как драже,
и стряхнуть не в силах, как с губ лузгу.

Самовар свой в Тулу везёт сосед,
тащит серп без молота в монастырь.
Я б и рад привыкнуть, но стар и сед –
вот сижу и нюхаю нашатырь.

Этот мир очистить не хватит клизм –
будем жить в обиде и тесноте.
Повторяю: мультикультурализм, –
и учу старательно каратэ.

 

Египтянин

 

Я жил на берегу большой реки

и наблюдал, как каждый день устало

катился диск из жёлтого металла

и погружался в черные пески.

 

Ночь наступала, и пчелиный рой,

искатель галактического мёда,

осваивал пространство небосвода

и забавлялся звёздною игрой.

 

Я музыку светил не различал*,

но, восхищаясь их ночным узором,

задолго до Евклида с Пифагором

предчувствовал гармонию «Начал»**.

 

Кем был я? Лишь рабочим муравьем,

безропотным, одним из миллиона.

Мы строили гробницу фараона –

его бессмертья нерушимый дом.

 

За день устав не меньше, чем Амон,

который опускался в Нил, краснея,

мечтал не о бессмертьи, а о сне я,

но краток был мой беспокойный сон.

 

Мне снились камни – груды глыб и скал,

и пирамида как венец творенья,

и колесо, чтобы уменьшить тренье…

Но днём я об открытьи забывал.

 

Прошли века. Теперь я – блеск зарниц,

туман над Нилом, серый прах откоса.

Во мне свой след оставили колёса

бесчисленных машин и колесниц.

 

Но я живу как вечный Агасфер,

смысл жизни обретя и назначенье

в осуществлённом принципе каченья

и в музыке непостижимых сфер.

_____

* Музыка светил, музыка сфер – прекрасные звуки, которые, по мысли Пифагора (VI век до н.э.), издают в процессе вращения вокруг Земли звезды и планеты. Эта музыка звучит в ушах людей постоянным фоном, и поэтому они ее не замечают.

 

** «Начала» – капитальный труд, в котором Евклид (IV век до н.э.) обобщил разрозненные математические знания, накопленные его предшественниками, и заложил фундамент теоретической математики.

 

<2009>

 

Жизнь

 

Жизнь удивительно проста,

поскольку коротка,

играет нас она с листа –

с зелёного листка,

ложится под ноги травой,

срывается дождём

и, как звезда над головой,

пронзает окоём.

 

Жизнь удивительно сложна.

В бездонной глубине

её не вычерпать до дна,

хоть сам уже на дне

ты по последнему кольцу

сквозь сумерки бредёшь,

и бьёт наотмашь по лицу

косой осенний дождь.

 

И всё же – слишком коротка:

ты всё ещё любим,

но неподвижная река

промёрзла до глубин,

и режет снег, как острый нож,

и серый свет дрожит,

и постепенно сознаёшь,

что ты не вечный жид.

 

Но пусть от вечности тебе

остался лишь денёк,

живи, как будто злой судьбе

об этом невдомёк,

и верь, что ночь не зачеркнёт

звезду над головой,

и встанет радуга – семь нот

гармонии живой.

 

Жизнь ненадёжна, но она

и на излёте дней

ещё достаточно длинна,

чтоб оставаться в ней

живым и продолжать с листа

играть её, пока…

Жизнь удивительно проста,

плевать, что коротка!

 

 

Жизнь по Шопенгауэру

 

Люди слушают не того, кто говорит разумно,

а того, кто говорит громко. 

Шопенгауэр

 

Громкость

ума и таланта превыше.

Мудрость забилась, как мышь, между строчек.

Я бы прислушался к ней, но не слышу,

что эта мудрость сквозь зубы бормочет.

 

Громкость же множит свои децибелы,

шумно ликует: пришла её эра.

Мудрость, заполнить пытаясь пробелы,

у звукового застыла барьера.

 

Перекричать – бесполезное дело, –

звук резонирует: в черепе пусто.

Мудрость ослабла,

как лес, поредела,

но не освоила это искусство.

 

Громкость – как будто стреляет базука...

Может быть, лучше по почте ли, в чате ль

с мудростью нам пообщаться без звука,

вовремя вспомнив, что есть выключатель?

 

Это же проще «мышиного клика» –

щёлкнул, но тише не стало, хоть тресни.

Видимо, мы разучились без крика.

Мудрость молчит. Ей мы не интересны.

 

Зебра на рояле

 

Банальное сравнение: жизнь – как зебра, причём не полосатая африканская лошадка, а одноимённый пешеходный переход на мостовой. Мы идём по жизни, как по этому переходу, наблюдая чередование тёмных и светлых полос. Оказавшись на светлой полосе, радуемся, а попадая на тёмную, стараемся утешить себя тем, что рано или поздно она должна закончиться. При этом мы надеемся, что жизнь не закончится раньше, хотя и не очень в этом уверены.

 

Иногда движение по тёмной полосе так затягивается, что невольно начинаешь думать, не перемещаешься ли ты по ней вдоль, а не поперёк. А ведь тут у нас один высокопоставленный шутник недавно сказал, что когда в новейшей российской истории закончилась тёмная полоса, то выяснилось, что, по сравнению со следующей, она вполне могла бы сойти за светлую.

 

Чего не хотелось бы, так это помереть на тёмной полосе. А если успел добежать до светлой, помирать обидно вдвойне. И ведь самое главное, никто не знает, на какой полосе окажется после смерти: вдруг на тёмной − и уже навсегда.

 

Впрочем, возможно, всё не так печально. Просто мы прибегли к неудачному сравнению. Не лучше ли нам сравнить жизнь с чёрно-белой клавиатурой рояля? Образ практически тот же, но есть и существенное отличие. Ведь каждая клавиша звучит − хоть и по-своему, но вполне музыкально. И особенно радует, что талантливые бегуны по клавишам, меняя темп и силу удара, могут сыграть вполне себе симпатичную мелодию.

 

Ей-богу, клавиатура рояля нравится мне больше, чем чёрно-белая зебра, нарисованная на мостовой. Цвет клавиш утрачивает свой сакраментальный смысл. И даже самая последняя из них продолжает звучать. И даже после того, как ты её навсегда покинул!

 

Зимние страдания

 

Новогодней метели кипение.

Ель, как яблоня, в белом цвету.

На крылечке твоем на ступени я

с «адидасов» снежок обмету.

 

Не беда, что ни зги за порошею

не видать среди белого дня,

одевайся скорее, хорошая,

прогуляемся возле плетня.

 

Летом можно присесть на завалинке,

а теперь здесь сугроб намело...

Эх, сменить бы кроссовки на валенки –

в них ноге по колено тепло.

 

<1984>

 

Змеиное

 

Эпоха, ты меня не мучай,

на счастье не сгибай подковой:

обидно быть змеёй гремучей,

ну а тем более – очковой.

 

Учусь шипеть на всякий случай

и зубы с ядом чищу пастой.

Ну что ж, гремучей так гремучей –

но так ли важно, чтоб очкастой?

 

Скользя, как будто всюду наледь,

кляну змеиную безрукость.

Различье слов «жалеть» и «жалить»

мешает видеть близорукость.

 

Так что ж, всю жизнь без перерыва

быть гадом с гадскою повадкой,

души прекрасные порывы

душить в себе с удавьей хваткой?

 

Хоть бейся лбом, хоть лезь из кожи,

да хоть шипи до заиканья,

ждёт каждый день одно и то же:

юление и пресмыканье.

 

Мы изменить судьбу не смеем.

Но если некуда деваться,

согласен быть воздушным змеем,

да так, чтоб с ниточки сорваться!

 

<2001>

 

* * *

 

…и всё-таки остаться, уходя, –

стать сумерками, сыростью, озоном,

далёким громом, комариным звоном,

под скрипы ставень шорохом дождя,

 

дрожаньем мокрых листьев и теней

мельканием на выцветших обоях

и лишь порой в сердечных перебоях

напоминаньем пролетевших дней.

 

Но чтоб покой ваш не нарушить впредь,

собой не потревожить ненароком, –

присутствие своё одним намёком

лишь обозначить и опять стереть.

 

И стать небесным облачком, дымком,

расстаться с бесполезными словами

и отрешённо наблюдать за вами

без слов, как будто прежде не знаком.

 

Потом и вовсе, разрывая нить,

исчезнуть, раствориться в блёклой сини

и позабыть лицо, походку, имя, –

и лишь тогда… да нет, не разлюбить.

 

* * *

 

И мы ликовали, и молоды были,

кружилась на звёздном пиру голова.

А нынче в потоке космической пыли

от фона себя отличаем едва.

 

Что ж, мы упустили небесные гранты.

Таверна закрыта. Раскинув крыла,

увы, не хранители – официанты –

нас ангелы тряпкой смахнут со стола,

 

как крошки. Мы были участники бала,

но выпали, словно птенцы, из гнезда.

А кто-то с Земли разглядит, как упала,

сверкнув на мгновенье, крупинка-звезда.

 

И прежде, чем вспышка погаснет за гранью,

где тьма, и забвенье, и нет ничего,

быть может, успеет придумать желанье

и даже наивно прошепчет его.

 

* * *

 

И теперь, когда я лежу на дне

и не помню, куда я плыл,

и не знаю, зачем было нужно мне

плыть куда-то, а знал – забыл…

 

И когда ракушками весь оброс,

сломан киль, протаранен борт, −

сам себе корабль, сам себе матрос,

жду команды вернуться в порт.

 

Но ко мне на дно только тусклый свет

пробивается сквозь слюду…

Жду команды, которую сотню лет,

но, как видно, напрасно жду.

 

Я уже привык и сроднился с дном,

я, как в сон, погружаюсь в ил…

В трюме бочки с золотом и вином –

для кого я их сохранил?

 

 

И что с того?

 

Нам целый мир чужбина, и село

какое-то нисколько не роднее

любых иных, и позабыл о дне я,

когда на миг нас счастие свело.

 

А может, их и не было – ни дня,

ни нашей встречи, ни села, ни счастья…

Лил дождь. Чтоб в серых струях не пропасть, я

солгал, что мы далёкая родня.

 

Припоминая с видимым трудом

и сделав вид, что узнаёшь в прохожем,

ни на кого, конечно, не похожем,

родню, меня ты пригласила в дом,

 

заставила раздеться, принесла

сухие вещи прежнего мужчины

и вдруг, всплакнув без видимой причины,

прижалась и за шею обняла.

 

И день угас, но было не до сна.

И пел сверчок в углу, как призрак быта.

И эта ночь прошла и позабыта.

И что с того, что снится мне она?

 

Иерихонская роза

 

Как пустыня в тени дождя,

я тоскую в тени любви.

Мой колодец давно иссяк

и ручей пересох в пыли.

 

За грядою высоких гор

собираются туч стада.

А в пустыне моей любви

только ветер да скрип песка.

 

Я зарылся в свои дела,

будто семя – в горячий лёсс.

Я цвести не пытаюсь, но,

засыхая, всё жду дождя.

 

<2009>

 

Импрессионизм 

 

Налево – как расплавленная лава,

направо – будто собственные тени,

не нарушая плоскостность залива,

почти беззвучно набегали волны,  

 

скользили над ракушками, верёвку

с нанизанными плотно поплавками

крутили, заставляя извиваться,

змеиться, оставаясь неживою,

 

но оживляя сонную рутину.

Еще одна змея струилась вяло, –

я говорю о линии прибоя,

которого и не было как будто.

 

Зной, запах тины, неподвижный воздух,

застывшее, как в «Фаусте», мгновенье, –

реальность, но уже почти за гранью

безвременья, небытия, покоя,

 

которые не описать словами,

поскольку нет их в нашем лексиконе,

и остаётся, в кровь кусая губы,

завидовать тому, кто знает как…

 

Тому, кто молча смешивает краски,

и запахи, и шорохи прибоя,

и этот зной, и эту неизбежность

ракушечьих спиральных завитков,

 

и кистью осторожной на бумагу

мазки наносит, чёрточки и точки,

и, осознав бессмысленность усилий,

бумагу рвёт на мелкие клочки,

 

которые в сердцах швыряет в воду,

но вдруг возникший над волнами ветер

подхватывает их, чтоб стаей чаек

они могли галдеть и мельтешить,

 

нырять за рыбой, ликовать, и драться,

и наслаждаться этой суматохой,

прорвавшись сквозь застывшее мгновенье

в движение, неравновесье, жизнь. 

 

Исторический выбор

 

Свобода, по мненью многих, была б филиалом рая,

когда б она не гуляла, дороги не разбирая,

когда б, озаряя дали, светила и тем, кто ближе, –

а то забредёшь в болото и тонешь в вонючей жиже.

 

Вот тут-то и начинаешь мечтать об ином раскладе:

долой, говоришь, свободу, спасите, мол, бога ради,

готов, говоришь, смириться, скупую слезу утёрши,

лишь только подали б руку, да чтобы была потвёрже.

 

И вот уже крепкий некто тебя, как изюм из теста,

вытаскивает на кочку, хотя там и мало места.

Он сверху даёт советы и тех, кто внизу, торопит:

бросайте скорей свободу, – она же вас всех утопит.

 

Я выбрался из трясины, не веря в свою удачу,

вокруг толпа потерпевших, с которыми я судачу

о спорте и о погоде, о явном вреде разгула,

но только не о свободе, которая утонула.

 

Как в сказке

 

Они долго и счастливо жили,

потому что любили друг друга,

а потом уже просто терпели,

а потом и терпеть не могли.

 

Но была так мала их квартира,

что её разменять не сумели

и поэтому далее вместе

продолжали несчастливо жить.

 

А потом, как положено в сказке,

в один день они умерли, ибо

в дымоходе заслонку забыли,

когда печку топили, открыть.

 

И теперь их бессмертные души

пролетают в обнимку по небу

и ведут бесконечные споры,

у кого был сильнее склероз.

 

А квартира досталась соседям,

молодым и счастливым влюблённым,

а они её сдали в аренду

и уехали жить в Сингапур.

 

Кант и другие

 

Ах, эти канты, позументы –

не гоголь-моголь, – Гегель прав!

Он – силлогизм, ему взамен ты –

настойку горькую из трав.

 

Хлебнёт – достигнет пароксизма, –

и дух сбежит, как молоко.

А там, глядишь, и до марксизма

уже совсем не далеко.

 

Но если перекроешь кран ты,

всей философии кранты́.

А эти Гегели и Канты

за молоком сбегут в кусты.

 

Там дух сливается с натурой,

и бдит природа – дура дурой,

но с песней ангельской во рту.

Занюхать бы мануфактурой

сей спиритизмус на спирту!

 

Карнавал

 

Наверное, всё уже было.

Но этот виток не похож

на прежние: гаснут светила,

и в душу вонзается нож.

 

Он, ткани, как тени, раздвинув,

в колеблемом мареве слёз

кромсает сознания глину

ответом на жалкий вопрос.

 

До встречи, назначенной Боссом,

покуда цела голова,

нам надо бы с этим вопросом

успеть разобраться сперва

 

и выбрать не маски, а лица,

чтоб каждый легко узнавал,

когда нам прикажут явиться

на главный Его карнавал.

 

 

Китайская грамота

 

В китайской поэзии – мир без движенья,

застывший классическим строём в веках,

как плазма в ловушке, как чувств отраженье,

как эхо традиции в новых строках.

 

Здесь дело не в слове. Поймём мы едва ли,

как птичий язык и мелодию трав,

что чертит в своём полутёмном подвале, 

к листку наклонившись, седой каллиграф.

 

В его иероглифах музыка жеста,

изящество стиля и мудрый покой,

но страсти угасли, как память блаженства,

которое пережил кто-то другой.

 

А в юной, смешной и безграмотной страсти

ни строя, ни стиля, лишь свет поутру.

И гаснет давно позабытое счастье,

как всполох огня на свирепом ветру.

 

Но мудрый старик при любой непогоде

блюдёт корпорации гордый статут. 

Он дверь закрывает и снова выводит

стихи, до которых ещё дорастут

 

безумцы отважные, если очнутся,

разлюбят, освоят старинный канон

и в классику стиля, как все, окунутся,

развеяв мечты ослепительный сон.

 

Ключевые слова 

 

…Россия, Лета, Лорелея.

Осип Мандельштам

 

Есть такое правило: при написании научной статьи после аннотации полагается привести список используемых в ней ключевых слов. Так, скажем, в статье по нелинейной механике, которой я когда-то занимался, могли бы быть выделены такие ключевые слова: вектор, тензор, дивергенция, бифуркация равновесия, линеаризация, закритическое поведение…

Исследовать эпоху развитого путинизма я не намерен, но хочу помочь будущим историкам этой эпохи и предлагаю список характеризующих её, на мой субъективный взгляд, ключевых слов. 

 

1. 

 

Патриотизм – оффшоры – лохотрон –

державность – православие – разводка –

олимпиада – выборы – Газпром –

встаём с колен – блин – дорожает водка.

 

Кощунницы – агенты – главный стерх –

кисляк – хоругвеносцы – дом в Майами –

понты – менты – Кадыров – «Руки вверх!» –

и вождь в Кремле – и Ходорковский в яме.

 

Стабильность – суверенность – вертикаль –

опять разводка – «Наши» – зомбоящик –

игорный дом – краплёная мораль –

и в дамках тот, который больше тащит.

 

Россия – рейтинг – Чуров – демшиза –

мочить в сортире – твёрдая походка –

тандем – спецоперация – все «за» –

и всё б ништяк, но дорожает водка. 

 

2. 

 

Безнравственность, безжалостность, бесстыдство,

бесчувственность, бессовестность, безликость,

бездарность, безнаказанность, безумность,

безграмотность, – вот только краткий список

характеристик власти, – без, беЗ, беС...

 

А вот народ: бесправие, бессилье,

безденежье, безынициативность,

но также бескорыстие, бездонность,

бесстрашие, оно же – бесшабашность, –

все те же беЗ, ну а порою – беС.

 

Когда-нибудь схлестнутся эти бесы,

и рухнет в бездну безальтернативность

бездарной власти, а народ, доселе

безгласный и безропотный, восстанет

и учинит в державе беспредел.

 

Бескрайние российские просторы

накроет беспримерным катаклизмом,

подобным изверженью и цунами, –

безумным и бессмысленным, как прежде,

но главное, как прежде, бесполезным.

 

Быть этих зрелищ зрителем? Увольте!

Тем более участником и жертвой,

раздавленной бесславно!

Так что лучше

на пир свой не зовите, всеблагие…

Пусть всё свершится, только БЕЗ МЕНЯ!

 

7–25 июня 2013 года

 

Ковчег

 

В нашем городе зима – гниль:

морок сумерек, сердец мрак.

А с востока все несёт пыль

и отбрасывает снег в брак.

 

В нашем городе весна – жуть.

Сводка метео всегда врёт.

И туманится вещей суть.

И под слякотью скользит лед.

 

Ну а летом топит Бог печь.

Летом нас бросает в жар, зной.

Так что лучше просто в дрейф лечь,

как когда-то поступил Ной,

 

чтоб Ковчегом к ноябрю плыть

за редеющей листвы край

и понять: пора смирить прыть, –

вряд ли светит нам иной рай.

 

И хотя сырой рассвет мглист,

и дождями горизонт стёрт,

просигналит нам резной лист,

что достигнут Арарат, порт.

 

Из сомнений и надежд груд

в наших душах он весь год рос.

Зацепиться б, но обрыв крут

и не выдержит стальной трос.

 

Значит, снова нам глотать взвесь

серых сумерек – седых вех,

все же зная: Арарат здесь –

колет рёбра изнутри вверх.

 

<2009>

 

* * *

 

Когда разбавлена эссенция

и ослабел любви магнит,

как содранные заусенцы,

душа мешает и саднит.

 

Взлетать, как прежде, не рискует,

хотя под крыльями зола,

лишь о себе самой тоскует –

той, что любила и жила.

 

Когда-нибудь

 

Я спутал ногу или встал не с той.

Топчусь на месте – творческий застой.

Хотел стихами пустоту наполнить,

но пустота пуста, и сам пустой.

 

Как трактор, заржавевший в борозде,

дырявый зонт, висящий на гвозде,

я даже не балласт, скорей, обуза,

погасший луч, вернувшийся к звезде.

 

Шар безвоздушный, безнадежный штиль,

обломок, не годящийся в утиль,

я выстрел холостой, заряд подмокший,

беззвучный крик, оборванный фитиль.

 

Увяз в словах, как жук в густой смоле.

Ни чувств, ни мыслей, ни дымка в золе.

Долги не отдаю, поскольку нечем

и незачем на выжженной земле.

 

Пока писал, забуксовал вконец,

сам для себя плохих вестей гонец,

тоскующий по опустевшей пашне,

которой я не пахарь и не жнец.

 

А мне б хотелось выплатить долги,

увидеть свет, хоть не видать ни зги,

понять, что пустота сродни простору,

и просто встать однажды с той ноги.

 

Когда-нибудь… Ну а пока в мозгу

лишь гул глухой, а муза – ни гу-гу.

Она молчит, и я не проболтаюсь.

Ведь если проболтаюсь, то солгу.

 

Когда-то в Египте

 

Во времена фараона Рамзеса Второго

мёрли младенцы, а также мамаши при родах,

эти болели, а те, что считались здоровы,

гибли на стройках и в долгих военных походах.

 

В общем, людишки, как правило, жили не много, −

долгая жизнь не светила ни знати, ни смердам.

Но фараон, воплощение плотское бога,

правил Египтом, как бог, и казался бессмертным.

 

Плавилось небо, пустыня цвела миражами,

и пирамида кренилась Пизанскою башней.

Старый Рамзес у бассейна в лиловой пижаме

тихо дремал после долгой пирушки вчерашней.

 

Сом уходил от жары в камышовые плавни,

дрозд умолкал в пропылённой осиновой кроне,

а человек, поднимая тяжёлые камни,

думал об отдыхе и о другом фараоне.

 

Этот строитель был плохо подкован идейно,

не понимал, что едва ли изменится что-то,

если, к примеру, бессмертный старик у бассейна

всё же помрёт и бессмысленной станет работа.

 

Не понимал, что не вылечить эту обиду,

что до конца его жизни, расписанной строго,

будет он камни таскать, возводя пирамиду –

та же работа, хотя и для нового бога.

 

Конец зимы

 

Могла бы гнев сменить на милость,

пересчитав остаток дней.

А вот же не угомонилась,

и стало только холодней.

 

Без скидок на широты юга,

летит в лицо колючий снег,

как будто отменила вьюга

очередную смену вех.

 

Демисезонного азарта

ещё не чувствует весна.

И пусть рукой достать до марта,

но мёрзнет в варежке она.

 

 

Конец истории

 

Когда-нибудь, пресытясь новизной,

история достигнет верхней точки

и в ней замрёт, отменят все отсрочки,

и на Земле наступит рай земной.

 

Не будет войн, болезней, нищеты,

ненастья и любви неразделённой,

обнимутся друг с другом миллионы,

и, наконец, меня полюбишь ты.

 

Я ясно вижу – и себе не лгу, –

как в Божьем пазле совпадают части.

Но ты со мной… Увы, в такое счастье

я до конца поверить не могу.

 

А без тебя не полон мой пасьянс.

Но всё срослось, детали не подвинуть.

Ну что ж, придётся этот рай покинуть

и всё забыть, и повторить сеанс.

 

Конспект лекции о культуре

 

Наталье Смирновой

 

Заметь, культура – это память,

прошедшая сквозь фильтр забвенья,

процеженная через сердце,

которое болит, как зубы.

 

Ещё, заметь, она – стихия,

с руки вскормлённая в неволе,

организованная в слово

и безъязыкая, как ветер.

 

Она, конечно, несводима

к случайным нормам этикета,

морали каменным скрижалям,

традициям и ритуалам.

 

Она играет и искрится,

как радуга, богатством красок,

оттенков, тонких переливов,

неповторяемых узоров.

 

И всё же сравнивать культуру

с богатством – не вполне корректно.

По крайней мере, здесь, в России,

ты – чем культурней, тем беднее.

 

Из всех известных парадоксов,

быть может, этот – самый странный.

Куда там Расселу с Зеноном –

они лишь щёлкали орешки,

 

а шелуху – свой вклад в культуру –

бросали на потребу людям,

которые доныне спорят

об Ахиллесе с Брадобреем.

 

Один, напрасно тратя силы,

догнать не может черепаху.

Другой задумался, как Гамлет,

не зная, бриться иль не бриться.

 

А я, печальный культуртрегер,

детей пытаюсь безуспешно

в культуру окунуть, как в море.

Но их она не принимает.

 

<2008>

 

Крючконосый убешщур

 

дыр бул щыл

убешщур

скум

вы со бу

р л эз

Алексей Кручёных, русский поэт-футурист,

теоретик и практик поэтической зауми –

абстрактного, беспредметного языка,

очищенного от «житейской грязи»…

 

Хруст стиха в руках-прокрустах:

дыр не бул, а щыл с утра…

В грамматических конструктах

только ли ума игра?

 

Или смысл обесформил –

то ли в свя́зи, то ль в связи́ –

крах и страх абстрактных формул

оторваться от стези?

 

В чаще слов непричащённых –

под сурдинку абсурдизм.

Недовыварил Кручёных

сыроватый афоризм.

 

Но дискретный математик,

крючконосый убешщур,

смысл извлёк из всех грамматик

и сказал, что чересчур

 

много знающий – в печали,

сколько слов не городи,

вечно просит – кирпича ли? –

и допросится, поди!

 

Кто я? 

 

Если волка посадить на цепь,

взвоет волк, ну а потом, глядишь,

и залает, и начнёт вилять,

увидав хозяина, хвостом.

 

Хорошо, не волк, но волчий сын

или внук привыкнет и начнёт

лаять, и вилять хвостом, и грызть –

нет, не цепь, а брошенную кость.

 

Волки станут псами и, из рук

дожидаясь ласки и еды,

никогда смотреть не будут в лес,

даже если их не покормить.

 

Я – сын волка, я ещё не пёс,

но уже не волк – не тот кураж.

Я привык ходить на поводке,

но пока его не полюбил.

 

Я на воле выжить не смогу,

а в неволе – смертная тоска.

Днём я всё же лаю на котов,

но скулю и вою по ночам. 

 

Лист Мёбиуса

 

Лист, лента или петля Мёбиуса –

топологичесский объект, уникальный

пример односторонней поверхности…

 

Душа скользит по внешней стороне

реальности. А говоря вернее,

не опуская глаз, парит над нею,

предощущая жизнь свою вовне.

 

И невдомёк поверхностной душе,

что, не нарушив линию разметки,

она уже давно внутри манжетки,

закрученной в нелепом вираже.

 

Лист Мёбиуса – вечности мираж.

Начал начала и концы с концами,

переплетаясь, повторяют сами

всё тот же примелькавшийся пейзаж.

 

В чём разница?

             Там холод, здесь тепло.

Там яркий свет, здесь царство полутени.

Там знание, а здесь мое смятенье.

И там добро, а здесь – неужто, зло?

 

Противоречьям этим нет числа:

душа – объект двойного назначенья.

Меня уносит время по теченью.

Но я не брошу своего весла.

 

Пусть бесконечность сдвоенным зеро

лишает слабых признаков отваги,

гребу, бреду, взбираюсь на ребро

полоски перекрученной бумаги.

 

<2010>

 

Локальное позиционирование

 

Я ленив и равнодушен, – кто-то скажет, что корректен, –

я же просто избегаю бесполезной траты сил,

уклоняясь от дискуссий, выяснения позиций

и попыток переделать собеседников и мир.

 

Я, конечно, слышал где-то, что должно быть с кулаками,

если хочет быть успешным, настоящее добро.

Но влезать в чужие распри, а они всегда чужие,

мне и скучно, и противно, и жалею кулаки.

 

Вот и вы меня в покое, по возможности, оставьте, –

будем брать пример с китайцев и сидеть на берегу,

созерцая эту реку, по течению которой

все мы рано или поздно равнодушно проплывём.

 

Лорка. Другая жизнь

 

Он постареет, высохнет, согнётся.

Пропахнет табаком платок в кармане.

И на локтях протрется бархат куртки.

И, главное, ему наскучат песни.

 

Ненужной декорацией гитара

давно висит на выщербленной стенке,

пропитанной неумолимым солнцем,

которое его не согревает.

 

Служанке тридцать шесть. Он мог погибнуть

когда-то в этом возрасте, но спасся.

И вот теперь уже не замечает,

что ей на вид от силы двадцать восемь.

 

Зачем он пишет, раз угасли страсти?

Рукою водит давняя привычка,

и мастерство, и отголоски ритмов

отбушевавшей арагонской хоты.

 

Смерть не страшна. Она уже не демон,

угрюмый и трагически прекрасный,

а старая соседка, грея кости,

сидящая на лавочке садовой.

 

Смеркается. Издалека доносит

порывом ветра цитрусовый запах,

и скрип колес, и тихий женский голос,

сквозь смех его зовущий: «Федерико!»

 

<2010>

 

 

Людям древнейшей из профессий

 

Я на судьбу не жалуюсь.

                             Хотя зарплата куцая,

есть поводы для гордости профессией моей:

узнал я, что древнейшая – отнюдь не проституция,

конечно, педагогика значительно древней.

 

Ну да, любовь продажная – престижнее для девушек.

Но в прошлом, когда не было презренного бабла,

любили наши бабушки вполне бесплатно дедушек,

тогда как педагогика давно уже была.

 

Не ведая дидактики, зверьё меж поколеньями

умело восстанавливать таинственную связь.

Волчат волками делали и оленят – оленями

без взяток и экзаменов, играя и резвясь.

 

Ученье – свет!

               Учителю – почёт и уважение!

Сказал же как-то Кеннеди,

                                и с ним согласны мы,

что побеждают воины не на полях сражения,

а в классах, где к сражениям готовятся умы.

 

А вот ночные бабочки, стрекозы длинноногие,

что глаз и тело радуют, в науках несильны.

А платят им поболее, как полагают многие,

лишь для того, наверное, чтоб не было войны.

 

Мы с вами люди мирные и, в общем, просвещённые,

а что порой завидуем, так это не всерьёз.

Мы верим, что политики и умные учёные

решат за нас когда-нибудь финансовый вопрос.

 

Гордись своей профессией!

                                 С утра до ночи вкалывать

не бойся и не жалуйся, что вовсе обнищал.

Нет дела благороднее, чем в деток душу вкладывать!..

А телом приторговывать никто не запрещал.

 

<2007>

 

Марине

 

Ещё есть время, может быть, немного,

но время есть. Потом его не будет.

И мы начнём спешить и суетиться,

и ничего, конечно же, не сможем

вернуть и наверстать. Но это позже.

Об этом беспокоиться нелепо

сейчас, когда, в счастливом заблужденьи,

мы верим, будто время есть, и нам

дарованы беспечность и свобода

транжирить время, пропускать сквозь пальцы,

швырять на ветер, тратить, не жалея,

на пустяки, догадываясь смутно,

что вовсе не великие свершенья,

а эти пустяки и мелочёвка,

прожитые подробно и со вкусом,

и есть, по сути дела, наша жизнь…

Осенний вечер. Ты со мною рядом.

Бубнит о чём-то радио. Компьютер

и стопка непроверенных тетрадок

заброшены. Я вырвался из круга

и осознал, что этот вечер наш,

и время есть, пускай совсем немного,

но все же есть, – чтобы любить друг друга,

смотреть в глаза и на двоих дыханье,

не думая о вечности, делить.

 

Март

 

На востоке светлеет,

но покамест слегка.

И томится, и млеет,

просыпаясь, река.

 

Снег ныряет с разбега,

и на сизой волне

хлопья белого снега –

как ракушки на дне.

 

Зимней спячки осколки –

льдин плавучий погост.

Шепотки, кривотолки

наплывают на мост.

 

Я понять эти речи

не смогу наяву.

Сам, как в спячке, навстречу

серым льдинам плыву.

 

Пусть условно движенье,

вечен мой недолёт, –

сам стрела, сам мишень я,

птица, вмёрзшая в лёд.

………………………………

 

Но когда моя стая

пролетит по лучу,

я очнусь, я оттаю

и за ней полечу.

 

Математическая дендрология

 

1.

Деревья, несомненно, тоже мыслят,

но мысли и эмоции деревьев

растянуты во времени, поскольку

им некуда и незачем спешить.

 

Они воспринимают мир иначе,

а тот из нас, кто их понять захочет,

заблудится, как будто очутился

в непроходимом дантовом лесу.

 

Стратегия растительного мира

куда мудрей и эффективней нашей:

секвойя, пережившая ацтеков,

и мексиканцев сможет пережить.

 

Как жаль, что слов её мы не расслышим

до той поры, пока, впадая в детство,

не превратимся под конец в растенья,

мудры и бессловесны, как они…

 

2.

Клён тоже мыслит, но иначе –

не так, а этак, –

фракталы, числа Фибоначчи

в строеньи веток,

 

раздумий медленных теченье:

а сам зачем я? –

и золотой листвы сеченье,

точней – свеченье,

 

тоска, и умиротворенье,

и сны, и осень,

и тихий шёпот, повторенье:

два, три, пять, восемь…

 

Примечание

1, 1, 2, 3, 5, 8, 13, … – фрагмент числового ряда Фибоначчи, в котором каждое число, начиная с третьего, равно сумме двух предыдущих. В качестве частного случая ряд Фибоначчи содержит в себе открытое Пифагором золотое сечение, и сам является частным случаем теории фракталов, которая описывает многие явления и объекты живой и неживой природы, техники, искусства…

 

Миры

 

Свет зажечь – налетят комары.

Так лежу – в темноте и без сна.

Сортирую на ощупь миры,

суть которых мне днём не ясна.

 

Ну а ночью, из списка услуг

бесполезное зренье убрав,

различить их пытаюсь на слух,

вкус и запах узнать без приправ.

 

Старый мир – он уже мягковат,

пахнет скисшим в тепле молоком.

Новый мир – в миллион мегаватт, –

я с ним хуже, признаться, знаком.

 

Старый мир был и крут, и жесток,

но утратил упругость и стать.

В темноте он присел на шесток,

как сверчок, и его не достать.

 

Ну а новый вовсю свиристит,

оцифрован, циничен и спор,

не трансформер, скорей – трансвестит.

Но усталость сочится из пор.

 

Это я утомлён, а не он.

Я отстал, устарел, нездоров.

Мне б уснуть, но врубают неон

за окном. Значит, жди комаров.

 

Что ж, пора отряхнуть старый прах,

оценить незнакомую взвесь…

Но, запутавшись в этих мирах,

я как будто не там и не здесь.

 

Ты такая же. Нам бы вдвоём

жить на кромке ничейной земли –

в этом мире, моём и твоём,

где бы нас отыскать не смогли.

 

Чтоб о прерванных связях забыть,

чтобы время текло, как река,

и в ночной тишине, так и быть,

раздавалась лишь песня сверчка.

 

Мои стихи

 

Памяти Натальи Смирновой

 

Они меня едва ль переживут.

Так много их написано по-русски,

что хватит даже нескольких минут,

чтоб попросту не выдержал нагрузки

 

мой карточный, лишь с виду прочный, дом,

не нужный больше никому на свете,

и всё, что я творил с таким трудом,

тотчас развеял равнодушный ветер.

 

Они меня едва ль переживут.

Вот разве только в цифровом формате

они ещё продолжат свой маршрут,

осядут в электронном аппарате.

 

Но в тот момент, когда погаснет свет,

стихи-фотоны брызнут врассыпную,

чтоб подтвердить, что без меня их нет

и ни к чему искать судьбу иную.

 

Довольно и того, что иногда

бывал я сам доволен результатом,

пока пылал огонь, текла вода

и мир был неделим, как древний атом.

 

Довольно и того, что вечность сшив

своим стихом, я был когда-то жив!

 

Московский вечер

 

Вот такого не знали, вроде, вы,

я как будто и не был сам

очевидцем: старик юродивый

руки вскидывал к небесам!

 

Он, казалось, владел трибуной здесь,

виртуальной, но наяву,

и взывал к прохожим: «Одумайтесь!», −

перекрикивая Москву.

 

Но тащила в Пассаж ли, в ГУМ отца

за подарками детвора.

И никто не желал одуматься,

не считал, что уже пора.

 

Шли, как в съёмках кино, повторы, и

бесконечно текла река

незнакомых людей, которые

проходили сквозь старика.

 

 

Мост

 

Смиряя страх,

доверившись надежде,

шагнули мы на мост

в сыром тумане,

хотя другого берега не видно,

и даже непонятно, есть ли он.

 

Мост, точно нож,

в клубящуюся массу

тумана

входит,

но не разрезает,

а просто исчезает в ней.

 

И сами

мы словно растворяемся в тумане,

забыв, куда идём мы

и откуда,

и, главное, зачем.

 

Задать вопрос

пожалуй, что и некому.

Клубится

туман

над головой и под ногами.

 

Лишь впереди,

в неярком ореоле,

свет фонаря,

а может быть, звезды,

которую,

других ориентиров не видя,

мы назначим путеводной.

 

<2008>

 

Моцарт

 

...я никогда не ложусь спать, не подумав,

что может быть (сколь бы молод я ни был),

 на другой день перестану существовать.

Из письма Моцарта отцу


Он звучит по городам и сёлам.

В каждом телефоне и окне

Моцарт притворяется весёлым

и грустит с собой наедине.


Сын Эфира, звонкий и воздушный,

он бредёт по вязкому песку

и, когда врачует наши души,

маскирует знанье и тоску.


Музыка – как сладкая отрава,

а быть может – пара лёгких крыл.

Но кому какое дело, право,

был ли счастлив он, когда творил.


Всё же был: светла струя живая,

радостной гармонии струя, –

с нею, жалкий быт одолевая,

Моцарт плыл в далёкие края.


И душа, отбросив торопливо

боль и страх, вела его перо

под волшебной флейты переливы,

сквозь печаль и шутки Фигаро.

 

Моя река 

 

Куда река моя течёт? 

Чем полон невод?

Я сам себе сдаю зачёт  

и ставлю неуд!

 

Мне все твердят наперебой,

что, полный неуч,

я расплачусь с самим собой –

найду, мол, мелочь.

 

А крупных денег всё равно

никак не стою.

Плыву, как глупое бревно,

не с тем, не с тою.

 

Я на зачёт к себе проник,

не взяв билета.

Но кто проверит мой дневник?

Не я, а Лета.

 

Вот имя речки, мне она

уже по плечи

и захлестнуть давно должна

пустые речи.

 

Мои невнятные слова

не по билету

и чем набита голова –

всё канет в Лету.

 

Но погружаясь в благодать,

как в рыбью стаю,

зачёт надеюсь пересдать,

кому – не знаю…

 

Музыка

 

Музыка тоскует за стеной,

топчется угрюмо взаперти,

некогда услышанная мной

и уже забытая почти.

 

Сквозь глухую стену, сквозь ушко

глухоты, сквозь «Хватит, не звучи!»

ей ко мне пробиться нелегко,

и давно потеряны ключи,

 

те, что открывают нотный стан,

будто ставни тёплым летним днём,

чтобы вновь она возникла там,

где мы были счастливы вдвоём.

 

Но, как дождь слепой, пройдя сквозь свет,

эхом пастернаковской свечи,

музыка, которой больше нет,

всё же есть, она во мне звучит.

 

Замыкая давнее кольцо,

покидая ветхое жильё,

музыка скрипичною пыльцой

на лицо осыплется моё.

 

И позволит: радуйся, живи, −

и вернёт потерянный мотив,

не воспоминанием любви,

а любовью душу осветив.

 

* * *

 

Мы в зеркалах себя не узнаём.

Что ж, постарев, не стоит в них глядеться,

пока ещё не впал, как речка, в детство –

лишённый отраженья водоём,

 

в тот тихий омут, где уже давно

не водятся ни черти, ни русалки,

лишь в темноте мальки играют в салки,

и память погружается на дно.

 

Там вечер наш огнями отсверкал,

там тишина и сонный мир растений,

и мы скользим, как собственные тени,

по выцветшей поверхности зеркал.

 

На выставке

 

Кандинский (лестница, перила, бесконечность,

решётка, тень решётки, тень от тени −

депрессия, соблазн самоубийства,

прыжка в пролёт, в размазанный движеньем

лиловый фон, кровавые разводы

и пятна в клетках, и разбитый кафель…)

 

Малевич (жизнь спиральная в разрезе,

в осколочной, растерзанной, разъятой,

для жизни совершенно не пригодной

и больше не способной к излученью

вселенной в форме чёрного квадрата,

наследственный порок которой – смертность…)

 

Дали (в подтёках времени и смыслов…)

Пикассо (до голубки или после…)

Шемякин (в чреве сумрачном Парижа…)

Леже, Матисс (наивная попытка

спастись, вцепившись в шаткие перила,

застыв у края расчленённой бездны…)

 

Край – света, цвета, бешеного танца,

закрученного гибельной пружиной,

и, чтобы не разбиться, над Землёю −

над Витебском, Берлином и Парижем −

парящие «Любовники» Шагала…

Последний зал – теперь живите сами…

 

* * *

 

На ноябреющем полёте

клеёнчатый кленовый лист

вдоль по осенней асимптоте

снижается, как слаломист.

 

Земля бесстыжая, нагая…

Но, кажется, его стезя –

стремиться к ней, не достигая,

над плотью чёрною скользя.

 

В недостижимости сближенья

он наслаждается почти

возможностью недостиженья

и невозможностью спасти,

 

укрыть её своею тенью

и заслонить собой, паря,

от вечного оледененья

и белых хлопьев декабря.

 

 

На руинах Танаиса

 

Валерию Фёдоровичу Чесноку

 

Дождь слепой не нуждается в поводыре,

а глухие раскаты далёкого грома –

в слуховом аппарате: как двор детворе,

эта местность давно им на ощупь знакома.

 

Ну а нам не помогут ни зренье, ни слух,

к двум погибшим эпохам скользя по спирали,

осознать, на руинах которой из двух

мы себя обрели и опять потеряли.

 

Всё рождённое рано иль поздно должно

вниз по Стиксу уплыть на пироге Харона.

Прорастает сквозь древние камни зерно,

занесённое ветром из времени она.

 

Здесь скрестились великих империй пути,

но пресёкся один, а другой на исходе, –

и купцам уже некуда больше идти,

и бивак не покинуть усталой пехоте.

 

В этом городе зданьям не нужен ремонт.

Он устал, он уснул, он себе не приснится.

Но катает валы несмолкающий Понт,

и подходит гроза, и сверкают зарницы.

 

И витает, не выветрен, не побеждён,

над камнями, где мы только тени отныне,

запах пыли, утоптанной тёплым дождём,

перемешанный с запахом горькой полыни.

 

Над Мёртвым морем

 

Вот струйка пыли, лишь одна из многих,

змеящихся по каменным уступам

пустыни Иудейской. Эта пыль

стекает со скалы, как кровь пустыни,

слепит глаза, взметнувшись жёлтым вихрем,

и ранит слух, и в бронхах оседает,

и заметает старые следы.

 

Здесь некогда верблюжьи караваны

везли зерно, и финики, и ткани,

брели понуро нищие пророки,

маршировали римские когорты.

Осела пыль веков, и детективам,

а также археологам искать

здесь нечего – быть может, кроме пыли;

 

а вот, поди ж ты, ищут... В вышине

всё то же беспощадное светило

горит, и тот же раскалённый ветер

летит над обнажёнными горами,

и та же пыль проносится со звоном,

как лёгкий дух, рождая миражи

и веру в сверхъестественные вещи.

 

Поверить просто. Даже атеист

здесь может видеть, что душа и тело,

как в древности, почти неразделимы,

и пыль, живою струйкой со скалы

осыпавшись в безжизненные воды,

не тонет в Мёртвом море, как Иисус,

гулявший по Кинерету когда-то…

 

11 марта 2016 года

 

Наташка

 

Нас было четверо друзей:

три парня и она – Наташка, −

Гаврош, серебряная стяжка

трёх расходящихся стезей.

 

Мы были разными, но чтя

негласный кодекс дружбы, всё же

мы не старались лезть из кожи,

чтоб ей понравиться, хотя

 

в кино, всем маленьким отрядом

придя на утренний сеанс,

старались так сложить пасьянс,

чтоб оказаться с нею рядом.

 

Мы были счастливы вполне

и даже в мыслях не дерзали

хотя бы в этом кинозале

остаться с ней наедине.

 

Я робок был и неуклюж,

друзья не лучше, но с экрана

нас обучали жизни рьяно

Антониони и Лелуш!

 

Уроки пригодились, но

немного позже и не с нею,

когда сыграли, не краснея,

мы роли в собственном кино.

 

Ну, а тогда, купив билет,

мы наблюдали, как цунами

чужой любви летит над нами,

и было нам пятнадцать лет.

 

Начало

 

Из хаоса несбывшейся вселенной,

из той, в себя впадающей дыры,

сумел прорваться дух, дотоле пленный,

творить готовый новые миры.

               

Он правила придумывал по ходу

игры и создавал не на глазок

шары светил, и лётную погоду,

и у прибоя пенный помазок.

 

Придумал сам себе такую роль он

и в синем небе красную печать

поставил, подтверждая, что доволен, –

жаль, некому всё это различать.

 

Потом в жерле кипящего вулкана

он породил бактерий, а они

развились столь причудливо и рьяно,

как будто духу вольному сродни.

 

Мир заселён был и очеловечен,

что нарушало правила игры.

И в нём творцу заняться стало нечем,

и он задумал новые миры.

 

Он, кажется, совсем забыл про мир сей,

как про набросок, сделанный вчерне…

А впрочем, это лишь одна из версий,

и сам в неё я верю не вполне.

 

Быть может, мы одни под небесами,

прошитыми созвездьями насквозь,

и управляться вынуждены сами…

Но как-то же всё это началось!

 

Про взрыв расскажут физики, однако

понять бы, кто был первый хулиган,

который сотворил огонь из мрака

и запустил вселенский кегельбан!

 

* * *

 

Не дотянуться, даже не привстать

на цыпочки, от фона отделиться

всего на миг и вновь привычно слиться,

растечься, быть собою перестать

 

теперешним и стать другим собой –

рассеянным, размытым, бестелесным –

туманом, дымкой, облачком небесным,

в котором с серым свился голубой,

  

в котором боли нет и суеты,

и вечность принимает на поруки,

и мы с тобой растворены друг в друге,

неразделимые на «я» и «ты».

 

Невольный сонет

 

Людмиле Бурцевой

 

Ну что же мне делать с размером стиха,

рифмованных строчек всесильным диктатом?

Свободно их сам сочиняю? Куда там!

Я даже не пахарь, скорее – соха.

 

Не я, это мною ведут борозду.

Но, грубо врезаясь в словесность, как в почву,

я всё же судьбе благодарен за то, что

еще впереди различаю звезду.

 

Быть может, она и влечет по стерне

и – нет – не диктует, суфлирует мне,

когда я могу отклониться от роли.

 

И я не ропщу, не встаю на дыбы.

Я сам выбираю свободу неволи

от пахоты этой и этой судьбы.

 

<2009>

 

Недостающее звено

 

Вот мой фотопортрет. Мы с ним похожи.

Все говорят о полном сходстве. Но

оно не долговечно, и оно

поверхностно – не глубже тонкой кожи.

 

А вот и мой рентгеновский портрет −

мой позвоночник, признаки артроза.

Но где души невянущая роза?

Её на снимке, очевидно, нет.

 

Быть может, сочиненьице одно…

Я в этой тонкой книжечке точнее

сумел запечатлеть себя, и с нею

мы были схожи, но давным-давно.

 

Я − словно затянувшийся побег

от самого себя, и в воду ту же

мне не вступить, и не хватает стужи,

чтоб сохранить мой прошлогодний снег.

 

Ну, что ж, настрою фотообъектив

для селфи, ты устраивайся рядом −

под этим ливнем, этим снегопадом,

побег мой бесполезный прекратив.

 

Мы вместе, мы с тобою заодно,

ты самая надёжная примета

изменчивой похожести портрета,

его недостающее звено.

 

И если, исказив свои черты,

себя я в кадре перекрою пальцем,

пусть будет меньше в нём одним скитальцем, −

мне важно, чтоб была на снимке ты.

 

23 ноября 2016 г.

 

 

* * *

 

Ни в чём не знаем меры и

не смыслим ни черта,

мы, дыры тёмно-серые,

неброские цвета.

 

Лежит дорога торная,

где нам сойтись пора,

чтоб появилась чёрная

всеобщая дыра.

 

Пыль с пылью хороводится,

героя ждёт герой…

Гора с горой не сходится,

но не дыра с дырой!

 

Даёшь экстаз слияния,

забудем обо всём

и в чёрное сияние

самих себя всосём!

 

Нить судьбы

 

В высоких скалах есть чертог, 

где знают все про нас

и подведут судьбы итог,

когда настанет час.

 

Там ветром времени продут

простор и стынет рань. 

Там мойры жизни нить прядут,

но нить ещё не ткань.

 

Они прядут и видят сны,

поёт веретено.

А наши души сплетены

без них давным-давно.

 

И наши грешные тела

блаженны и близки,

покуда нить ещё цела –

до гробовой доски.

 

Мы между небом и землёй

узор выводим свой 

сперва изнаночной петлёй,

а после – лицевой.

 

И вьём гнездо, как воробьи,

щебечем на заре,

мы, вышивальщики любви…

А мойры на горе

 

пускай прядут и верят снам,

следят в свою трубу

и поставляют нитки нам,

а вовсе не судьбу.

 

Новейшая история 

 

Монтируется прошлое

без скальпеля и клея,

как крошево киношное –

чем дальше, тем смелее.

 

Мы подбираем фактики –

обноски, и обмылки,

и выцветшие фантики

из дедовской копилки.

 

Жаль, пальтецо поношено

и башмаки разбиты.

Но прошлое как прошлое –

у всех свои бандиты.

 

Нужны великой нации

великие идеи.

И ждут реинкарнации

вчерашние злодеи.

 

Вновь возрождая прошлое,

мы скажем нашим людям,

что страшное и пошлое

в нём ворошить не будем.

 

Духовные искания

зовут в иные дали.

Но без кровопускания

мы выстоим едва ли.

 

Ну что ж, пошлём историка

куда-нибудь подальше.

Полна его риторика

слезоточивой фальши.

 

Пора заняться бойнями

и не жалеть стараний.

Вперед рядами стройными

под старый марш бараний!

 

Ах, как шагаю славно я

в строю, крепя отвагу,

вперед назад, но главное –

чтоб в сторону ни шагу! 

 

Новый год

 

Итак, Планета наша завершает

очередной виток вокруг Светила

и возвращает нас к исходной точке,

в которой прежде не бывали мы.

 

По Млечному Пути Светило наше

само летит и каждую секунду

уносит нас на сотни километров,

а за год – даже трудно подсчитать.

 

И незачем. Мы этого движенья

не замечаем, как не замечают

микробы, помещённые в пробирку

того, что неуклюжий лаборант

 

несёт пробирку – может, чтоб добавить

в неё бульон питательный, а, может,

затем, чтоб вымыть грязную посуду,

поскольку завершён эксперимент.

 

Нас это чудо ожидает завтра

или в весьма далёкой перспективе.

Ну, а пока мы верим, что бульона

должно хватить – на наш хотя бы век.

 

Мы можем жить, и можем размножаться,

и воевать за лучшие жиринки –

в надежде, что не выронит пробирку

наш лаборант из ненадёжных рук.

 

Ну, что ж, друзья, поздравим с Новым годом

друг друга. Все сравнения хромают.

А Мир наш, нашу хрупкую пробирку,

никто ни мыть не хочет, ни ронять.

 

И мы летим с Планетой и Светилом

по нашим эллиптическим орбитам,

и отмечаем возвращенье к точке,

в которой не бывали никогда!

 

Норд-ост 

 

Мне кажется, что мы живём в антракте.

На сцене полумрак. В своих гримёрках

актёры отдыхают. А в фойе

лениво бродят зрители. Встречая

знакомых, обсуждают первый акт,

возможное развитие сюжета,

потом немного говорят о детях,

погоде и о ценах на крупу.

Все ждут звонка, когда возобновится

течение истории, в которой

они, заняв свои места в партере,

чужие драмы и переживанья

вновь смогут наблюдать со стороны.

Там всё острей, чем в нашей пресной жизни,

трагичнее, но как бы не взаправду.

И зрители, сочувствуя героям,

полнее ощущают, что сегодня

им ничего, как будто, не грозит.

Как хорошо сидеть в удобном кресле,

обмахиваться веером, в бинокли

следить за бутафорскими страстями,

забыв на миг о собственном спектакле...

И льётся кровь, и фантики шуршат. 

 

Объяснение в любви

 

Наша жизнь –

                 сплошной каток,

тонкий мартовский ледок...

 

И на этом тонком льду,

сколько Бог отпустит лет,

совершаем, как в бреду,

мы свой жизненный балет.

 

Между «можно» и «нельзя»,

огибая полыньи,

мы с тобой несём, скользя,

души зябкие свои.

 

Под коньком искрит снежок,

мелодичен ветра свист...

Я скажу тебе, дружок,

ты отличный фигурист.

 

Твой классический полёт

завораживает взгляд.

И сверкает синий лёд,

отражая твой наряд.

 

Наша жизнь –

                 сплошной каток.

И конёк врезает след

в замороженный поток

пролетевших дней и лет.

 

Но назло шальной воде,

застывающей в момент,

мы станцуем па-де-де

и сорвём аплодисмент.

 

<1997>

 

Объяснительная записка

 

А я на то и сочинитель,

чтобы придуманная жизнь

казалась ярче и реальней,

чем настоящая. Стихи

 

всего лишь фотопроявитель

для неосознанного «я»,

хотя читатель вправе верить,

что открывает мой дневник.

 

Ещё читатель вправе думать,

что я подглядывал за ним

и разболтал его секреты.

Но в этом не было нужды.

 

Он сам такой же сочинитель.

Мне никогда не угадать,

что он в самом себе находит,

ступая по моим следам.

 

И я отнюдь не претендую –

какой там выразитель чувств…

Мои в стихах слова, а чувства –

они у каждого свои.

 

 

Объяснительная записка

 

Мистификаторы и тролли,

то усмехаясь, то скорбя,

как часто мы играем роли,

изображая не себя.

 

А зритель видит лишь гримаску –

итог актёрских трудодней.

Он путает лицо и маску,

не различая, что под ней.

 

Так, свято веря интернету,

пасуют лучшие умы,

приняв за чистую монету

все эти наши Я и МЫ.

 

Осеннее трёхстишие

 

Мимолётная ласка

седой, как и я,

паутинки...

 

<2009>

 

Осенний транзит

 

От осени остался лишь клочок.

До новой дотянуть и не надейся.

Ну что же, сухопутный морячок,

считай, что ты домой пришёл из рейса.

 

Вот эта осень, этот листопад

и есть твой дом − последний порт приписки.

А что там ветер свищет невпопад,

так он и сам проделал путь неблизкий.

 

Укройся пледом и придвинь к огню

скрипучее расшатанное кресло.

Скажи: мол, никого я не виню

за то, что всё здесь правильно и пресно.

 

Скажи, что благодарен за уют,

за тёплый плед и за огонь в камине,

за то, что в небе ангелы поют

и нет дождя, и ветра нет в помине,

 

за этот комфортабельный транзит,

когда уже не чувствуешь потери,

и всё-таки за то, что здесь сквозит,

дымком осенним тянет из-под двери.

 

Темнеет, за стеной скрипит сверчок,

пейзаж усталый отдыхает в раме.

От осени остался лишь клочок.

Но, значит, и зима не за горами.

 

Осеннний дивертисмент

 

Снова дождь стучит по крышам,

зашифрован тайным кодом.

Мы его, конечно, слышим,

Но – проблемы с переводом.

 

Ускользающая осень –

виртуальная реальность.

Взгляд упорно ищет просинь,

но – утрачивает дальность.

 

Где-то юг беспечным раем.

И прибой – на три аккорда.

Мы о юге вспоминаем,

но – уже не слишком твёрдо.

 

А у нас свои мотивы:

жизнь в предчувствии подвоха

и неясность перспективы,

что, пожалуй, и неплохо.

 

Глупо знать судьбу, и страшно,

и не слишком интересно:

что душе до яств и брашна,

если будущность известна?

 

Так что, горе-оптимисты,

мы живём в плену сомненья

и твердим: «Остановись ты,

быстротечное мгновенье!» –

 

чтобы хоть на этот вечер

от забот освободиться

и теплом желанной встречи

полноценно насладиться,

 

чтоб назло осенней дрёме

вдруг пахнуло вешним садом

в этом мире, в этом доме,

с этой женщиною рядом!

 

* * *

 

Николаю Михайловичу Скрёбову

 

Палитра приглушённая: туман

или эффект слабеющего зренья –

неяркое осеннее горенье,

в листве опавшей замерший лиман.

 

Картина увядания, но нет

в природе и намёка на унынье.

Не присно и в веках, а здесь и ныне

осенняя коллекция примет.

 

Их бесполезно собирать в альбом,

сортировать дотошно отпечатки…

Скорее, звук, чем отблеск на сетчатке,

клин журавлиный в небе голубом.

 

И по траве подошвами шурша,

я приобщаюсь к странному искусству,

когда почти мистическому чувству

свободно открывается душа.

 

В гармонии с осенней простотой,

я, надышавшись этой зыбкой далью,

авансом награждён её медалью,

такою же, как клёны, золотой.

 

Но как же трудно выучить урок,

и не забыть, и выдержать экзамен,

когда лиман в листве опавшей замер

и кто-то ждет, чтоб подвести итог.

 

А, может быть, итога вовсе нет,

есть музыка, поэзия и нежность,

и эта даль, и эта безмятежность,

и негасимый предвечерний свет…

 

<2010>

 

Пассажирская страшилка

 

Нам покой предвещал Фукуяма,

но трясёт, как давно не бывало.

Это типа воздушная яма

с неизвестным масштабом провала.

 

Сверху вниз с ускорением птичьим

мы летим, сознавая, что птицы,

коль запас высоты ограничь им,

тоже могут о землю разбиться.

 

И ревут, надрываясь, моторы,

и бессильные лопасти гнутся,

будто в детском кошмаре, который

не даёт ни уснуть, ни проснуться.

 

А пилоты не ведают страха:

им знакомы все эти маршруты

единения духа и праха, –

а ещё у них есть парашюты.

 

Первое ноября

 

Размагниченная связка

света-ветра поутру,

свисто-твисто-листопляска

на расхристанном ветру.

 

Проредила, прорябила,

прорыдала, протекла

обагрённая рябина

в бликах льдистого стекла.

 

Протекают белым налом −

поделом и по делам −

моросительным каналом

дождь со снегом пополам.

 

Осень, высушив подстилку,

вновь прикажет тучке: «Лей!»

Всё ей впрок, в запас, в копилку, −

только, может, и не ей!

 

И ноябрь, гордясь обновой,

свой, к зиме готовый, дом

видит в прорези кленовой

на прицеле золотом.

 

 

* * *

 

Перевернув песочные часы,

я время вспять не обращу и даже,

их на бок положив, остановить

мгновенье не сумею. Но, заметьте,

восьмёрка эта, лёжа на столе,

напоминает бесконечность. Впрочем,

и не её – всего лишь только символ:

две колбочки стеклянные, а в них

песок – остановившееся время…

 

Песенка

 

Купаться в озере всё лето,

весну и осень прихватив,

и знать, что песенка не спета,

что так хорош её мотив.

 

Пока земля ещё согрета,

бродить по берегу вдвоём

и знать, что песенка не спета,

что мы с тобой её споём.

 

Одна уходишь по тропе ты,

и распрямляется трава.

А я не верю, что пропеты

все наши общие слова.

 

Допеть хотя бы полкуплета

и по тропинке сделать шаг,

чтоб удержать тебя, и лето,

и шорох ветра в камышах.

 

Но повторять: вернись, воскресни, –

бессмысленно, и жизнь – всерьёз,

и не узнать мне нашей песни

в беззвучном промельке стрекоз.

 

Они колдуют, словно маги,

и рвут мелодию, как нить,

и только строчки на бумаге

её сумеют сохранить.

 

* * *

 

Пестрый мячик на резинке – память детская моя –

раскрутилась, раскачалась на резиновом шнурке.

Конфетти, опилки, блестки, мишура и кисея, –

я б хотел тебя отбросить, – глядь, а ты опять в руке.

 

Ну зачем, скажите, помнить платье мамино и смех,

и румянец во всю щеку, чтенье сказок перед сном?

Жизнь промчалась вскачь, как мячик, симулируя успех,

будто гол забил в ворота мой ровесник – старый гном.

 

Я не жалуюсь на память, я твержу ей: «Не маячь

и оставь меня в покое, и во сне не мельтеши».

Слышу, как смеются дети и подбрасывают мяч —

пестрый мячик на резинке — горький знак моей души.

 

Письмо из депрессии

 

Несмотря на все мои старания,

нарастают признаки старения:

дряблость членов, памяти стирание

и души запор и несварение.

 

Трудности с надеждою и верою,

жизнь буксует и под горку катится,

зрение даёт картинку серую,

снятся пауки и каракатицы.

 

Где ж вы, где ж вы, лёгкое парение,

блеск в глазах, нескромные желания?

Что осталось? Ссылки на старение,

вздохи и шаманское камлание.

 

Вот и молодёжь уже не нравится,

раздражают климат и политика.

Возраст норовит со мной расправиться,

превращая в циника и нытика.

 

Всё же мысли прочь гоню о тлене я,

как могу, борюсь в себе с унынием.

Только как дожить до потепления

ветке, что покрылась белым инеем?

 

Иней – седина, сравненье старое.

Но, как видно, не достиг предела я,

и расстаться с обветшавшей тарою

не спешит душа заиндевелая.

 

Не спешит, свои орешки щёлкает

и следит с рассеянной усмешкою

за всё расширяющейся щёлкою…

Не спешит. Но вряд ли и помешкает.

 

<2008>

 

Письмо курьеру, 

чуть было не отправившему 

мои стихи вместо Книжной палаты – 

в палату № 6

 

И чем же палата номер шесть

хуже первых пяти?

В ней ум, и совесть, и даже честь

скорее можно найти.

 

На всё регламент – от сих до сих,

лирики в жизни нет.

И тот, кто стихи читает, псих,

а главный псих – поэт.

 

Ну что ж, рукава связав на спине,

тащите меня, сбив спесь.

Думаю, самое место мне

в палате номер шесть. 

 

Питекантроп

 

Я древний седой питекантроп,

могучий пещерный старик,

гляжу, как на северо-запад

уходит последний ледник.

 

И с ним отступает эпоха,

теплеет − ну прям на глазах.

Уж мамонты ловятся плохо,

и сломан кремнёвый резак.

 

Мне прежних обычаев жалко.

Без дела пылится копьё.

И где моя палка-копалка,

ручное рубило моё?

 

Я знаю: мы в мире скитальцы,

нам даже не снится покой.

Какие-то неандертальцы

кочуют за нашей рекой.

 

Зачем гоминидам деленье

на несколько разных ветвей?

Им нравятся шкуры оленьи,

а я обходился своей.

 

Но кто в потепленье захочет

носить несменяемый мех?

Прогресс меня скоро затопчет,

чтоб дальше переть без помех.

 

Бредём мы с финальной отметкой

на низких страдальческих лбах.

И я тупиковою веткой

в гнилых ковыряю зубах.

 

* * *

 

По состоянию экстаза,

когда себя в бою не жаль,

тоскует пушечное мясо

и ждёт команды «Заряжай!»

 

 

Поводок 

 

Эта жизнь, этот спор, это вечное наше распутье

в каждой точке пути, и сомнений навязчивый бред,

и иллюзия выбора там, где наш выбор, по сути,

кем-то сделан за нас, то есть попросту выбора нет.

 

А свобода – мираж. Если мы повстречаемся с нею,

то легко отдадим за привычного рабства долги.

Нам хватает вполне, что теперь поводок подлиннее:

хочешь –лай, ну а хочешь – рысцою по кругу беги.

 

Не хочу поводка. И длина не имеет значенья.

И беспривязный метод, коль рядом пастух, не по мне.

Сам впрягаюсь в ярмо, хотя толком не знаю, зачем я

с тяжким плугом, как вол, добровольно бреду по стерне.

 

Пес цепной, вол яремный, разумным советам не внемлю.

Я свободен уйти, но уйти от себя не могу.

Мне ещё предстоит бросить зёрна в холодную землю,

и раздать все долги, и навечно остаться в долгу.

 

* * *

 

Погадаем над годами

и – от быта вдалеке –

над летейскими водами

полетаем налегке.

 

Овладев бессмертным кодом,

окрылённая душа

пусть летательным исходом

насладится не спеша.

 

Погадаем над годами,

подсчитаем их запас,

как в дешевой мелодраме,

не закатывая глаз.

 

Просто жизнь свою оценим,

чтобы раз и навсегда

удержать на этой сцене

мимолётные года.

 

Но годам, летящим мимо,

не помашем вслед крылом:

режиссёр неумолимо

предназначил их на слом.

 

Плеск волны, как плеск оваций,

и небес бессмертный вид –

это смены декораций

всё же не предотвратит.

 

Что ж, товар когда-то ходкий,

согласимся, что теперь

режиссёрские находки

перешли в разряд потерь.

 

И со временем в расчёте

бутафорская река...

Мы же – в творческом полёте,

вечно – в творческом полёте...

Жаль, что вечность коротка.

 

<1990>

 

Поиски стиля

 

Я на пасеке Божьей –сортировщицей сот…

Нина Огнева

 

Я б освоить хотел нарочитой небрежности метод,

нарушения ритма, неровный и сбивчивый слог.

Но, язык прикусив от усердья, скопировать этот

ускользающий стиль, как чужое дыханье, не смог.

 

Я дышу через нос – равномерно, как в детстве учили.

Задыхаюсь – ну, разве, от бега – и тут же к врачу.

А волнений сердечных и острого соуса «Чили»,

чтоб не портить желудок и нервы, и знать не хочу.

 

Я давно изучил диалектику, ини и яни

и отверг эту зебру, мелькание ярких полос.

Жив оттенками серого. И ни к чему мне сиянье

глаз опасных твоих и дурманящий запах волос.

 

Я сумею и так, ну, хотя бы смогу постараться

эти ритмы понять и словам провести аудит.

Знай, сверчок, свой шесток: я не Гамлет, скорее, Гораций, —

и моя голова, как усердный компьютер, гудит.

 

Сортировщик, учётчик, давно усмирив своё эго,

контролируя страсти и выверив силу огня,

я слова подставляю к словам, будто кубики Лего.

А Офелия любит. Но любит, увы, не меня.

 

Политый поливальщик*

 

Свет тихо гаснет в кинозале,

где не был я давным-давно.

Но мне приятели сказали,

что не меняется кино.

 

Проникнуть в этот мир зеркальный

сумели снова мы с тобой.

Там на простынке вертикальной

всё та же крутится любовь.

 

Пусть перепутал кинщик части,

мы не пойдём сдавать билет.

Он целлулоидное счастье

вернёт на миг из детских лет.

 

И я смеюсь, «увидев пальчик»,

и верю вымыслу всерьёз,

как этот глупый поливальщик,

не просыхающий от слёз.

 

---

*«Политый поливальщик» (1895) – первая в мире короткометражная постановочная комедия (длительность – 49 сек.), снятая братьями Люмьер. В фильме садовник поливает растения из шланга. Мальчик незаметно для садовника наступает на шланг, и вода перестаёт течь. Садовник удивлённо заглядывает в наконечник, мальчик освобождает шланг, и вода под давлением ударяет садовнику в лицо. Он роняет шланг и бросается за хулиганом.

 

Последний вагон

 

1.

Утратив остатки былого величия,

на ладан чейн-стоксово дышит империя,

но требует, чтоб соблюдались приличия,

и жаждет, как прежде, любви и доверия.

 

А мы притворяемся древними инками,

которые знают: жрецы и правители

любовь, если надо, вколотят дубинками,

чтоб мы их и в мыслях своих не обидели.

 

Вот так и живём, и гордимся просторами:

хоть быт наш убог, но характер не мелочен.

А где-то плывут каравеллы, с которыми

могли б мы сразиться, но нечем и незачем!

 

2.

Империи могучи и громоздки,

но, выедая изнутри себя,

они однажды рушатся, подмостки

истории сминая и дробя.

 

И самые великие державы,

устроенные, вроде бы, на ять,

под бременем величия и славы

в какой-то миг не могут устоять.

 

Дотикивает медленная мина,

взрывается в ослабленных руках.

И только крошки, вроде Сан-Марино,

живут себе скромнёхонько в веках.

 

Кто лучше подготовлен к смене правил?

Имперская посвистывает плеть…

Но, знаете, какой-нибудь Израиль

имеет больше шансов уцелеть.

 

Нет в мире места антиквариату −

гиганты отправляются на слом.

Лишь Монте-Карло или Вануату

останутся, как память о былом.

 

3.

Великие империи, которые

казались нерушимыми – проверьте −

все сгинули, оставив след в истории,

который оборвался датой смерти.

 

Такого же, когда одни рождения

и бесконечный кайф в сиропе сладком,

пока что не случалось, − восхождения

всегда сменялись гибельным упадком.

 

История звучит, я слышу клич её,

стихающий, как в музыкальной коде:

раздавленная бременем величия,

ещё одна империя уходит.

 

Не ощущаю горечи потери я,

но страшно жить, когда в тебе и рядом

свершается великая мистерия –

полураспад сменяется распадом.

 

Повсюду запах тлена и гниения,

забитые пожитками перроны.

Но даже чувство самосохранения

взбодрить не может подданных короны.

 

И всё же, всё же, ни к чему рыдания

и сцены, как в дешёвой оперетке.

Мы перейдём в легенды и предания

и с миром упокоимся, как предки.

 

Нет места, но не зря глаза таращу я, −

свой стыд и страх преодолев с разгона,

сливаюсь я с натурой уходящею

последнего имперского вагона.

 

Последняя встреча

 

Дом, сложенный из старых брёвен,

давно стоял пустым, и сырость,

накопленная в нём за осень,

согреться не давала. Дождь

не утихал с утра, и капли,

лазейки находя, летели

то в ржавый таз, то мимо таза,

о чём свидетельствовал звук –

то звонкий, то глухой. Ну, что же,

я вытирал две лужи тряпкой,

в таз отжимал её и воду

носил выплёскивать с крыльца.

Потом подбрасывал поленья

в буржуйку, от которой проку

почти и не было. Пытался

пристроить таз на новом месте –

так, чтоб текло в него побольше, –

развешивал сушиться тряпку

на жестяной горизонтальной

трубе, которая к окну

была протянута от печки,

и, завернувшись в одеяло,

к тебе подсаживался. Ты

внимания не обращала

на эту суету. Мы были

знакомы с детства. Я когда-то

был, кажется, влюблён немного

в твою подругу, а с тобой

любил поговорить о Кафке,

на стареньком магнитофоне

послушать песни Окуджавы

и просто помолчать, когда

всё, вроде бы, уже сказали,

как мне казалось. Ты умела

молчать естественно и просто,

а я был слеп, и глух, и лишь

спустя немало лет я понял,

кем ты могла быть и не стала

в моей вполне успешной жизни,

но всё-таки совсем другой.

 

Мы встретились почти случайно.

Я был женат, твоя карьера

удачно складывалась – степень

учёная и этот дом,

в котором, впрочем, не хватало

двух рук мужских – но где их сыщешь? –

а ты привыкла управляться

сама. Вот только дождь и сырость

порою нагоняют чувство

усталости. Но это слабость,

которой ты не поддаёшься, –

обычно, разве что чуть-чуть…

 

Нас разбудил сосед, в окошко

он постучал, чтобы напомнить,

что едет на базар и может

меня до станции подбросить.

 

Я был готов. Ты положила

мне в сумку яблоко и с ним –

записку – позже прочитаешь, –

потом, слегка обняв, губами

щеки по-дружески коснулась

и помахала на прощанье…

Мы виделись в последний раз.

 

Поток слабеющего сознания

 

От распития – до распятия,

от соития – до проклятия,

от созвездия – до созвучия

бредит музыка, душу мучая.

 

И дрожит душа, слухом полнится,

зрячей зряшностью пробавляется.

В медный бубен стучит бессонница –

добивает и добивается.

 

Ветер треплет обрывки доблести.

Нет ни зависти, ни влечения.

И на чём стоять, и куда брести,

не имеет уже значения.

 

Вырван провод, и связь потеряна.

Время лечит, да где теперь оно?

Серым утром с трудом припомнится,

что бубнила всю ночь бессонница.

 

Будет мучить глухой угрозою,

болью в сердце, грудной занозою.

Мне вовеки не расквитаться с ней

жизни бодренькой имитацией.

 

<2008>

 

 

Почтальон

 

Ну, зачем нам почтальоны?

Электронное письмо

до друзей, определённо,

доберётся и само.

 

И тотчас на электроны

распадётся, как во сне.

Где ж вы, где ж вы, почтальоны

с толстой сумкой на ремне?

 

С толстой сумкой, с медной бляшкой,

тот, воспетый Маршаком,

почтальон, как день вчерашний,

с нами больше не знаком.

 

Налегке по горним высям

он летит, грустя подчас,

что, как видно, даже писем

не останется от нас.

 

* * *

 

Есть стихи, которые вполне можно читать,

но ими нельзя жить. От поэзии ждёшь

какого-то «последнего усилья»...

Эмиль Сокольский

 

Поэзия – последнее усилье,

почти что безнадёжная попытка,

из горечи рождённое веселье,

о ржавый гвоздь пропоротая пятка.

 

И всё же лучше, если без насилья –

не то чтоб над другими, над собою.

Поэзия – последнее усилье.

Но не всегда она берётся с бою.

 

Давид, метнувший камень в Голиафа,

в веках остался автором псалмов.

Поэта красят не петля и плаха,

тем более не толщина томов –

 

лишь вдохновенье, этот трудный гость,

как спица в сердце или в пятке гвоздь.

 

Предвесеннее

 

Зима, как седая волчица,

упрямо стоит на пути

весны, что никак не случится

и в город не смеет войти.

 

Ей тихо прокрасться бы ночью,

но знает: ещё не пора, −

и ветер мелодию волчью

уныло выводит с утра.

 

А я огибаю помеху,

к тебе, позабыв про мотив,

спешу по раскисшему снегу,

ботинки сто раз промочив.

 

От зимней молочной посуды

избавлюсь, добуду вина.

Мы выпьем – чуть-чуть − от простуды,

чуть-чуть – чтоб решилась весна

 

войти, сквозь игольное ушко

продёрнуть зелёную нить,

и чтоб не мешала старушка-

волчица снега отменить.

 

Предостережение

 

Я кажусь себе порою

булкой –

        мякотью наружу

и с изрядно зачерствевшей

твёрдой коркою внутри.

 

Я доступен и податлив –

до известного предела:

можешь ты меня прощупать,

но не слишком глубоко.

 

Что поделать,

                 это возраст, –

у него свои законы:

рассыпаю крошки на пол

(хорошо, что не песок).

 

Всё же я ещё съедобен –

размочить меня попробуй

и,

кусая осторожно,

не сломай о корку зуб.

 

<1993>

 

* * *

 

Продираясь сквозь жёсткий кустарник наверх,

ветер с моря по склону рванётся ко мне

и, ужом прошуршав в пересохшей траве,

влажным боком коснётся нагретых камней.

 

И смешаются запах цветов и воды

и давно позабытых имён аромат.

Будет время вынюхивать чьи-то следы

и, как пёс, по следам возвращаться назад.

 

Запропало в веках золотое руно.

В легендарной Колхиде – курортный сезон...

Только губы Медеи хмельней, чем вино,

и друзей на «Арго» созывает Ясон.

 

Всё ещё впереди. Неизвестен итог.

Напрягаясь, на весла гребцы налегли.

Бог – любовь, а руно – это только предлог,

чтоб вести корабли хоть до края земли.

 

Там гремит Океан. Там бессонно горит

незакатное солнце над кромкой воды.

Там на древе познанья в саду Гесперид

в сентябре наливаются соком плоды.

 

Но, судьбу торопя, мы стремились вперед,

нетерпеньем наполнив свои паруса,

чтобы раньше доплыть, чтоб приблизить черёд

хоть на год, хоть на день, хоть на четверть часа.

 

Неужели же мы ускоряли гребки,

заклинали удачи морскую звезду

лишь затем, чтоб узнать, как бывают горьки

недозрелые яблоки в райском саду?..

 

Нам чужие уроки до срока не впрок.

Плетью лет на излете отброшенный прочь,

вдруг пойму, что подходит мой собственный срок,

а героям моим всё равно не помочь.

 

Я летейский рыбак. Но из этих глубин

даже мне не извлечь бесполезных сетей.

Там под толщей времён, под рутиной руин

остывают осколки погасших страстей.

 

Я держал их в руках. Я горел в их огне,

принимая всерьёз и на собственный счёт.

А быть может, все только почудилось мне...

Где-то пальцы порезал. Но это пройдет.

 

<1980>

 

Прощание с вечностью

 

Мёртвые славы не имут и сраму.

В райском садочке на отдыхе дачном,

вставлены в вечность, как в пыльную раму,

сами они абсолютно прозрачны.

 

Сами они невесомы, бесстрастны,

кротки, беспечны, легки, беззаботны

и к отшумевшим страстям непричастны,

ибо бездушны, поскольку бесплотны.

 

Я б отослал свою душу в конверте

к Богу, когда бы она захотела.

Но не к лицу дармовое бессмертье

ей, эманации бренного тела.

 

В райском ГАИ не отмечу права я.

Вечность покинув, как доску почета,

бьётся душа моя, жилка живая,

платит исправно по каждому счёту.

 

* * *

 

С собой ни в чём не совпадая,

как облака или прибой,

клубясь, вздымаясь, опадая,

я остаюсь самим собой.

 

Но обрастая новой кожей,

порой себя не узнаю:

стою чужой и непохожий

у жизни прежней на краю.

 

Себя собою измеряю

и нахожу, что каждый миг

я изменяюсь и теряю –

а что – пока что не постиг.

 

Одно лишь знаю, что когда я

иду вразнос и вразнобой,

то лишь с тобою совпадая,

я остаюсь самим собой.

 

 

Секрет Шахерезады

 

Как видно, падишах был слаб в постели.

Желая скрыть свой еженощный срам,

чтоб эти птички даром не свистели,

он убивал наложниц по утрам.

 

Его любовь была короче блица,

безвольно падал шахматный флажок.

Мелькали ножки, бёдра, груди, лица –

никто владыку так и не зажёг.

 

Желанья зуд, любовная чесотка…

Но труд сей был царю не по плечу.

Что ж, каждый вечер новая красотка,

а по утрам – работа палачу.

 

Клинок царя был явно не из стали,

но дело знал заслуженный палач.

В стране, где в семьях дочки подрастали,

царили страх и безнадёжный плач.

 

Никто не смог бы избежать засады,

беду сулила птица алконост.

Когда пришёл черёд Шахерезады,

её к царю вели, как на погост.

 

Но пала ночь и погасила краски,

а наша дева, не жалея сил,

взялась плести царю узоры сказки,

да так, что он продолжить попросил.

 

Три года, не теряя интереса,

Шахерезаду слушал этот лох, –

поздоровел, избавился от стресса

и кой-чего в постели сделать смог.

 

Ну, а когда у них родились дети –

для всякого монарха белый нал –

царь вместе с ними слушал сказки эти,

а кто отец, он так и не узнал.

 

9 ноября 2016 г.

 

Серая радуга

 

Мы думали: успеется – отмоем,

очистим пыль, которая, как мгла,

вползла и поначалу тонким слоем

запорошила души и тела.

 

А пыль меж тем осела и расселась,

развеяла себя из-под полы,

и навязала зренью тлен и серость,

и по-хозяйски заняла углы.

 

Она внедрилась, втёрлась и пролезла,

к дверям отмычки подобрав, как тать, 

и семь оттенков серого любезно

нам разрешила радугой считать.

 

Стряхнуть бы пыль, пока ещё не поздно

задать вопрос и получить ответ.

Но мы страшимся, что проступит грозно

сквозь камуфляж наш настоящий цвет.

 

Ну, а пока в пространстве обозримом –

все как один и все за одного.

И кажется, под общим серым гримом

нам будет проще жить, чем без него.

 

Скажи мне

 

Скажи мне, кто твой друг, – я не скажу, кто ты:

обманчивы друзей прекрасные черты.

Куда надёжней враг, его кривой оскал

скорее отразит, что я в тебе искал.

 

Расскажут о тебе друзья немало врак,

но вряд ли станет врать твой откровенный враг:

настраивает он оптический прицел,

жалея об одном, что ты покуда цел.

 

Кораблики-друзья качнутся на волне,

оставив лишь тебя на линии огня.

Но ты с таким врагом вполне подходишь мне.

К тому же этот враг – он целит и в меня.

 

Скарамуш

 

В детстве я учился фехтовать

на рапире. После тренировки

я без сил валился на кровать,

маленький, измученный, неловкий.

 

Но мой тренер Юрий Крутяков,

кажется, во мне увидел что-то

и гонял, гонял без дураков –

до седьмого и восьмого пота.

 

Я же без восторга шёл в спортзал –

место нескончаемых повторов,

где наш толстый тренер истязал

будущих ростовских мушкетёров.

 

Всё же я втянулся и к тому ж

вскоре мне понравилась рапира.

Но не мушкетёры – Скарамуш

выбран мной был в качестве кумира.

 

Этот фильм французский восхищал

тем, что побывав в злодейских лапах,

мой герой не мстил, а защищал,

охранял обиженных и слабых.

 

Он учился на моих глазах

выпадам, батманам, хитрым позам

и, сначала путаясь в азах,

стать сумел великим виртуозом.

 

И, как чести истинный слуга,

жизнь он ставил запросто на карту,

а потом сумел простить врага,

не поддавшись злобному азарту.

 

Я хотел быть так же горд и смел,

повторял удары и уловки,

а потом серьёзно заболел,

завершив на этом тренировки.

 

Мой удел, как видно, был таков,

но я рад, что, уложившись в сроки, 

Скарамуш и Юрий Крутяков

дать успели мне свои уроки.

 

* * *

 

Склон лесистого затылка,

шлях на лбу, как шрам в пыли,

редкозубая ухмылка

скал, торчащих из земли.

 

Бьётся жилка водопада,

нервно скачет родничок,

и светило, как лампада,

тускло пялит свой зрачок.

 

Неприветливость пейзажа,

самостийного вполне,

мне напомнит о пропаже,

и надуманной вине,

 

и о том, что нас отныне

разделяют рубежи

из обиды и гордыни,

полуправды, полулжи.

 

Но пейзаж очеловечен

лишь фантазией моей.

И ему гордиться нечем,

разве тем, что он ничей.

 

Ни лукавства, ни коварства.

На челе – веков печать.

И названье государства

он не в силах различать.

 

В тучу молча запахнётся,

охраняя свой покой,

и сквозь зубы усмехнётся

над людскою суетой.

 

<2003>

 

Слаломист 

 

Слаломист летит по трассе –

шлем, очки, две острых палки –

то ли рыцарем в кирасе,

то ли демоном в отставке.

 

Все его усилья тщетны.

Раб земного притяженья,

как в потоке быстром щепки,

он дрейфует по теченью.

 

Он всегда остерегался

нарушать закон природы.

А финты, зигзаги, галсы –

только видимость свободы.

 

Но в стремленьи лыжно-ложном,

обгоняя птиц и ветер,

грезит он о невозможном –

развернуть движенья вектор.

 

Чтоб однажды, громогласно

заявив о смене вех,

полететь легко и властно,

но уже не вниз, а вверх. 

 

Случай на даче в Михалёве

 

Вот такое почти мексиканское мыло:

даже имя красавицы было Камилла,

правда, мужа-художника звали Авдей.

И однажды Камилла ему изменила,

что порою бывает у всяких людей.

 

Будь Авдей маляром, он напился бы с горя,

будь он слесарь, начистил бы бабе пятак

и с какой-нибудь Груней утешился вскоре.

Но Авдей поступил совершенно не так.

 

Он был прежде яхтсменом и резкие галсы

сам когда-то неплохо закладывать мог.

Он, конечно, и выпил, и с кем-то подрался,

но не чувствовал, чтоб рассосался комок.

 

И тогда, не умея душевную муку

одолеть или попросту свыкнуться с ней,

топором отрубил себе левую руку,

чтобы стало иначе, но всё же больней.

 

Всё проходит. Авдей стал известен – не боле.

Но женат, обеспечен, и в доме уют.

Лишь зашитый рукав и фантомные боли

позабыть о Камилле ему не дают.

 

13 ноября 2016 г.

 

 

Сон во сне 

 

По плоскости наклонной без помех

мой сон, как шар, скатился снизу вверх,

 

повис ведром дырявым кверху дном,                    

всплыл мусором вчерашним за окном,

 

потом на подоконнике прилёг,

как за ночь отсыревший мотылёк,

 

разбился о подушек снежный ком,

разлился убежавшим молоком,

 

и вспыхнул, и залил собой пожар,

и снизу вверх скатился вновь, как шар,

 

и взял меня на зуб, и раскусил,

и снился, снился из последних сил.

 

А я устал от сонной маеты.

А я мечтал, чтоб мне приснилась ты –

 

как легкий ветер и речной прибой,

мой сон во сне, мой шарик голубой! 

 

Сотворение мира

 

Бог сотворил не рай, скорей − раёк,

в котором две смешных марионетки,

запрет нарушив, плод сорвали с ветки,

а кукловоду было невдомёк.

 

Он самоустранился, отпустил

стократно перепутанные нитки,

а после взял Адама под микитки

и сбросил с Евой на пустой настил.

 

Мол, сами управляйтесь, − как-никак,

хотя б вчерне, вы на меня похожи.

И, разместившись на колосниках,

поглядывал оттуда, как из ложи,

 

на ставший автономным механизм,

на то, как куклы, управляя миром,

дрались, любили, кланялись кумирам,

внедряя социальный дарвинизм.

 

Но не было народов и племён,

различия в питье и вкусе хлеба,

пока не вздумал посягнуть на Небо

разросшийся на сцене Вавилон.

 

Тогда лишь всемогущий Карабас

решил вмешаться. Не чиня увечья,

Он просто создал разные наречья

для чересчур активных биомасс.

 

Они переругались в дым и хлам

и, позабыв заученные роли,

ввели границы, явки и пароли

и разбрелись по собственным углам.

 

Обидно Царство Божие проспать.

Ещё обидней вечно жить в раздрае

и тосковать о недоступном рае,

и на обрывки ниток наступать.

 

Дано ль нам осознать, что все − свои,

и разучиться убивать друг друга,

и, вырвавшись из замкнутого круга,

душою воспринять язык любви?

 

Пускай звучат по-разному слова,

в них есть универсальная константа,

и в нашем позабытом эсперанто

жива надежда и любовь жива!

 

Сочинение по картинке

 

Наталье Бермус

 

Тень одуванчика. Прозрачная головка

и чёрная отчётливая тень.

А одуванчик – словно тень от тени –

почти невидим, призрачен, прозрачен.

 

Он разлетится от порыва ветра,

исчезнет, растворится в ярком свете.

И тень исчезнет, если только я

не обведу её махровый контур.

 

Рисунок мой, конечно, смоет дождь,

затопчет невнимательный прохожий.

И что останется – воспоминанье,

живущее во мне, пока я сам

 

не разлетелся от порыва ветра,

не растворился в свете и дожде.

Всё так, и всё же прутик заострённый

беру и тень поспешно обвожу,

 

пока мы здесь – и я, и одуванчик,

и тень его, а воздух неподвижен,

как на гравюре старого японца,

и жизнь длинна, и ярок летний день.

 

Сочинитель

 

– Седой сочинитель, на склоне годов

забывший о поисках хлеба,

как долго витать в облаках ты готов?

– Пока не очистится небо!

 

Пока этот пар ледяной в вышине

не тает и шепчет: приемлю, –

я в нём растворяюсь, и весело мне

глядеть на далёкую землю.

 

Здесь редкие пряди моей седины

вплетаются в снежные пряди,

и страсти былые на нет сведены,

как кляксы из школьной тетради.

 

И если я прежде стремился менять

реальность, и слово, как сваю,

в неё забивал, то теперь сочинять

могу, но слова забываю.

 

Свободно парю, не умея никак

припомнить, что значит паренье…

Ну что ж, остаётся витать в облаках

до полного в них растворенья.

 

Кружить, обживая пространство как дом,

по краю вселенского блюдца…

И всё же однажды, пролившись дождём,

на грешную землю вернуться.

 

Чтоб жить без расчёта на первый-второй,

найти себя в брошенной фразе,

и слиться с листвой и древесной корой,

и каплями шлёпать по грязи.

 

19 октября – 16 ноября 2016 г.

 

* * *

 

Срезает времени фреза,

как стружку, наши дни.

А мы глядим во все глаза,

куда летят они.

 

И ждём, когда придёт с метлой

и взглянет свысока,

сметая наши дни долой,

хозяин верстака.

 

Страх тихо тренькает в висках,

но не о том же речь...

Когда зажата жизнь в тисках,

бока не уберечь.

 

А мир, который выпал нам,

как выигрыш иль дар, –

не мастерская и не храм,

скорей, большой базар,

 

где время – деньги,

                      где кураж

купеческий в цене,

где не обманешь – не продашь,

а истина – в вине,

 

где нам отмерено сполна

надежды в решето,

и где самим нам – грош цена,

да не берёт никто…

 

<1994>

 

Станешь японцем

 

Станешь японцем −

стоит прищурить глаза −

взгляд Такубоку.

 

Станешь похожим,

но не сумеешь понять,

как они видят.

 

Дело, наверно,

вовсе не в том, чтоб глаза

были, как щёлки.

 

Сложные связи

сердца и нервов глазных

кто объяснит мне?

 

Скрылся за тучу

месяц. В ночной тишине

музыка слова.

 

Старая сказка

 

Сын Божий, умирая на кресте,

но зная, что спустя три дня воскреснет,

страдал, как всякий смертный человек,

которому не светит воскресенье.

 

Он умирал без дураков, всерьёз,

забыв, что гибнет только оболочка,

и призывая смерть как избавленье,

а не начало царства своего.

 

Его сознанье корчилось от боли,

и в нём уже не оставалось места

любви к бесчеловечным божьим тварям,

за чьи грехи он жертвовал собой.

 

Он прозревал бесчисленные войны,

костры на площадях и ликованье

безумных толп, которые, вернись он,

опять его распяли б на кресте.

 

Потом пришло забвение, и Вечность

измученную душу подхватила,

и побрели апостолы по миру,

рассказывая сказку о любви.

 

И, знаете, им кое-кто поверил,

да так, что жить попробовал без злобы,

как в этой сказке – с миром и любовью.

Вот в них-то он, пожалуй, и воскрес.

 

 

Строки

 

Живём и годы не считаем,

и книжки разные читаем,

и прём по жизни напролом.

Но вдруг подходят эти сроки,

но вдруг приходят эти строки –

не по делам, так поделом.

 

Они пронзительны, прекрасны,

хотя уже почти напрасны,

но лучше поздно, чем нигде, –

сквозь смех прорвавшимся рыданьем,

риторикой и бормотаньем,

лучом, вернувшимся к звезде.

 

Они возносят, добивают,

и в аут сердце выбивают,

и нянчат бережно в горсти,

чтоб стать желанным пораженьем,

на миг застывшим отраженьем,

«прощай», звучащим как «прости».

 

Они с отчаяньем подруги,

они бредут в бессонном круге

и всё же держат на плаву.

И если мне опять не спится,

за них пытаюсь уцепиться,

чтоб осознать: ещё живу.

 

Когда бы мне от грез очнуться,

до истины не дотянуться

и что-то главное забыть,

я б встал, как Гамлет, на пороге,

увидел те же две дороги

и выбрал, на которой «быть»!

 

Но только нас никто не спросит.

Собака лает, ветер носит,

а караван давно в пути.

Он, как дневник, пески листает,

и ветер память заметает

«прощай», звучащим как «прости».

 

<2009>

 

* * *

 

Сырой картон, помятые коробки

с надорванными серыми краями

и паутиной выцветших галактик,

и звёздным хламом, лезущим из дыр.

 

Здесь где-то, говорят, жила душа.

В коробках, в паутине, в звёздном хламе

она не затерялась, а слилась

и стала частью хлама, паутины.

 

Как выбросить хоть что-нибудь? Рука

бессильно повисает над горою

тряпья, газет, виниловых пластинок

и старых фотографий. Кто на них

 

изображён, уже и не припомнить,

и некого спросить. Но этот мир

принадлежал когда-то им по праву.

И как аннигилировать его,

 

а самого себя не уничтожить?

Коробки, хлам, забытая любовь…

Галактики свисают паутиной,

как сон. И не забыто ничего.

 

Твой выбор

 

Два друга в ссоре.

Каждый дорог мне.

Кого отвергнуть?

 

Ну, что ж, резину не тяни!

Готов к решенью ножевому?

Искусство выбирать сродни

искусству резать по живому.

 

И нечего слезоточить,

ждать рассмотрения кассаций.

Одно придётся получить,

но от другого отказаться.

 

Забудь прошедшее, смеясь,

пройди не то чтобы по трупам,

но, разорвав былую связь,

ввинтись в грядущее шурупом.

 

Однако, время торопя,

с тревогой жди такой оценки,

когда не выберут тебя

и грубо вывинтят из стенки.

 

Творчество

 

Бросаю камень в воду.

Как процесс

рассматриваю действие бросанья:

замах, отрыв и собственно полёт,

сближенье с отраженьем, зависанье

короткое,

а после – всплеск, круги,

которые расходятся и гаснут,

и остаётся только рябь –

от ветра,

а не от камня.

Камень исчезает

в зелёной глубине

и там, вращаясь,

теряет скорость и в тягучий ил

врезается, вздымая осьминога

лиловой мути с илистого дна.

Но и она уляжется, осядет,

накрыв собою камень.

И следа

от моего броска никто не сыщет

ни в воздухе, ни в замершей воде.

Да я и сам готов уже признаться,

что мне все это просто показалось

и не было ни камня, ни замаха.

Вот только ноет правое плечо.

 

<2009>

 

* * *

 

Тебе не изменяю − изменяю

тебя − прикосновеньем, взглядом, словом −

и не могу узнать: едва коснувшись,

едва взглянув, едва припомнив имя

и изменив − нет, не тебе − тебя,

я изменяюсь сам. Всегда иные,

мы каждый раз должны влюбляться снова

друг в друга − с полуслова, полувзгляда −

и, прикоснувшись, снова забывать,

терять, теряться, пропадать из вида.

Такие одинокие, в чужом,

меняющем, меняющемся мире,

друг друга принимаем мы на веру.

Нам больше ничего не остаётся,

как верить, каждой клеткой прорастая

в тебе, во мне, в том самом первом взгляде,

с которого я вновь в тебя влюбляюсь

и, знаю, ты влюбляешься в меня.

Летит Земля, нас унося от прежних

прикосновений, взглядов, объяснений,

от прежних нас. Но в призрачном мерцанье

звёзд гаснущих и тех, чей путь лишь начат,

есть ты и я, мы веруем друг в друга…

И этого уже не изменить.

 

Точка возврата

 

1

Наш мир когда-то был рождён

по слову или же из слова.

Слова истёрлись как основа

почти распавшихся времён.

 

И вот, забыв про светофор,

везёт в безмолвие изгнанья

слова и знаки препинанья

сомнамбулический шофёр.

 

Он кто угодно, но не трус,

скорее – несколько рассеян,

но твёрдо помнит, что на север

доставить должен этот груз.

 

Бросая взгляд поверх голов,

в край пауз, вздохов, междометий

он, как рыбак с тяжёлой сетью,

угрюмо тащит свой улов.

 

Дорогой снежною пыля,

он, всё ещё владея речью,

теряет сущность человечью

близ абсолютного нуля.

 

Под ним замёрзший материк,

и Бог над ним не безобиден,

и мир безлюден и безвиден,

поскольку снова безъязык.

 

След шин дробится, как пунктир

в конце измятого листочка.

И лишь любовь горит, как точка,

с которой вновь начнётся мир.

 

2

Узкий лист препарирует каплю, смотри:

он разрезал её пополам, будто скальпель,

обнаружив, что капля содержит внутри

пару точно таких же уменьшенных капель.

 

Их короткая роль до предела проста:

превратившись в две линзы у острого края,

эти капли, сползая по стенкам листа,

в свой черёд препарируют их, преломляя.

 

Искажается смысл, ускользает из рук

пониманье единства разъятой природы.

Но шлифует две капли седой Левенгук,

как когда-то Гораций латинские оды.

 

Он их вставит торжественно в свой микроскоп,

винт подкрутит, с огнём неофита во взоре

изучая бесчисленных рыбок-амёб

и морские сраженья галер-инфузорий.

 

Он открыл этот мир, отодвинул засов

и спешит разобраться во всём понемногу.

Остальное потом разъяснит Пикассо,

сам идущий порой за советом к Ван Гогу.

 

Ну а в каплях бушует нешуточный шторм,

порождая научные свары и споры:

Гейзенбергу учиться советует Борн,

нет конца разногласьям Эйнштейна и Бора.

 

Их поэт примирит, говоря: нацеди

молодого вина – чтоб до самого края –

и сквозь призму стакана беспечно следи,

как две капли скользят, на краю замирая.

 

Влажный след повторяет листа кривизну –

знак вопроса, незнания нашего знак ли –

с точкой там, где сливаются снова в одну

отразившие небо бездонные капли.

 

3

Мы говорим: «По логике вещей».

Но где же тот профессор кислых щей,

который нам покажет эти вещи –

да так, чтобы иные знатоки,

вкусив с утра лекарство от тоски,

не восклицали: «Он опять клевещет!»?

 

А с логикой у нас совсем беда:

мы плохо различаем «нет» и «да»,

не признаём «быть может» и «как будто»,

и суеверье верою зовём,

и третий нужен нам, когда вдвоём –

побыть вдвоём нам выпала минута.

 

Но – «терциум нон датур*» – не дано

нам третьего дождаться: он давно

с двумя другими осушает тару, –

один – Отец, другой – бесплотный Дух,

а наш – Сынок – моложе этих двух,

но тоже не дурак хлебнуть нектару.

 

А с пьяных глаз двоится естество,

троится, переходит в вещество

энергия отчаянного зова.

Но остывает вещь, теряя вид,

и буквы покидают алфавит,

и точка там, где раньше было Слово.

…………………………………………

 

Проснёмся на рассвете: голова

ещё бастует, но слова, слова

всплывают в ней и, резкость обретая,

с души похмельной сбрасывают гнёт.

А Третий нашу точку зачеркнёт:

«Не бойтесь, – скажет, – это запятая».

_____

* Tertium non datur (лат.) – принцип классической формальной логики, утверждающий, что всякое суждение или истинно, или ложно, третьего не дано (закон исключённого третьего). 

 

Трамвай №12

 

Николай Гумилёв «Заблудившийся трамвай», 1919.

Александр Блок «Двенадцать», 1918.

 

Я проснулся в пять часов, как от толчка,

сердце сжала непонятная тоска.

Я очнулся в измерении ином,

оглушённый, ослеплённый странным сном.

 

В этом сне под крик истошный «Не зевай!»

на меня летел взбесившийся трамвай,

не бесшумный, на резиновом ходу,

а такой, как в девятнадцатом году,

 

график сбивший на столетие почти,

растерявший пассажиров по пути,

заржавевший, и разбитый, и шальной,

будто пуля, прилетевшая за мной.

 

Рельсы, шпалы, отголоски бранных слов,

горы срезанных колёсами голов,

в стёклах выбитых безвременья сквозняк,

а на каждой голове товарный знак:

 

знак «двенадцать» – приговор или маршрут,

о котором нам кондукторы соврут.

От судьбы уйти не пробуя тайком,

Гумилёв писал когда-то о таком

 

или Блок, когда весь мир трещал по шву…

Страшно то, что на меня и наяву

этот дикий, заблудившийся вагон,

налетает, надвигается, как сон.

 

У вожатого нет венчика из роз, –

бескозырка: он, наверное, матрос.

В грозном свете наступающего дня

из винтовки он прицелился в меня.

 

Это прошлое вернулось, как фантом,

или знак того, что сбудется потом?..

Год шестнадцатый – надейся и молчи, –

жди трамвая, заплутавшего в ночи!

 

 

Три в одном

 

Поверивший как будто прозревает,

из тьмы неверья выбравшись на свет.

Агностик в полутьме подозревает,

что разницы меж тьмой и светом нет.

 

Неверящему и сложней, и проще:

он, никому не предъявляя иск,

в потёмках пробирается на ощупь,

на свой, как говорится, страх и риск.

 

И лишь поэт за флейтой Крысолова

идёт на звук, отыскивает след.

Он знает, что в Начале было Слово −

оно же Тьма, оно же яркий Свет,

 

оно ж Сомненье, Вера и Неверье,

и Тайна за полуоткрытой дверью.

 

* * *

 

ты говоришь со мною не

я говорю с тобою но

мы говорим с тобою на

таких несхожих языках

 

но обменявшись горьким ну

и расплескавшись терпким на

разоблачившись дерзким ню

мы сможем обойтись без слов

 

мы незаметно прорастём

друг в друга укрываясь сном

и молча выплывем из сна

как иероглиф тишины

 

Утешительный сонет

 

Для каждого из нас смерть – это завершенье, –

быть может, вечный мрак, быть может, новый свет.

Но Главный Инженер уже нашёл решенье,

как обойтись без нас и вычеркнуть из смет.

 

Электрик Смерть придёт и, размыкая клеммы,

заменит ротор твой на статор, – вот итог.

И кто-нибудь другой насущные проблемы

всё так же не решит, как ты решить не мог.

 

Но весь ты не умрёшь – твоё везенье в этом

особое, оно даровано поэтам:

потомок, может быть, найдёт в строках твоих

 

такое, что и сам ты в них нашёл бы вряд ли,

потом наступит он, увы, на те же грабли

и детям передаст твой прозорливый стих.

 

Философские фантазии

 

     Философ Локк

     однажды слёг,

     но прежде спал с лица.

И доктор Смок

спасти не смог

от смерти мудреца.

 

     «Ну что ж, мудрец, –

     сказал Творец, –

     теперь и ты в раю».

Но доктринёр

затеял спор,

сказал:

     «Я рая с давних пор

     отнюдь не признаю».

 

А Дьявол рад:

«С почётом в ад

тебя ль мне не принять?

     Имей в виду:

     сковороду

     всяк вынужден признать».

 

     Профессор Локк

     поджарил бок

     и дует на смолу.

А чёрт не спит –

котёл кипит,

и вилы ждут в углу.

 

В один момент

эксперимент

учёного смутил.

     Ещё бы, ад –

     не райский сад,

     где ни котла, ни вил.

 

     Философ Локк

     чурался склок,

     хоть был в науке твёрд.

Но околел –

и одолел

его не Кант, а чёрт.

 

     Локк взвыл: «Прости!

     И отпусти

     больные телеса!

О, Боже мой,

хочу домой,

хотя б на полчаса!»

 

И тут же друг –

профессор Брук –

беднягу разбудил.

     Учёный муж

     воскликнул: «Чушь!»

     и тут же сон забыл.

 

Какой же в жизни был финал,

потомкам Локк не рассказал!

 

<2005>

 

Формула счастья

 

Пространство в круглых скобках парусов,

расчерченное реями, как дробь,

где каждый раз в числителе – лишь ветер,

а общий знаменатель – наш корабль,

 

к которому приводятся все мачты

в координатной сетке такелажа,

команда, и почти непьющий шкипер,

и пассажирка в белом на корме...

 

Где вектор протыкающий бушприта

и пушки – как двоичный код угрозы:

нули и единицы – все зависит

не от заряда, а от точки зренья...

 

Где радикалы чаек над водой –

для извлеченья не корней, а рыбы –

от службы отвлекают экипаж

не менее чем пассажирка в белом...

 

Где – Боже мой! – такое чувство воли,

которое почти синоним счастья,

что формулой единой математик

все это вряд ли сможет описать!

 

<1995>

 

Фотограф

 

Линялое небо простёгано перистой дратвой,

как старый халат из свалявшейся шерсти верблюжьей,

утративший вид, по подолу надрезанный бритвой,

с подкладкой рассвета, торчащей из дыр неуклюже.

 

Уже через миг не останется краски лиловой,

предутренних сумерек поезд взорвётся на мине

и небо затопит расплавленной жёлтою лавой,

края подпалившей в моей сумасбродной картине.

 

Пытаясь понять безуспешно, чем дышит природа,

снимаю рассветы: и лаву, и небо в халате, –

ловлю объективом таинственный жест перехода,

рождение дня в цифровом сохраняю формате.

 

Ещё предстоит мне оставить автограф на смете:

в инстанциях неких не станут читать анонимки.

А душу возьмут и позволят избавить от смерти

мгновение это, пускай не в стихах, а на снимке.

 

И всё же в стихах – с их тягучей, мучительной властью,

над временем, роком и ритмом речного прибоя.

Мгновения мало – всю вечность мечтаю украсть я

и душу спасти, разделив мою вечность с тобою.

 

<2010>

 

Цитата

 

Цитата – это цикада…

Осип Мандельштам

 

Что делать мне с моей душой,

такой нескладной и большой…

Леопольд Эпштейн

 

– Что делать мне с моей душой,

такой нескладной и большой?.. –

поэт цитирует поэта.

Не потому, что мало тем

других, но сам он, между тем,

упорно думает про это.

 

Ещё цитата: – Нет души,

а люди, как карандаши,

сотворены из углерода.

Жизнь – суета белковых тел,

из коей ангел улетел,

и всем заведует природа.

 

Он сам додуматься б не смог,

и что природа – это бог –

опять цитата – из кого же? –

неважно. Но душа болит,

и, видя огненный болид,

лепечет он: – Помилуй, боже!

 

А где-то главный программист

заносит формулы на лист.

Он трезво взвешивает риски

и думает, как быть с душой,

такой нескладной и большой,

что мало места ей на диске?

 

Он сквозь помехи – треск и писк –

поймать и поместить на диск

хотел бы душу, как цикаду.

Увы, разгадка далека,

и он не отыскал пока

в эфире нужную цитату!

 

27 октября 2016 года

 

 

Чайка

 

Крылья чайки – упругий, изогнутый лук.

Тело чайки – прижатая к луку стрела,

как к губам прикипевший томительный звук, 

как побег – безуспешный побег от ствола.

       

Лук, увлёкший стрелу в их совместный полёт,

и стрела, за собой уносящая лук…

Тетивой-невидимкою ветер поёт.

Катер пашню реки разрезает, как плуг.

 

Но разрезать не может. Упрямая гладь

возрождает единство зелёной слюды.

И о чем ей жалеть, и чего пожелать,

и зачем отраженья хранить и следы?

 

Эта вечность, изменчивость без перемен

нас проглотит: у времени свой аппетит.

Только ветер крылатый, прорвавшись сквозь тлен,

прозвенит тетивой, и стрела просвистит.

 

<2010>

 

Чайная церемония

 

Я поэт несостоявшийся,

цикл, в себе не завершившийся,

жидкий чай не настоявшийся,

раб, на бегство не решившийся, –

 

по причине ль общей хилости

или – так – душевной слабости…

Мне б чуток от Божьей милости,

мне б вкушать иные сладости.

 

Но о чашку я не дзинькаю.

В роль вникая понемножечку,

все кружусь слепой чаинкою

и догнать не в силах ложечку.

 

< 2010>

 

Черноморское

 

Наталье Старцевой

 

Снова на круги своя,

как на место преступленья,

возвращаюсь жалкой тенью,

чтобы крикнуть: «Это я!»

 

Не узнаю старой боли,

ничего не скажут мне

запах йода, привкус соли,

клочья ваты на волне.

 

Пусть по щучьему веленью

боль стихает не спеша

и целительною ленью

наполняется душа.

 

Но в аптечном антураже

наркотического дня

с ощущеньем давней кражи

я пойму: здесь нет меня.

 

Социально с тучей близок,

как оптический мираж,

я собой пополнил список

незамеченных пропаж.

 

Пассажир любовной лодки,

расколовшейся о быт,

в черноморском околотке

я сегодня позабыт.

 

Видно, с дыркою в кармане

был курортный пиджачок.

И меня на общем плане

заменяет новичок.

 

Так что с прошлым рассчитайся:

дебет с кредитом, актив…

– Эй, фотограф, не старайся,

не таращь свой объектив!

 

<2009>

 

Читая Кортасара

 

Слой клея разделил, соединяя.

И некоммуникабельность осколков,

которым он придал былую цельность,

преодолеть никто уже не в силах.

 

<1995>

 

Что я вижу 

 

У старости плохое зренье,

оно на целый мир клевещет, –

песок в глазах – фотонов тренье

об опостылевшие вещи.

 

У юности плохое зренье –

она одна на пьедестале, –

а под ногами прах, и тлен, и

неинтересные детали.

 

Одна лишь зрелость видит сносно,

в глазах прищуренных усмешка.

Но – то ли рано, то ли поздно –

вникать всегда мешает спешка.

 

Что ж, зренье требует починки.

А жизнь дымится чашкой чая,

где мы с тобою, как чаинки,

летим, пути не различая.

 

Шут

 

Легко и просто быть шутом,

играть такую роль,

звенеть бубенчиком, при том,

что хмурится король,

 

ходить в дурацком колпаке          

с приклеенным горбом,

быть с королём накоротке,

не быть его рабом,

 

смешить, но жизнь свою кляня,

худеть, как календарь,

и даже среди бела дня

носить в руке фонарь,

 

уметь подсвечивать тайком,

коль не видать ни зги,

и под дурацким колпаком

иметь свои мозги,

 

но всё ж нести такую бредь,               

такую хрень и муть…

И с глупым смехом помереть,              

когда уловят суть.

 

Экспонат

 

Чай в чашке треснувшей, квартира –

прибраться надо бы,

засохшая полоска сыра –

как крыша пагоды.

 

Повсюду пыль и паутина,

диван продавлен, но

на стенке старая картина –

и там всё правильно.

 

Там жизнь разложена спектрально

на сладко-горькое

и завивается спирально

лимонной коркою.

 

И память – терпкая отрава,

как будто в вещих снах,

и тень её на стенке справа,

но тонет в трещинах.

 

В таз капли падают на кухне

с прицельной меткостью.

Кто здесь живёт – старик ли, дух ли

музейной редкостью?

 

Всё тлен, и ветхость, и рутина –

лишь память щедрая.

И пахнет старая картина

лимонной цедрою.

 

 

Этой ночью

 

1

Ночь осенняя так холодна,

что единственный способ согреться –

под одним одеялом раздеться

и прижаться друг к другу. Она,

 

в темноте находя оправданье,

примирившись с невольной виной, 

открывала на ощупь иной

путь познания и обладанья.

 

И приняв с благодарностью боль,

сладострастную муку слиянья,

ощущала во мраке сиянье

и знакомилась с новой собой.

 

И с трудом различая слова

о любви, как далёкую терру,

принимала их слепо на веру

и была этой ночью права.

 

2

Он стащил толстый свитер и лёг

рядом с нею, не веря в везенье.

Но растерянность и опасенье

победить поначалу не мог.

 

И объятье возникло сперва –

без прелюдии и интермеццо –

как  простое желанье согреться…

И ненужными стали слова.

 

Так совпало: нетопленный дом,

любопытство, томление тела.

Будто с крыльев пыльца, облетело

всё, что прежде давалось с трудом.

 

За окошком мелькали огни,

дом не верил в «любовные бредни»,

и сквозило всю ночь из передней…

Но, обнявшись, не мёрзли они.

 

* * *

 

Я был уже не раз за это порот,

но снова, залечив рубцы на коже,

всё путаю: звезду, планету, город, −

поскольку так названия похожи!

 

Давно об этом знаем, но молчим мы:

вокруг штамповка – ни шитья, ни кройки.

А люди – так вообще не различимы, −

одни и те же – типовой застройки!

 

Чаинки – мы даём окраску чаю,

хотя стандартны – с виду и по сути.

Да что там – я и сам не отличаю

себя от них и нашей общей мути!

 

* * *

 

Я к раритетам отношусь спокойно

и сохраняю разве только малость.

Мне эта куртка старая на кой? Но

выбрасывать рука не поднималась.

 

И всё же нынче выверну наружу

и распорю – давно сменилась мода.

И что же я в подкладке обнаружу?

Монетку шестьдесят восьмого года.

 

Конечно, потускневшую, но сами

мы тоже не блестим в иной одежде.

Я выйду в парк и поищу глазами −

и не найду того, что было прежде.

 

Я всё забыл, но кажется, что снова

здесь оживёт любовь моя немая.

Отсюда я звонил тебе, ни слова

не говоря и трубку зажимая.

 

Но в тёмном парке, где трава примята,

как времени ушедшего примета,

нет больше телефона-автомата −

и бесполезна старая монета.

 

* * *

 

Я с детства не любил овал!

Я с детства угол рисовал!

Павел Коган

 

Я с детства полюбил не угол, а овал,

а позже перенёс любовь свою на эллипс.

Я бился об углы, но их не признавал,

смягчить к себе судьбу когда-нибудь надеясь.

 

Ходячий компромисс, я сглаживать привык

неровности пути избитыми боками.

Не хан, а хам вручал мне княжеский ярлык

и покупал меня со всеми потрохами.

 

Я выучить не смог простое слово «нет».

Но замечая, как судьба меня скрутила,

я утешался тем, что это путь планет:

по эллипсам летят небесные светила.

 

Такие времена: помятый, но живой,

по правилам игры, вполне довольный с виду,

я острые углы объехал по кривой

и вышел на свою законную орбиту.

 

В привычной колее я избежал утрат,

рогаток на пути, ухабов  и колдобин.

Но нынче, постарев, сам стал я угловат

и самому себе колюч и неудобен.

 

Бреду по целине, преодолев межу,

и повторяю твой давно забытый слоган.

Хочу чертить овал, но угол вывожу.

Ты оказался прав, товарищ Павел Коган.

 

<2010>

 

Явление резонанса

 

Не отработан выданный аванс –

как говорится, ни себе, ни людям.

Стихи мои не входят в резонанс

с читателем, − ну, что ж, целее будем.

 

Я распрощусь с заманчивой мечтой

мир раскачать, спишу свои грехи на

колеблющихся с той же частотой,

как эта неподъёмная махина.

 

Мир всё равно обрушится, как мост –

от многих ног, шагающих по счёту.

Но лирика, сто раз нарушив ГОСТ,

его не сдвинет с места ни на йоту.

 

Поэзия – игрушка и фетиш,

иной формат, вкрапление курсива.

И да, красиво жить не запретишь, −

но знать бы нам, что значит жить красиво!

 

А красота сбивается с пути

и прячется, как скрипочка в футляре.

Она хотела б этот мир спасти,

но снова тонет Китеж в Светлояре.

 

И шарик наш игрушкой заводной

летит во тьме космического смога,

где совпадал я лишь с тобой одной −

хоть изредка, хоть в чём-то, хоть немного…

 

Это было, когда оглушённый твореньем,

я, как столб соляной, замирал на дороге,

полагая, что куст и ручей – это боги,

и искал покровительства их со смиреньем.

 

Купол неба вздымался божественной твердью,

бог травы, щекоча, зеленел под ногами.

Я старался поладить с земными богами,

приобщаясь, как мог, к их простому бессмертью.

 

Но пределы назначив для зренья и слуха,

мне однажды мой мир показался острогом.

И тогда я прельстился невидимым богом,

сотворившим пространство и время для духа.

 

Их тащили в телеге крылатые клячи,

попирая копытами звёздные комья.

Но с законами оптики не был знаком я

и не знал, что невидимый – значит незрячий.

 

Все мои построения зыбки и шатки,

и вниманье привлечь мне решительно нечем.

Я невидимым богом не мог быть замечен,

отраженьем не став на бесцветной сетчатке.

 

Я напрасно запасся бочонком елея,

дар любви не оформил он актом даренья.

То ли дело ручей, и трава, и деревья…

Возвращаюсь в язычество – там мне теплее.

 

Там душа моя больше не значится в нетях, –

ветерок заболтался с листвой простодушно,

и небесная твердь голубеет воздушно,

и плывут облака на серебряных нитях.

 

И когда я умру, в безымянную бездну

я не рухну, а просто смешаюсь с землёю,

и травою взойду, и дождями омою

молодую траву, и зарёю воскресну.

 

Я сольюсь с бесконечной живой круговертью –

в этом сонме богов раствориться легко мне –

и, быть может, забуду, а может, припомню,

как дышал, и любил, и смеялся над смертью.

 

Ямщик 

 

Дурацкая историйка:

я с мышкою в руке

сижу у монитора, как

ямщик на облучке.

 

Как будто в веке давешнем,

где всё мне по плечу.

Зачем же я по клавишам

сам на себя стучу?

 

Зачем тяну и мучаю,

тоскою развожу

я песенку тягучую,

тяжёлую вожжу?

 

Эклоги и элегии

я сочинять мастак.

Но выпал из телеги и

сам не заметил, как.

 

Помятый, скособоченный,

в отказе наотрез,

теперь слежу с обочины,

как мимо прёт прогресс.

 

Виной тому ухабы ли,

нелепые стези…

Жаль, песню испохабили,

измазали в грязи.

 

Не то чтобы красавица,

чего её беречь!

Но слышу: пробивается

сквозь грязь живая речь.

 

Рукою мышку трону я

и исцелюсь от ран.

Вновь струи электронные

прольются на экран.

 

Опять ямщик на сене я,

скиталец, Вечный Жид.

И песня – как спасение.

И путь далёк лежит.