Борис Херсонский

Борис Херсонский

Четвёртое измерение № 7 (32) от 11 марта 2007 года

Жизнь, переполнившись, опустела

 
* * *
 
Если немного вытянуться, получается упираться

макушкой и пятками в спинки детской кровати.

Никелированные спинки с большими шарами.

Значит, ты уже вырос. Пружины матраца

давят в спину. Слой медицинской ваты

изнутри утепляет двойные рамы.

 
В изголовье грубо цветёт китайская роза.

Серый коврик вышит болгарским крестом: девочка с шаром,

жмётся к синим сандаликам розовый песик.

Кулек целлофановый, карамельки Деда Мороза,

от профсоюза, детсада, подарок, не нужно и даром.

Безумная нянька Анька кричит: «Вставай, недоносок!».

 
Емеля едет на печке на переплёте «Русские сказки».

Щука плещется в проруби: ей недолго осталось.

Отец сидит, оградившись газетой от миру-мира.

В прихожей стоят наготове подаренные салазки.

Вчера выпал чахлый снег. Может быть, продержится малость.

Вероятно, купили ёлку. Пахнет хвоей квартира.

 
А вот и она, ёлка, в углу, стянутая бечевкой туго.

Рядом с ней продырявленная крестовина из белых досок.

Да, ёлка стоит в углу, а вчера ещё не стояла.

Безумная нянька Анька, она же – прислуга,

упирая руки в бока, кричит: «Вставай, недоносок!»

Значит, мама ушла. Придется выбираться из-под одеяла.
 

* * *

 
И сказал Каин Авелю: «Авель, пойдём в поле!

Авель, пойдём в поле, оглох ты что ли?»

Хлопнет дверь, скрипнет калитка. В щели прикрытых ставен

смотрят те, кто любит тебя, а меня ни во что не ставит.

 
Пойдём в поле, Авель, слышишь? Пойдём в поле!
 
По бревну, над ручьем, текущим по дну оврага,

вверх по скату, по тропке, не замедляя шага,

по пологим, заросшим терновником склонам,

по холмам, на которые серебристо-зелёным

облаком роща легла, вцепившись корнями

в глинозём, по плоской вершине, где большими камнями

очерчен контур святилища, над которым внятно

Голос звучал: «Каин! Бери свою жертву обратно!»

 
Идём, торопись, уже недолго осталось.

скоро начнется ливень, чтоб кровь быстрее впиталась,

вместе с проклятьем земле, что кровь твою примет.

 
Хорошо, что погибель твою никто у меня не отнимет.
 
Пойдём в поле, Авель, слышишь? Пойдём в поле!

 

Треугольный клинышек

 
*
 
Школьная форма. Шапка с кокардой.

Ранец. Ремень с пряжкой.

Всё это в полном порядке,

но брюки тесны.

 
Бабушка вшила в брюки

треугольный клинышек

из рябенькой ткани,

оставшейся от пошива

зимнего пальто с воротником,

напоминавшим шкурку

плюшевого медведя.
 

*

 
Такой медведь с пуговками-глазами

и вышитым красным язычком

как раз сидел на диване,

раздвинув прямые лапы.

 
Мальчик не хотел надевать эти брюки.
 
И плюшевый медведь не хотел

надевать эти брюки,

никто не хотел бы,

никто.
 

*

 
Но мальчику объяснили,

что, если одергивать

форменную курточку,

никто никогда не заметит

треугольного клинышка

из плотной рябенькой ткани.

 
И мальчик поверил.
 
Поверил, хотя понимал:

когда поднимаешься

вверх по лестнице,

а кто-то идет сзади,

этот кто-то увидит

и треугольный клинышек,

и фланелевое трико

девочки, идущей в паре.
 

*

 
Он не хотел, но ему объяснили.
 
Можно заставить человека

сделать всё что угодно,

нужно только правильно объяснить

всё, что угодно.
 

*

 
В шестом классе

его часто сбивали с ног и били ногами.

Все считали, что он заслужил,

хотя не могли объяснить, почему.

 
Объяснения, конечно, важны.
 
Но не всегда.
 

*

 
Его не забрали из этой школы,

потому что это была хорошая школа,

в ней преподавали два языка,

а это вдвое лучше, чем один.

 
Он успевал на «хорошо» и «отлично».
 
Он выучил языки.
 

*

 
Теперь он на пенсии и подрабатывает

переводами с английского и немецкого.

Его пенсия ничтожна,

но он не нуждается.

 
В наше ужасное время
он не нуждается.
 

*

 
Никогда не спрашивайте,

как сложилась его жизнь.

Вы слышите? Никогда.
 

*

 
Треугольный клинышек.

Раз-два-три.

Треугольный.
 

* * *

 
Человечек в белом на фоне огромного витража

совершает таинство. Рыхлой облачной ватой

заполнены фрески. Хрустит облатка. Визжа,

на полу катается бесноватый.

 
Вокруг теснится родня. Мама лицо кривит

при каждом крике. Склонясь, вытирает пену

с запекшихся губ страдальца. Губа кровит.

Бесы рога ломают о стену.

 
Когда изгоняют, нужен выход. Но дверь – на замок.

Стиснуты зубы. Сжаты отверстия тела.

Судороги продолжаются. Грешник совсем изнемог.

Жизнь, переполнившись, опустела.

 
Нечистая сила сильнее неправедного ума,

страданье сильней творенья, разве что чудо.

Странно, что Свет сияет во тьме, и тьма

не одолела его покуда.
 

* * *

 

 
Волокут Перуна, ох, волокут, слышен рокот вод.

Перуна бросают в Днипро головой вперед.

Он плывёт, что твоё бревно, обратив к облакам

плоский раскосый лик, вызолоченный ус.

Он и есть бревно, но сумел сохранить народ,

который пришлые греки прибрали к рукам.

По головам греков, аки посуху, грядет Иисус.

 
Огромный крест стоит на зеленом холме.

Перун плывет, и вот что у него на уме,

 
вот что у него на деревянном уме:

Крест тоже дерево. Два бревна.

Дивиться нечему. Эта страна

привыкла кланяться дереву, камню. Грома раскат

людей повергает в дрожь.

Ложь у них нарасхват.

Любую правду перетолкуют в ложь.

Я был елдак, торчащий из выпуклости земной.

Смотри, Преемник, что стало со мной.

Я хранил народ и Ты сохранишь народ.

Но настанет и Твой черед,

 
настанет и Твой черед.

Перун плывет, и толпы неверных чад

глядят с холмов, и кричат, кричат,

галдят с холмов и кричат: «Давай,

выплывай, Боже, давай, выплывай!»

 
Запрокинув лик к темнеющим, закипающим небесам,

Перун выплывает, Днипро течет по златым усам,

гремит на порогах, охватывает острова,

по которым волнами ходит высокая, высохшая трава.
 

 

* * *

 
Просто бежать в толпе. Запрокинув лик,

подавившись криком, выдавливая крик.

Просто дышать в толпе, под звуки сирен,

все равно куда – на палубу судна, давшего крен,

просто лежать в толпе, дышать без оглядки, хрен

знает куда – в порт – чемоданы, узлы, платки,

плывущие на поверхности ревущей людской реки.

 
Бежать рядом с бабой, младенца к груди,

полный вперёд, понимая, что худшее – впереди.

Дышать в толпе, тебя уже не найдут, и сам

никого уже, лица направлены к небесам.

 
Расширенные зрачки. Крик, застрявший во рту.

У причала кренится на бок железный ковчег.

 
Завтра газеты напишут о давке в порту.
Погибло около ста сорока человек.
 

* * *

 

Когда тирана давят петлёй с огромным узлом,

а семейство глядит на экран и думает «Поделом!»,

коленками на табурет, склонившись над круглым столом,

мальчик рисует что-то, поглядывая на экран,

на котором через секунду повиснет в петле тиран.

 
Но этого не покажут, а так, словами расскажут.

если мальчик станет тираном, его тоже строго накажут.

 
А люди будут плясать и прыгать на площадях,

радоваться тому, что их тоже не пощадят,

потому что и жертву, и палача переживет

ликующая толпа, окружающая эшафот.

 
Ребенок ведет черту, склоняясь над круглым столом,

старательно, словно границу между добром и злом.

Тиран стоит на экране в петле с огромным узлом.
 

* * *

 

 
Очередь у лотка.

«Я отлучусь. Вы за мной.

Сын постоит, пока

я забегу в мясной».

 
Улица пахнет псиной.

Написанный на руке

порядковый номер синий

рядом с пробой Пирке –

 
красной, цвета помады.

Подозренье на туберкулез.

Помню шёпот и взгляды.

Не помню маминых слез.

 
Поликлиника рядом с горсадом.

Дышите глубже. Рентген.

Притворившийся шоколадом

отвратительный гематоген.

 
Какао с морщинистой пенкой.

Печенье «Салют», «Привет».

Очередь жмётся под стенкой.

Мне одиннадцать лет.

 
Напротив улыбка Ленина

в стиле «Живее живых».

«В жизнь решения пленума!»

Куда ещё денешь их?

 
«Я отлучусь. Вы – за мной»,

Мёрзнет город-герой.

Это было ранней весной.

Год шестьдесят второй.
 

* * *

 
Покосившиеся городки,

стоящие вдоль реки.

 
Статуи на площадях,

бабы в очередях.

 
Храм, превращенный в склад.

Дело идёт на лад.

 
Все мы туда идём,

где пропадом пропадём.

 
Если бы я был слеп,

меня бы вёл поводырь.

 
в разграбленный барский склеп

через ближний пустырь.

 
Я бы сидел на плите,

радовался темноте.

 
Лишился бы ног – не беда!

Пусть культи выше колен.

Я бы шутил тогда:

ноги короче, чем член.

 
Я б в коляске сидел у пивной.

обходили б меня стороной.

 
Лыка бы не вязал,

тянул к прохожим ладонь,

пока бы Господь не взял

меня в Свой вечный огонь.
 

Ещё очередь

 
Очередь по-украински «черга». Кто

крайний, мы будет за вами. Пальто

на ватине, серый в крапинку драп.

По две пары жёлтых цыплячьих лап,

безнадежно высовывающихся из корзин,

в руках баб, покидающих магазин.

 
Кто был приучен стоять и терпеть,

в детском садике песни петь,

по две куры в руки, возьми, хоть роди.

Кто за тобой? Кто впереди?

 
Если бы чергу построить в кольцо

вокруг прилавка, чтоб прятал лицо

каждый стоящий в шарф шерстяной,

если б чергу глухою стеной

окружить, как внутренний двор тюрьмы,

по кругу, горбясь, ходили б мы.

 
И был бы прилавок недостижим,

но мы б не сказали это чужим.

 
А в центре был бы лоток, весы,

мурло, ухмыляющееся в усы,

закоченевшие птичьи тела,

сгущающаяся мгла.
 

Посвящается Карамзину

 
1
 
В парчовом камзоле и напудренном парике,

Рука на отлёте, хрустальный бокал в руке.

Смотрит вдаль – всё равно ничего не видит.

Думает, дрянь, всё равно ничего не выйдет.

Уж лучше по узкой тропке спуститься к реке.

 
Два мужика из-под коряги за жабры тянут сома.

Девка смеётся в голос, чему – не знает сама.

Он выпивает вино, роняет бокал, сходит с ума.

 
Усадьба с высокой лестницей, колоннада, балкон.

Мостик горбатый, на каждом углу грифон.

В центре мостика, известное дело, беседка.

В беседке – лукошко, в лукошке квохчет наседка.

Ее стережёт одноногий отставной солдафон.

 
Барин смеётся и тычет куда-то длинным перстом.

Плывёт по реке Фелица, виляя рыбьим хвостом.

Грех – увидеть такое, особо Успенским постом!

 
Церквушка в столичном стиле, выгоревшая изнутри,

снаружи почти как новая. Только ты не смотри

на разорённого купола чёрный, дырявый кокон,

на синих, клювастых птиц, выпрыгивающих из окон.

Чувствуешь что сгораешь? Спокойно стой и гори.

 
Сначала сбежала барыня. Сам-то как горевал!

Божью церковь поджёг. Жилы ножом вскрывал.

Видно, сошлют в монастырь – и на цепь, в подвал.
 

2

 
Лиза идёт топиться. Но старый пруд

куда-то делся, а, может быть, люди врут,

что был водоём? Что мальчик, ивовый прут

выломав, воздух им рассекал со свистом,

что девка плясала босая, звеня монистом,

что воздуху было больно… Напрасный труд.

 
Впрочем, мальчишке случилось убить мотылька.

Лазурное крылышко падало на манер лепестка.

Лиза идет топиться, но где – не знает пока.

Мраморные купидоны стреляют в сердце припаркам.

Леса уступают место садам и паркам.

Исключение – заросли мыслящего тростника.

 
Должно быть, сахарного, ибо два старика,

машут своими мачете (и как не устанет рука?),

прорубая дорогу в завтрашние века.

Это идут барбудос, братья Фидель, Рауль,

увёртываясь от посвистывающих американских пуль.

Лиза идёт топиться. Походка ее легка.

 
На полянке пенёк. На пеньке сидит Лаокоон,

что анаконду, тянет австрийский аккордеон,

грек его душу знает, что напевает он.

Но девка босая зовет его гармонистом,

чему-то смеётся и пляшет, звеня монистом,

А Лиза идёт топиться, хоть это – всего лишь сон.

 
Уж лучше вернись в усадьбу, где нынче склад

полезных железных предметов. Где сказку на новый лад

перекраивают, перешивают, и, как всегда, невпопад.

Нагой пастушок с тебя стащит белое платье,

через голову, растрепав, примет в свои объятья,

родители, вытянув руки, пошлют вам свои проклятья,

и вы, потешаясь над всеми, провалитесь в ад.
 

3

 
Белая ротонда. Ступени. Колонны.

Кованые решетки. Площадка. Отселе

открывается вид на ближние склоны.

Облетевшие клёны. Бурые ели.

Полдневный свет сквозь облачные заслоны

проглядывает еле-еле.

 
Зелёный пруд подёрнулся льдом по самому краю.

Маша, на мостике стоя, кормит карпа ковригой,

Разминая мякиш. Я умираю,

хоть пока не чувствую этого. Сидя за книгой,

 
старинной, церковной книгой в кожаном переплёте,

не могу увести мысли из привычного круга.

Люди, я ненавижу вас крепче, чем вы живёте.

Ненавижу темно, безысходно, как вы – друг друга.
 

4

 
И без залысин лоб высок, но залысины делают выше

помыслы, ниспадающие вниз, вместе с кудрями.

Мраморный бюст вольнодумца кривляется в тёмной нише.

Хариты стыдливо беседуют с русскими богатырями.

Два голубка, прижавшись, сидят на крыше,

символизируя вечный союз материков с морями.

 
За спиной у него колонна в честь красоты идеалов

Классицизма, а впереди – обелиск во имя реалий

обыденной жизни и подлинных чувств. В каждом из залов

его усадьбы, на ковриках, пара античных сандалий

соседствует с парой лаптей. Простота вандАлов

дополняет изысканность дев, препоясанных выше талий.

 
Он гуляет в одном направленье. Но не может достигнуть

простоты мужицкой, поскольку не может постигнуть

ограниченности дворянства: классовой, провинциальной,

плюс – отсутствие денег. Лик природы печальной

ему понятней. Красные пухлые губы

переминают стебель зеленого злака.

Зимой, в полночный мороз он не носит шубы.

Летом, в полуденный зной – не снимает фрака.

Подбородок над многосложным воротником рубахи.

Вместо веры в уме безбожном гнездятся страхи.

 
С каждым днём он сложнее, хотя так хочется – проще!

Слышен свист заводных соловьев из хрустальной рощи.

Он наблюдает жизнь. Часами спорит с невеждой.

Каждую мысль оттачивает до последней строчки,

сторонясь лицемеров, которые под золотой одеждой

несут железное сердце в каменной оболочке.
 

* * *

 
Она любила смотреть

в освещённые окна чужих квартир.

 
Собственно, она и теперь это любит.
 
Оговоримся: не подсматривать,
не подглядывать, а смотреть.
 

*

 
Подглядывают те, кто хотят увидеть

возню под одеялом,

обнажённое тело, секс, который

в тех краях называют иначе.

 
Всё это она видела дома.

Родители не стеснялись.

Особенно, если были пьяны.
 

*

 
Она не помнит их трезвыми.
 

*

 
Если она и подглядывала,

то не за людьми, а за вещами.

 
Люстрой под потолком.

Ковром на стене.

И все в этом роде.
 

*

 
Она выходила из дому,

стояла минуту-две на крыльце,

а потом начинала бежать,

бежать без оглядки.

 
Там была река и, следовательно,

Была набережная, так себе,

два-три дерева, две-три скамейки.

 
Она садилась спиной к реке,
лицом к пятиэтажке напротив.
 

*

 
Она сидела, пока не темнело,
пока не начинали светиться окна.
 

*

 
Она старалась не думать,

что увидела бы девочка,

заглянувшая в окно их времянки.

 
Возню под одеялом,

обнаженное тело, секс.

 
Или отца, валяющегося на тряпье,

курящего дешевые сигареты,

вставленные в мундштук слоновой кости,

Бог знает откуда взявшийся
в их пропащем доме.
 

*

 
Она не плакала, когда отец умер.
 
Все ещё удивлялись и говорили:

у неё нет сердца, нет сердца,

что из неё будет!

 
А она всё равно не плакала.
 

*

 
Кому какое дело, что с нею сталось?
 

*

 
Вот, она выходит

из собственного трехэтажного дома,

крытого черепицей, в спортивном костюме.
 

*

 
Выходит и бежит, бежит без оглядки.
 

* * *

 
В этом парке часто

встречаешь развалины.

Часть этих сооружений

строилась как руины,

романтическое прошлое

создавалось задним числом.
 

*

 
Так придумывают, домысливают,

досказывают свою жизнь люди,

с которыми ничего не случилось.
 

*

 
Владелец создавал

биографию местности,

где хотел поселиться.
 

*

 
Не сложилось.
Что-то у них не сложилось.
 

*

 
Вот что важно – те здания,

где жили люди, также разрушены.

 
То, что всегда было руинами,

в лучшем состоянии,

чем разрушенное жилье.
 

*

 
Камень частично разобранного дома

с балконом и дорическими колоннами

пошел на строительство барака.

 
Но и барак разобрали, тоже частично.

Или просто его не достроили.

Скорее всего, так.
 

*

 
Люди ушли отсюда.

И это к лучшему:

уцелели деревья.
 

*

 
Огромные деревья.

Буро-зеленый мох

на северной стороне стволов.

 
Можно найти верное направление.
 

*

 
С самого начала

нужно понимать,

что ты строишь,

что будет на этом месте.

На этом пустом месте.
 

* * *

 
Если не приближаться и не задерживаться, скажем так,

а проплыть по реке на колесном пароходике, напевая в такт,

ритму машины, плеску воды, крутя в зубах стебелёк,

пытаясь на глаз определить, насколько далёк

путь до усадьбы, прилепившейся на холме,

и кто там живёт, как в тюрьме, и что у него на уме.

Что он наденет сегодня – полушубок или пальто

и как зовут его люди – Некто или Никто.

 
Кто ему самовар раздувает, как положено, сапогом,

кто ночью его раздевает, думая о другом

 
в обоих смыслах. К примеру, о другом, как об ином

мужчине, иль о другом, как предмете любом,

не относящемся к ночи, постели, в скованном сном

доме, принадлежащем тени над свечкой

с золотым освещённым лбом.

 
Если не приближаться, тебе всё равно, кто такой

на белом листе бумаги размещает строку под строкой.

 
Ты не знаешь, кто в лесу нашел большой ядовитый гриб,

изжарил для всей семьи, со всей семьею погиб.

 
Пять гробовых крышек прислонены к стене

церкви – мал-мала-меньше, но все это не

имеет значения, если близко не подходить,

а глядеть с пароходика, как тянется серая нить

унылой дороги, на домики большака,

просто стоять, ощущая, как подёргивается щека.

 
Тут ловят больших рыбин. Опознают в них тех,

кто утоп в прошлом году. Чтоб не случился грех

отпевают беднягу: осетр, щука иль сом,

в котором душа покойного плыла, забыв обо всём,

 
что было, что будет, и, главное, то, на чем,

успокоится сердце, о белой берёзке с черным грачом,

нахохлившимся, спрятавшим клюв под крылом,

о мире за небосводом, как за мутным стеклом.
 

* * *

 
Как бы то ни было, мы остались и продолжали пить

в подвале «У Зоси», где негде шагу ступить,

где бетонная лесенка коротка, но крута,

мочиться выходят рядом под чугунные ворота.

 
Литая виньетка – «тысяча восемьсот девяносто пять»

покрашена рыжей краской с потеками. Не поднять

груз прошедшего. Лучше смотреть, как сгущается сизый чад,

как забавно окурки «Примы» из пепельницы торчат.

 
Там был этот Шурик из Бельц, который сидел на полу,

взяли под руки, вывели, прислонили к стволу

ближайшей старой акации и вернулись к столу.

 
И Шурик остался один. И больше никто никогда

его не встречал. Ему не звонили. Стыда

никто не испытывал. Разве что в день Суда

 
о нём напомнят компании. Во успении вечный покой.

Очередной подсудимый переносицу трет рукой,

слышит «Шурик из Бельц» и думает – кто такой?

 
И ангел с мечом говорит: «А ты угадай!»

Переулочек в честь поэта, написавшего: «Дай,

Мария!» Владимир страдал, а ты – не страдай.

 
Потому что тебя поведут к себе и дадут,

и ты возьмешь, как умеешь, и останешься тут

ещё на неделю, отравленный сексом, вином,

колбасным сыром, под вечер выходя в гастроном.

Боль в дурной голове щёлкает как метроном.

 
А потом грай ворон из привокзальных крон.

Ты лыка не вяжешь. Тебя привели на перрон

с визой и чемоданами. Иерусалим. Хеврон.

Но этот Шурик из Бельц – куда подевался он?
 

* * *

 
Почему бы не выйти в город? Не век же сидеть

в комнатке со вторым светом или стоять над плитой,

над кастрюлей, в которой булькает вчерашняя снедь,

не всё ж тебе быть под пятой, мученице святой.

 
Почему бы не выйти в город? Да вот потому,

что из второго света во внешнюю тьму,

где будет плач, и бессмертный червь, и скрежет зубов,

страшно – уж лучше запах вчерашних супов,

чего говорить, садись к столу, ужин готов.

 
Садись на белый, грубо сколоченный табурет,

гляди на ретушированный мамин фотопортрет,

губы и щечки, подкрашенные лиловой свеклой,

да вруби патефон, да из сердца вон, и с глаз долой

и доставай-ка шкалик, что принес под полой

 
тёмно-серого осеннего драпового пальто,

пошитого в позапрошлом году. А то

ты не помнишь? Толстую Лиду с булавками в пухлых губах,

без рук, без ног манекен, внушающий детям страх,

большие бедра, круглый живот, кучерявый пах.

 
Почему бы не выйти в город? Потому что города нет,

нет ни страны, ни улицы, ни шаровидных планет,

вращающихся по орбитам вокруг солнца, вокруг оси,

не веришь, иди, повесься, и так виси,

как издревле висели удавленники на Руси.

 
Почему бы не выйти в город? Не век же сидеть

над тарелкой борща, ложкой пытаясь поддеть

лучший кусок, не век же его жевать,

не навек же нам жесткая панцирная кровать,

будем здесь ночевать. Будем жить-поживать.

Садись к столу. Было бы что пожевать.
 
© Борис Херсонский, 2006-2007.
© 45-я параллель, 2007.