Анна Стреминская

Анна Стреминская

Все стихи Анны Стреминской

* * *

 

А у меня тут май

и запахов кавардак.

И сад превратился в рай,

лучами пронзён чердак!

 

Да пыль на моём старье

цветёт позолотой лет.

Как в прошлое юркий курьер,

лежит бубновый валет.

 

А там холодная ночь,

и пульса времени нет.

Стремясь, пролетают прочь

тела огромных комет!

 

А здесь и касанья рук,

и губ ночной аромат…

Бич ревности свистнет вдруг,

и мысли в ночи не спят!

 

Потоком идут стихи,

как ливень или река.

И мучают нас грехи,

но жизнь всё равно сладка!

 

А там – сферический хор

да танцы холодных планет.

И пьющий пустыню взор

пятьсот триллионов лет.

 

А здесь – светотени пир

и детские «почему».

Живёт и сверкает мир,

и нет покоя уму!

 

Но как мне всё описать:

и времени жернова,

и те зеркала, что всласть

вмещают всю жизнь едва!

 

* * *

 

В. Бакулину

 

А я срослась с телами поездов,

могу сказать, что я уже улитка

или кентавр. Мой стучащий дом

несёт меня, моё пространство зыбко.

 

Мне думать хорошо, куда везёт

меня мой дом, протяжный, словно нота.

Одну и ту же песнь всегда поёт

о том, что весела его работа.

 

И вот Урал – на землю стану я,

меня чуть-чуть качнёт, как после моря.

Меня ты встретишь, здесь твоя земля.

Я – чужестранка, перекати-поле.

 

А после мы пойдём к реке Урал,

я назвала б её рекой Молчанья.

Здесь молча ты меня поцеловал,

гуляли молча мы, забыв названья

 

событий и вещей, и чувств, и мест.

И не было воды той зеленее

и глубже. И деревья все окрест

в ней проросли, ветвями корневея.

 

Сиреневая опускалась мгла,

и пахло бунтом, пугачёвской сталью!

Как сабля в древний слой земли вросла,

твоя земля мне в душу так врастала.

 

 

Амстердам

 

Вот идут гулять – господин Ван Рейн

да с ним приятель – Ван Гог.

А каналы в тумане уже много дней,

и висит над городом смог.

 

Так привычно лодки скользят взад-вперёд

челноками по ткани воды.

И проносится велосипедный народ

в двух шагах от воды и беды.

 

– Посмотрите, Ван Рейн, как собор засверкал –

луч случайный его золотит.

Этих туч неподвижный и серый оскал

углубляет лишь колорит!

 

– Посмотрите, Ван Гог, со старинных картин

наш музей, как сошедший, стоит.

Этой осени охра, сиена, кармин

придают ему царственный вид!

 

Гей-парад перед ними проходит лихой,

в платье томный мужчина идёт…

А в известном квартале туристы – рекой!

Переходят приятели вброд.

 

И, косяк закурив, Ван Гог складно врёт,

говорит: «Ван Рейн, без обид –

то ли Саския там, то ли Стин де Гроот

неподвижно в витрине стоит!»

 

Сладковатым дымком затянулись мозги,

и не слышно, не видно ни зги.

И не знают уже – кто Ван Рейн, кто Ван Гог!

Да клубится над городом смог…

 

Вавилон

 

– Что ты там видишь, в окно окунаясь ночное?

– Вижу работы на лунных полях Междуречья –

ночью работают, днём же, спасаясь от зноя,

в хижинах спят, шелестящую слышу их речь я.

Башен, ворот Вавилона вдали силуэты,

ночь нависает над ними законом тирана.

Пьян во дворце Хаммурапи, пьяны горожане,

но рыбаку веселей, чем царю иль поэту.

– Утро… Что видишь в деревьях, в фигурах прохожих,

в сонных трамваях, стадами бегущих из хлева?

– Вижу – вступленье рассвета по свежести схоже

с садом висячим и с ликом ячменного хлеба.

Знаю – не пал Вавилон, на земле он всё длится:

где-то проходят воротами сонмы торговцев,

где-то цари облачаются в багряницы,

сонмы блудниц обращают помятые лица

ввысь, где бог Солнца несётся в своей колеснице…

Мы на планете языческой – дикие овцы.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Венеции на самом деле нет…

Лишь блики на воде и лишь спектакль,

что длится без конца уж сотни лет.

В нём так легко смеяться или плакать…

 

И масок в ней чуть больше, чем людей.

Она и есть, и нет, как свет и тени…

В ней каждый хоть немного лицедей.

Как солнечно в Венеции осенней!

 

Я открываю город, как ларец,

наполненный каменьями в избытке.

Здесь что ни дом, то кружевной дворец

и улочки, как спутанные нитки…

 

А гладкий шёлк воды струится здесь

платком, что обронила догаресса.

Тут время не бежит, тут что-то есть,

что замедляет быстроту прогресса.

 

Но вот и вечер, тусклы фонари,

и ветер с моря, дождевые капли…

И город тёмен – под ноги смотри! –

как зал после вечернего спектакля.

 

Здесь тихо так. Пред церковью замри! –

Вивальди или Бах… А утром рано

в соборе деи-Фрари вновь парит

алтарная «Ассунта» Тициана!

 

* * *

 

Дрожь пробегает по телу земли – несутся составы.

Как саксофон в джаз-оркестре – гудок паровоза!

Земля постарела со дня сотворенья и лечит суставы,

с поэзии древних времён переходя на прозу,

переходя на язык технологий гордый.

Только по-прежнему кто-то тоскует в лесах и саваннах:

крик прорезает бархат ночи потёртый

Птичий ли крик, человечий? Охотник? Странник?

Только по-прежнему много живущих в чащах –

тысячи глаз притаились меж трав и деревьев.

Как же вместить целый мир – шелестящий, кричащий,

как уберечь от беды тот оазис древний?

Мёртвым дельфином лежит на песке природа,

мёртвою птицей падает перед нами.

Мы проезжаем, и все слышней год от года,

как всё сильнее трещит земля под ногами.

 

* * *

 

Зверь бежит за другим зверем:

– Погоди, постой!

Мне нужно твоё мясо, твоя горячая кровь.

Ведь я так хочу жить!

 

Рыба плывёт за другой рыбёшкой:

– Погоди, мне нужно твоё прохладное,

серебристое тело.

Мне нужно тебя проглотить –

я ведь так хочу жить!

 

Комар летит, запевает песнь

комариную…

Садится на чью-то нежную кожу.

– Погоди, дай мне напиться!

Дай мне разбухнуть от крови

твоей сладчайшей.

Капелькой крови я буду лететь и петь

гимн нескончаемой жизни…

 

Человек идёт за другим человеком:

– Погоди, постой! Я жажду твоего тела.

Мне нужна душа твоя, исполненная любви.

Мне нужен твой смех, твой голос, твои глаза…

Мне нужны твои дни, твои ночи, уютные вечера…

Мне нужен твой ум, твои знания, опыт,

твоё внимание и твоя забота…

Твой дом и деньги, твои вещи,

картины, книги…

Твой мозг, печень, сердце и селезёнка,

твоё мясо и твоя кровь.

Твоя жизнь мне нужна и даже твоя смерть.

Ведь я так хочу жить, я так хочу

быть счастливым!

 

* * *

 

Знаешь, мне почти уже всё равно…

Я в себе ощущаю свободу, неведомую до сих пор.

Я смотрю свою жизнь отстранённо, как чьё-то кино,

покуда не вынесен окончательный приговор.

 

Свобода от страсти, а также от мнений и слов –

это такое счастье, такой простор!

Зачем я вязла в болоте ревности до сих пор,

если в сетях моих звёздный блестит улов!

 

И хочется жить, как звери, как вся прекрасная рать их,

а бежать, куда хочешь, пса беспородного вроде…

И в общем-то понимаешь: это животные – наши старшие братья,

а нам бы у них поучиться искренности и свободе!

 

* * *

 

Капли дождя на папирусах высохших листьев,

в каплях миры отражаются ярко и рвано.

Всюду костры – в них сгорают легчайшие жизни.

Дымная и хризантемная нынче нирвана…

 

Вечер, трамвай, психбольница, фонарь и аптека –

всё в этой части вселенной для счастья на месте.

За освещённым окном – силуэт человека.

Я же всё мимо – с листвою мне падают вести.

 

Не научилась я жить, и всегда я была такою,

что важнее всего была осень с её дыханьем.

И для меня мешок с опавшей листвою –

всё равно, что наволочка Хлебникова со стихами.

 

 

* * *

 

Марфа! Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом,

а одно только нужно. Мария же избрала благую часть,

которая не отнимется от неё.

Ев. от Луки, гл. 10, 41-42

 

Меня называли Марией,

а я оказалась Марфой!

Подрезаны мои крылья

и спрятана моя арфа.

 

Ведь после базара не нужно

ни музыки, ни полёта,

ни слова Учителя. Ужин

важнее всего да работа.

 

Обильное угощенье

радушно встречает гостя.

Надеемся на прощенье,

да жиром заплыли кости.

 

Но все же сквозь чад кухонный

доносятся звуки арфы.

Сквозь быта чугунные тонны…

О, Марфа, трудяга Марфа!

 

И всё ж доносится Слово

сквозь грохот горшков и тарелок,

сквозь крики ослов – так ново,

и так непривычно смело!

 

И всё сжигает пожар твой,

о, Слово, ведь ты – стихия!

Меня называли Марфой,

а я оказалась Марией!

 

* * *

 

Мы держим шар земной в руках – мы это знаем!

Да что нам тот Китай? – Давай его сломаем!

Демьянова Ухань накормит всех по горло

да так, чтобы совсем в зобу дыханье спёрло.

 

Италия нежна, и март рядится маем…

Италия – цветок, давай его сломаем!

Что нам, хозяевам, Россини с Брунеллески?

Певучая Италия, задёрни занавески!

 

Всего нужнее страх в глазах больших и узких,

и паника в умах: испанских, польских, русских…

Как хрупок шар земной – как шарики для ёлки.

Коль хрустнет – что виной? Мы соберём осколки!

 

Немецкая каска

 

Сергей нашёл немецкую каску с дырочками от пуль.

Ради смеха надел он её на голову, и вдруг его захлестнул

поток чужого сознанья и речи нездешней лязг.

И он закричал: «Мою голову прострелили!», и разум его погас.

 

И снится ему, что лежит он в поле на чистом белом снегу,

пронзённый насквозь чужою болью: «Майне либе, я встать не могу!

Зачем я лежу на большом покрывале, холодном, как чья-то смерть?

Мою голову прострелили, майне Ленхен, майн херц!

 

Зачем я лежу здесь, подобно снегу, а мне ещё нет тридцати!

Ведь если время приказывает нам быть, то пространство приказывает идти.

Но я умираю, и снег накрывает белой меня простынёй…

Я был поэтом, а не солдатом, я хотел вернуться домой.

 

Всегда мне казалось: надо мною витают ненаписанные стихи.

Но смерть говорит: это были пули! Шаги её так легки…»

 

С Сергея сняли немецкую каску – зачем нам чужие грехи?

Он долгое время ходил как блаженный,

затем сел за стол и начал писать стихи.

 

* * *

 

Облака говорят на санскрите,

Облака говорят на латыни…

Говорите со мной, говорите!

Этот день был тяжёлый и длинный.

 

Облака надо мной проплывают

и словарь драгоценный роняют:

«агни», «веды», «поэта грекорум»

и рифмуют его с «романорум»…

 

Древний агни горит в наших жилах,

мимо стройная дэви проходит.

И в уме все слова колобродят:

Веды – ведьма, медведь, джива – живы…

 

Облака знают всё, всё видали:

древних ариев славу и горе,

древних греков дороги и дали,

древнеримских владений просторы.

 

Но к истокам припасть тянет снова,

что в санскрита живительной влаге.

Мама – мата, брат – братар, и слово

полыхает огнём на бумаге!

 

* * *

 

Она смотрела сериалы по вечерам

русские, турецкие и бразильские

в городе возле моря, и всем ветрам

был открыт её дом и улица аркадийская.

 

Она звонила подругам по вечерам,

после того, как серию уже посмотрела,

и говорила: «Ты видишь, Зина, какой бедлам

в этом доме дона Хосе, и какое ему до Марии несчастной дело?!

 

И зачем Мехмед не любит жену свою,

а только чужую Зулейку хочет?

Почему Татьяна не сберегла семью,

цыганка ведь ей совсем другое пророчит?»

 

А подруги ей отвечали: «Да-да, ты права! Нет-нет,

я не верю, что будет она несчастной с новым супругом!»

И пила она чай, и готовила дочке обед,

думая: «Какое счастье, что есть у меня подруги!»

 

Пред тем, как умереть, она завещала дочери

прах её развеять над морем, чтоб черви не ели тело…

И вот, в назначенный час, подошла её очередь –

она летела лёгкая и цветная, как те сериалы, что раньше она смотрела.

 

* * *

 

Они поют на балконах,

они на балконах танцуют.

Они остаются дома,

но дома им тесно…

Они готовят спагетти,

они любят друг друга.

При встрече в аптеке

они желают расцеловаться,

но вовремя вспоминают,

что на них защитная маска.

Помилуй их, Господи!

 

Их старики убегают в лес,

чтобы играть в карты.

Их молодёжь убегает на пляж,

чтобы играть в пинг-понг!

А мэры их городов

устали всех материть,

а их собаки устали

выгуливать своих хозяев.

Помилуй их, Господи!

 

Они беспечны как дети,

и в мире народа нет

веселей и живее,

общительней и певучей.

От вида пустого Рима

становится страшно жить.

От вида пустой Флоренции

не становится лучше.

Помилуй их, Господи!

 

Помилуй, Господи,

Италию и Испанию,

Россию и Украину,

Америку и Китай!

Помилуй, Господи

всё живое, что родилось

на этой планете.

Ибо, что родилось,

имеет право на жизнь:

от младенца и до министра,

от муравья до кита!

 

Париж

 

Что ты со мною делаешь,

что ты мне говоришь?

Слышишь, Париж?

Видишь, Париж?

Знаешь, Париж?

 

Все бродяги твои изысканно так просты,

словно есть у них дом где-то там неземной красоты.

О, как весело нам в нечистом твоем метро –

там играют «Бесаме мучо», танго, фокстрот…

 

Поднимусь на вечерний Монмартр и сяду под Сакре-Кёр,

чтоб глядеть на твои огни, как в глаза – в упор.

Чтобы тайны твои ты разбалтывал мне налегке

на французском, арабском, бенгальском твоём языке!

 

Ароматы твои буду помнить я долго, до…

тех пор, как состарюсь, как мой состарится дом.

Круассаны твои, «Шанели» твои, «Ферро»…

Даже вонь негритянской мочи в ветвистом твоём метро!

 

Как на площади жили с весёлым названьем Пигаль,

и как Элвиса Пресли старик из Нью-Йорка играл!

Там священные тени бродили – ты помнишь ли кто?

Кто стоял там в цилиндре и в сереньком летнем пальто?

 

 

* * *

 

Последний лист в тетради – что на нём оставить?

Пусть капнет дождь, пусть мошка упадёт,

пусть кот пройдёт, следов оставив память,

и вдалеке пусть поезд пропоёт…

 

Там пассажиры едут к переменам

иль возвращаются к самим себе.

Как школьная доска, земля покрыта мелом,

и каждый ученик приник к своей судьбе.

 

Заполнить чем? – Бездонным этим небом

и винограда голою лозой…

И первыми морозами, и снегом,

и ледяной на дереве слезой.

 

Должна бумага зачинать, как поле,

и зёрна слов покорно принимать,

чтобы стихом заколоситься вскоре,

и чтоб шумела полная тетрадь!

 

А жизнь свои стихотворенья пишет,

без нашего участия. И мы

лишь иногда строку её услышим,

почти безумны и почти немы.

 

* * *

 

Одиночество, зовам далёким не верь

и крепко держи золотую дверь.

Там, за нею, желаний ад!

Р. М. Рильке

 

Почему я не ветер, не море, не свет, не огонь,

не гора, не сосна, не олень или птица?

Точно знает, как жить этот радостный скачущий конь.

Бег – молитва его, он не может ничем соблазниться.

 

Но я – женщина, я – человек. Я – арена борьбы…

И души уязвимая ткань истерзалась страстями.

Как поймать путеводную нить непонятной судьбы,

не увлёкшись уютом чужим и чужими сластями?

 

Рой желаний летит на меня и изжалит тотчас,

как поддамся я звукам призывным дурманящей флейты…

Что под силу отшельнику, то невозможно для нас?

Золотую способен удерживать силою дверь ты?

 

А любови запретной так сладко и горько питьё,

вдохновенье в нём бродит, рождая стихи незаконно…

И ломаются двери, и ломится в наше житьё

безрассудный, тревожный, пугающий мир заоконный.

 

Но когда одиночество снова вступает в права,

обретаю я храм в своём сердце и рай в тишине.

Только самые точные тихо ложатся слова

на бумагу, и тайные смыслы приходят ко мне.

 

И тогда я свободна! И снова спокойствия снег

засыпает жилище моё и искрится как сон.

А снежинок полёт, как секунд нескончаемый бег…

Отчего я не ветер, не море, не свет, не огонь?

 

Слова

 

Этих слов сахар и хлеб,

этих слов горечь и спирт…

Больше всех остальных потреб

мне потребен словесный пир.

 

Вся словесная чепуха,

мишура, цветной серпантин –

чтобы тело литое стиха

создавать один на один.

 

Этих слов искрящийся снег,

ураган, кружевная метель…

И проходит за веком век

под словесную канитель.

 

Говорю я слова взахлеб,

вынимаю звёздный улов.

Добрых слов сахар и хлеб,

горьких слов пепел и кровь.

 

* * *

 

Среди мути, тумана и всякой дневной шелухи

вдруг появляется нечто, пронзает голову.

И ты понимаешь сразу: это стихи

стучатся в тебя и текут как жидкое олово!

 

Рождается чёткая мысль и требует слов,

как одежды. Они излучают жар и сияние.

Они требуют равных себе – таково ремесло –

расставлять по местам, чтоб слова превращались в слияние.

 

И затем понимаешь, что это с тобой, любя,

космос так говорит. А ты – не творец, только копия.

И не ты стихи, а это они тебя

творят по образу своему и подобию!

 

* * *

 

Стаи жар-птиц полетели уже над домами,

коль перелётов настало тревожное время.

Только оставлены стаи совсем вожаками –

мечутся птицы, как в панике дикое племя!

 

Падают мёртвыми – их заметает метлою

строгий сосед наш Василий, куря папиросу…

И наметает холмы золотые порою,

и поджигает, мешая поэзию с прозой.

 

Дым погребальных костров поднимается в небо.

Запах осенних цветов так же резок и горек…

Смотрит на это прохожий, и кто бы он ни был,

в душе у него разливается серое море.

 

Над куполами соборов – чёрные клинья

движутся чётко, и так повелось изначально:

чёрные птицы – на юг золотистый и синий.

Жёлтые птицы – в костры от слепого отчаянья!

 

* * *

 

Тихий, сухой, пролистала я день, как том.

Сказаны были серебряные слова…

День растворился в молчании золотом,

 только лишь ветер был слышен едва-едва.

 

Сотни желтеющих писем неслись, спеша,

все к своим адресатам, в свои углы.

И на каждом следы от небесного карандаша.

И видны были:  почерк Бога, печать золы.

 

Хочет всегда говорить природа, её слова –

нервные жесты глухонемых, что узрим везде.

Я – переводчик, полна моя голова

слов и транскрипций, понятных воде, звезде.

 

Тихий, сухой, золотистый струился день –

будто бы день Египта, где правит Ра.

Игры свои затевала с утра светотень…

Что же важней, чем божественная игра?

 

Всё в равновесии было: земля и тишь –

словно незримо качались, скрипя, весы.

Не было ритмов, и мерили время лишь

то ли песочные, то ли солнечные часы.

 

Франц

 

Плакал он, плакал… Он говорил: «Мне не нужна война,

война нужна только Гитлеру, а я хочу к своей фрау!

Она красива и такая хозяйка она…

У нас молочная ферма. Так какое имел он право?!».

 

Он обращался к моей прабабке: «Мутер, кальт!* А я не здоров».

Она отвечала ему трёхэтажным матом.

Её дочка переводила: «Мутер сказала, что у нас нету дров!»

Он говорил: «Дрова у вас будут – это слово солдата!»

 

Через полчаса он вернулся с телеграфным столбом, в грязи.

Он распилил его на кусочки, и дров хватило на зиму.

А ещё он катал на санках и называл Зизи

девочку с локонами, мою юную бабушку Зину.

 

Гитлер капут! – кричали они вдвоём.

Гитлер капут! – кричали товарищи Франца.

Смеясь о чём-то на языке своём,

они все любили на санках кататься.

 

На Рождество Франц получал посылки

из дома: пряники и печенье, сгущённое молоко.

Он делился с моей прабабкой, излишне пылкой:

она принимала гостинцы, посылая его далеко.

 

Франца с товарищами перевели на восток.

И никто не узнал, встретился ль он со своей доброй фрау.

Но запомнили все, как он плакал и говорил: «Мой Бог,

Кто дал ему, кто дал ему это право?!».

____

* Мутер, кальт! (нем.) – Мама, холодно!

 

 

* * *

 

Церковь, базар, кладбище, психбольница…

В нашем районе всё есть, что нужно народу.

Над базаром часто летают разные птицы,

кошки с собаками здесь живут в любую погоду.

 

Церковь Рождества Богородицы с серебристыми куполами –

маленькая церковь, настоятель – отец Григорий.

Там привлекают людей простыми, как соль, словами.

Вы – соль земли – говорят – забудьте про боль и горе!

 

Иногда приходят в церковь больные

из расположенной недалеко психбольницы.

Они чертят в воздухе знаки чудные,

гоняют бесов, что им мешают молиться.

 

А на кладбище – как Бог наказал:

там сирень и ангелы, там тихо и сладко спится.

Кладбище, церковь, психбольница, базар,

церковь, кладбище, базар, психбольница…

 

* * *

 

Ю. Островершенко

 

Что-то иное всегда ощущается нами

в зале притихшем, в толпе ли и в дел карусели.

Где-то запахнет осенними резко цветами,

дымом запахнет горчайшим – и вот мы у цели.

Вот мы у выхода – небо оттенков агата,

там, где иное, как дым над землёй, без предела.

Медленный вечер нальёт нам в стаканы заката,

там, где другим никакого до нас уже дела.

 

Что-то иное я вижу в тебе полупьяном

и сквернослове – твои небеса и деревья.

И одинокие лодки, что скрыты бурьяном,

и одинокого ливня слепое кочевье…

 

Эвридика

 

Ария Тоски в подземном звучит переходе,

Тоска поёт с затаённой, надрывной тоскою.

Тоска подземная в плащике не по погоде

с бледным лицом, что припудрено смертным покоем.

 

Мечется голос надтреснутый, жалкий, зовущий,

голых красоток и лики святых омывая.

Мечется и рассыпается пуще и пуще

под грохотанье летящего к морю трамвая.

 

Песнь Эвридики затем в этом царстве Аида…

Вот и Орфей твой, а может Харон – я  не знаю.

Выручку он заберёт, он зовет её Лида,

вот он выводит её, вот поверхность земная.

 

Вот он идёт и на тень её не обернётся,

всё как всегда: и спокойно, и тошно, и дико.

Только галёрка случайным  хлопком отзовётся,

только останется – Тоска, тоска… Эвридика.

 

* * *

 

Я живу в коридоре между затмением солнечным

и затмением лунным.

Он похож на коридор коммунальный –

обстановка в нём нервная и напряжённая.

Коридор завален всяческим пыльным хламом:

 

грехами, кармическими долгами, гештальтами

незакрытыми,

тарелками, в гневе разбитыми…

В этом пространстве атмосфера настолько плотная,

что её можно резать ножом,

она настолько наэлектризована, что постоянно

бьёт током.

Близкие люди готовы убить друг друга,

многие совершают поступки, которых

сами от себя не ожидали.

В голове у каждого то солнечное затмение,

то лунное,

лунное, а потом снова солнечное…

Как хорошо, что это только коридор,

а не гостиная, не кабинет, не спальня

и не постоянное место жительства…

 

* * *

 

Я притаилась здесь, на этой планете,

в этой вселенной, пульсирующей, как сердце.

В этой вселенной есть улица горше смерти.

Там проживаю я – больше некуда деться.

 

В этой вселенной я на любимом диване,

с книгой в руках. Если выйти во двор – палисадник.

А в палисаднике маленький есть виноградник.

Выйдешь во двор – всё в зимней стоит нирване.

 

Рядом со мной рыжий кот – такой же, как я, подкидыш

в этой вселенной, в земных временах и странах.

С ним посидишь, ну а после из дома выйдешь.

То, что увидишь, покажется очень странным.

 

Что вижу я – образ Божий в альтфатер лезет,

рядом товарищ в сугробе лежит смиренный.

Мне ничего не понятно на странной моей планете,

в этой вселенной – страннейшей из всех вселенных!