Борис Викторов

Борис Викторов

Вольтеровское кресло № 14 (434) от 11 мая 2018 года

Косточки черешен, вишен, слив

* * *

 

В сугробах – лев, в силках – звезда и голубь

на разоренном, в клеймах, полотне,

и на изнанку вывернутый город

в сужающейся за ночь полынье.

Для на с тобой распахнуты врата.

Трубят отбой в загонах от скота.

Коль воскресят, увидишь на заборах

свет – в заусенцах, реки – подо льдом,

как в январе, шестнадцатого, в сорок

седьмом.

 

Груда камней

 

И ты будешь тем, что видел.

Апостол Филипп

 

И верблюд, повторяющий мысленно сотое имя Аллаха,
и базар, и в оливковой роще живая шарнирная птаха,
и на площади плаха,

 

шестерёнки снежинок, стрекозья игра в знойном воздухе над ледяной иорданью –
это ты, не забудь, и душой обратись к состраданью,

вспомни, видел царя, был пророком и тварью,
знал почёт, снисхождение, травлю,
оживил всё что мог и скрепил киноварью,

 

глиной, клеем, слюной, покарал бесполезной
величавой войной, осветил огнедышащей бездной
и молитвой, и словом, и скрепкой железной,

 

даже груды камней, прикрывающих танк, БТР и радары
у подножья горы до сих пор превращаешь в живые отары!..

 

* * *

 

Царапины в накрапах йода.
Дочь непонятного народа.

 

Глаза, как загнанный гепард.
Капканы хлопающих парт.

 

И вдруг – амнистия, свобода!
июнь! каникулы! – «Бежим!»

 

Живая изгородь. У входа
охрана, – паспортный режим.

 

Блокадник

 

Боже, что он сказал?.. Лепет лет,
сгусток памяти, бред,
детских саночек след,

 

постарел и осип
детских саночек скрип,
детский всхлип:

 

– Было так холодно, что
не в гробах хоронили, в пальто.

 

* * *

 

Генисаретское озеро, гетто корзин,
полных улова, хватающих жадно, жующих полуденный воздух,
в прутьях, авоськах и в ровно отмеренных дозах
газовой камеры; в жменях и жмеринках, ибо един
Бог, он в завхозах.

 

Сотни зеркал
влажно-чешуйчатых, штучных; бликует полуденный, скудный
свет, приближающий и отдаляющий пасмурный Судный
день (депортация, слякоть, и пар изо рта, и вокзал,
и, как назло, этот снег над перроном паскудный).

 

Красным вином запиваем добычу Петра
в местной таверне (а рыбина бьётся о солнце, как солнце об лёд), и трещит арматура
прутьев корзинных, растёт до небес, в чешуе отражается фура
(путь запасной, и распахнут вагон. «Заходите!» ­– добра
жизнь. И с утра
пьяная комендатура).

 

Случай с Тихомировым

 

Шёл, повторяя тихо-тихо:

«Судьба, дорога, ипостась…»

Вдруг неожиданно и дико

тропа в снегу оборвалась… 

 

Я огляделся – никого,

как если б он взлетел внезапно,

меня оставив одного…

Я думал – позвонит мне завтра.

С тех пор ни слова от него.

 

Ворон конца II-го тысячелетия

 

Я вытряхивал двойки

                                 из дневников

а поодаль надменный ворон выклёвывал

                                                                 на помойке

пружины из позолоченных выброшенных часов

«о узурпатор времени работающий упорно

в таких ужасных условиях подскажи

что здесь нашёл меж свалкою и уборной?

когти мелькают острые как ножи 

ты металл пожирающий станешь

                                                     и сам железным

Хроносом переваривающим цифирь

                    чтобы царить над мусоркой бесполезной

пасынком века

                     уравновешенным парой бесхозных гирь 

ты бастард

а во чреве твоём баланс циферблат шурупы

сами собой складываются в тупой

чуждый нам механизм отмеривающий так скупо

будто мы провинились и вправду перед тобой…

 

Хо и Хи

 

Былых тысячелетий нет

С тех пор, как головы отрублены

Весёлых пьяниц Хо и Хи.

Велимир Хлебников

 

Хлебников прав – так сказано в требниках, – вепрь

оголит лицо,

запричитает горлица, бык приклонит колена,

выкипит озерцо,

холод сойдёт на хижины Хи и Хо.

Чёрные кроны («было!»), просьба «не тронь!»,

и тонны нейтронных бомб,

окна крест-накрест («было!»), не выйти из катакомб

жертвам Иерихона, женщинам Хиросимы,

наложницам Хо и Хи,

всё повторится, и Хо веками будет блуждать

впотьмах,

школьники ханаанские помнят эпоху Ах

благодаря газетным вырезкам Чингис-хана

с портретами Хо и Хи,

выкупят Альдо Моро, воскреснет Чаплин, но

безразличный Хам

отрубит головы аполитичным пьяницам-близнецам –

так будет, увы, повелено мудрейшим из императоров

в династии Хо и Хи…

 

Происшествие с «бичом»

 

Понял вдруг – бичевать нелепо,

время дорого, в борт прицепа

ухватился, забрался в кузов

и, устраиваясь со вкусом,

поделился краюхой хлеба

с кем-то ёрзающим в углу

на полу, –

оказалось, что с обезьяной…

Озарился улыбкой странной,

понял – цирк!

Ни прописки, ни чемодана.

Только мчащийся грузовик.

Да ещё – огни Магадана,

привкус детства и балагана,

нескончаемый материк!

 

Была среда, был август…

 

1

Была среда, был август, в Хиросиму
гнал ураган и гнул, как хворостину,
и гул с небес, не знающих границ,
то падал ниц

 

к ногам людей, то возносился, зыбкий,
и угрожал толпе разноязыкой
переселенцев, нищих и убийц

 

с глазами, как у птиц,
не видящими гнёзд и черепиц.

 

2

Неважно – в Хиросиму? в Нагасаки?
Гул нарастал. Бездомные собаки
стелились по земле, как облака,
весь путь, пока

 

четыре перегруженных подводы
и поводырь неведомой породы
шли впереди, вели издалека.

 

Пересыхали губы от песка,
проклятья осыпались с языка.

 

3

Неважно – на Восток? или с Востока?
Слепил закат, жгло солнечное око.
Ломило скулы и дрожал кадык.
Мы шли впритык,

 

цепочкою слабеющей, в смятенье,
шли наугад, отсутствовали тени
у четырех подвод и у живых

 

существ – уже ни добрых и не злых, –
лишь гул небесный, как удар под дых.

 

4

Веретеном кружился вихрь горбатый,
куда не повернёшься – век 20-ый,
вагоны (зарешёченные) слёз,
война, ещё война, туберкулёз,

 

сопровождаемые скрипом слабым,
подводы, перегруженные скарбом,
с земли исчезли, всех песок занёс.

 

Остались пёс
и двадцать восемь медленных колёс.

 

Осень

 

Светлая осень, я грешен, и мне не понять,
как пережил одиночество, ревность и хаос,
как на безлюдных перронах я ждал, задыхаясь,
и сомневался, и снова любил, и опять,
Светлая Осень, я грешен, и в этом не каюсь.

 

Хриплоголосые птицы трубят в вышине,
точно архангелы косноязычно и веско
нас призывают к суду и вручают повестку,
но кареглазая, простоволосая мне
женщина машет с откоса, смеётся по-детски!

 

Пригород замер, вокзал опустел, и экспресс
прогрохотал, воскресая вдали, среди сосен.
Что мне ответить допытчикам хриплоголосым?
Может быть, там, на окраине синих небес
тоже перрон? И деревья? И Светлая Осень?

 

* * *

 

Время шло по дороге,

изъедененной взрывами, а точней – катилось

по разбитым шоссе; отсутствовало, как ноги

калек на подшипниках; время билось

женщиной над похоронкой;

горлицей замирало

над братской могилой; плавилось над воронкой

с водой дождевой, – и давно устало

от войн, уже насытилось горем –

время, которое невероятно сложно

в чем-либо убедить,

покуда кровь не захлещет горлом…

все остальные доводы невозможны.

 

Вдова

 

И так всю жизнь – засыпать в девять,

чтобы проснуться в пять,

и печь затопить, и расчистить от снега двор,

поднять из колодца обитое медью ведро

и увидеть звезду, и пролить её наземь…

Тридцатисемидесятилетней вдовой

стоять у калитки

и ждать, ждать, ждать (март, апрель, май…)

и так до конца года, до конца жизни

(и печь затопить, и расчистить от снега двор…)

 

Заезжий двор

 

Минуло тысячу лет – не забыл до сих пор

время каникул, колядок, крещенских морозов,

дом Пелагеи Ивановны, запах обозов,

сниженный снег под копытами тяжеловозов,

синее небо и сеном усыпанный двор.

 

А за порядком следил Иннокентий Рогозов,

он же Назар Колонков (не о том разговор),

гнал блатарей, бригадира не видел в упор

(в пальцах занозистый сахар, в карманах кагор),

двор по ночам расчищал от несметных заносов.

Я возвращаюсь, плутаю, я знаю, что есть

полуобугленный дом и оглобельный перст,

мамин наказ: «У прохожих дорогу спроси»,

да карусель-самокат на скрипучей оси…

Припоминаю казенный гостиничный кров,

рядом базар, лабиринты рогатых столов;

крючья, колючая соль, молока кругляши,

двор нахожу, а вокруг ни коней, ни души,

лишь переулком, влекомый неведомо кем,

тычась в заборы, мигает фонарь-Полифем,

и карусель остановлена кем-то давно,

как Пелагеи Ивановны веретено…

Что же мне снятся каникулы давние, дом,

полный гостей; вереницы саней под окном,

вилы в стогах развороченных, храп тягачей

разгоряченных? И месяц? И пар из ноздрей?

Долго звенит колокольчик за белой горой,

долго идти с коромыслом за талой водой,

долго обратной тропой возвращаться сюда

мимо обозов, к воротам, открытым всегда, 

долго, по следу полозьев, я шел на огни

в поисках непозабытых друзей и родни… 

Шум за порогом, и тени за шторой, – видать,

не разучились любить, верховодить и ждать,

брагу варить из ирги, и на картах гадать,

плакать и петь до зари! И коней запрягать.

 

* * *

 

Слово зримо и значимо. Боль замесилась

на любви, страница чиста, как просто за окном.                                                                   

Говори,

оставаясь собой, зверолов, зверодив, зимописец,

повтори снегириное имя, гори до зари. 

Аввакумовский снег, вековой, комковатый. Укроюсь

жарким пеплом, российской поземкой на том

берегу, где пространство, как вечно живущая повесть,

и рябиновый, перебинтованный снегом и временем,

куст на обрыве крутом!

 

Чайка

 

С чайкою на бушприте
в полдень зайдёт в затон
бот, посвященный Рите,
бред, небывалый сон!

 

Беженкой на поруки,
взятой в чужом порту,
имя моей подруги
зыблется на борту.

 

Под треугольным кровом,
с неводом на корме,
бот дорожит уловом,
чайка спешит ко мне.

 

Вырулит вровень с мачтой,
выберет высоту,
выронит, схватит смачно
рыбину на лету,

 

выронит, угол срежет,
перекричит на миг
вёсельный скрип и скрежет
парусников других!

 

Беженка-полукровка,
всё, что судьбой дано,
знаю, присвоит ловко,
выронит всё равно,

 

перекричит товарок,
пересечёт залив
и донесёт подарок,
всё-таки уронив

 

в руки мои!.. Добычу,
бросовый приз приму,
годы невзгод довычту,
дружеский жест пойму.

 

Как нам хотелось выжить,
вырваться на Бугаз,
плавки друг другу выжать,
не опуская глаз,

 

ринуться на рассвете
с лодкой вперегонки,
как за кордон, за сети
крупные, за буйки!

 

Вечером весть о детстве
к ивам прибьёт волной,
бот отойдёт к Одессе –
с чайкою, не со мной.

 

Холодно. Жарко-жарко.
Явь, сумасшедший сон.
Первая в жизни чарка.
Чайка. Аккордеон.

 

Замысла совершенней,
прихоть, пути твои,
зависть и совмещенье
перьев и чешуи…

 

Память не ищет форы.
В сердце – на долгий срок
вцепится боль, как в поры
соль. И сухой песок.

 

Косточки черешен, вишен, слив

 

Китоврас не видел перспективы,
оступаясь, спал в садах чужих,
воровал черешни, вишни, сливы
в окруженье юных соловьих.

 

Из камней, бетонных плит и стали
человек гнездовье-город свил.
На покатых склонах прорастали
косточки черешен, вишен, слив.

 

Китоврас отсутствовал ночами,
с солнцем приходил в Иерусалим,
шелестели вечно под ногами
косточки, разбросанные им.

 

И когда Восточные ворота
стража открывала по утрам,
зависти безумная гаррота
горла перехватывала нам.

 

Руфь его оправдывала: «Грешен,
но зато силён и незлобив!»
Сплевывала косточки черешен,
вишен, слив…

 

Напрочь уходила от расспросов,
берегла столетья для услад,
и всегда дивилась, как разросся,
как высок, как плодоносен сад!