Анна Долгарева

Анна Долгарева

Все стихи Анны Долгаревой

* * *

 

Ад представляется проще, поскольку мы в нём живём,

мы в нём рождаемся, женимся, трудимся день за днём,

Мы ничего, кроме ада, не знаем, мы смертны, как летний цветок.

В нём мы горим всю жизнь и сгораем, когда кончается срок.

 

Рая не знаем: наши глаза не видят фаворский свет,

и потому нам кажется, будто его и нет.

Неизъяснимый, непредставимый – он не внутри, а вне,

просто подставь ему душу и руки, как набежавшей волне…

 

…впрочем, гляди, как хохочет вокруг гроза

и как влюблённые смотрят друг другу в глаза,

так ли вовне?..

 

Баба Яга

 

Она надевает розовую футболку с надписью «Ня», она надевает оранжевые носки. Окружающий мир полон ужаса и тоски, но у неё броня. Она выбирает самый дурацкий зонтик, она готовится, как боец, идущий за линию фронта, как космонавт, выходящий в открытый космос. Она надевает серёжки с котами. Скоро дождь, болит голова и кости. Ей семьдесят два, и скоро её не станет, она это знает по-осеннему остро. Она идёт, дурацкая и смешная, серёжками эмалевыми болтая, сосредоточенная, словно боец спецназа. Они, конечно, достанут её, но не сразу, она успеет ещё побороться. Она проходит между дворов-колодцев, мимо шумных людей, размахивающих руками, мимо злобы и зависти, мимо воды и камня, сумасшедшая, потерянная старуха. Главное – помнить: когда станет постепенно смеркаться и ветер завоет по-особому глухо – то поможет булавка, приколотая на лацкан, поможет розовая футболка и дурацкая шляпка, поможет ждущий дома котёнок с мягкими лапками, поможет от чёрных, страшных, лезущих из подворотен, из водостоков, из глаз незнакомых людей, из чужой тоски.

И мир устоит, останется цел и свободен, пока на артритные ноги она натягивает оранжевые носки.

 

 

* * *

 

В небесном своём Простоквашино

небесный сидит Матроскин,

светло в избёнке некрашеной,

по небу ползут полоски

красного-красного цвета

красного-красного детства.

Матроскин ест – вниз котлетой

бутерброд из августа месяца.

Вагон голубой, качаясь,

идёт к облакам кудрявым,

И стебельки иван-чая

За ним не склоняются. Прямо

Стоят, облетая синим,

а в вагоне – там Чебурашка,

и ящики с апельсинами,

и папа в белой рубашке,

и мама, и кошка трёхцветная,

и восьмидесятые рядом,

и мы, совершенно – летние

туда когда-нибудь сядем.

 

* * *

 

В сентябре голос покрылся льдом –

Первые заморозки. Онемела

От крика. Жизнь проходила своим чередом.

Опознавали тело.

На похороны не успела.

 

Собирала голос из камушков голых

У северного моря; сжатое горло

Выталкивало бабий рёв.

И река была красной, как борщ или кровь,

И небосвод багров.

 

И молчала, сколько горло ни грей,

И октябрь растянулся на сто октябрей,

Зажигались мёртвые фонари.

А потом приснился и говорил.

Говорил: говори обо мне,

Чтобы я не ушёл, не растаял, не

Превратился в пыль земную и прах.

Говори про кота на моих руках,

Про секретик в земле родом из детства,

Говори, попробуй вглядеться.

 

Назовём это служением: жизнь без крова,

Без семьи, без пристанищ.

Но когда я договорю последнее слово,

Меня не станет.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Вот так и ехать, ехать, быть в нигде,

Быть в никогде, посередине, между.

Не по сезону летняя одежда,

Октябрьский лист на ледяной воде.

 

Из точки в точку, закрывай глаза,

И ты не ты, и пацаны не погибали,

По танками избитой магистрали

Лететь вперёд и не смотреть назад.

 

Потом на месте – суета, тоска,

А тут покой, какого не бывало.

Никто не задыхался под завалом

И кровью на камнях не истекал.

 

Оставь мне эту тишину мою,

Большую трассу, время без итога.

И местные выходят на дорогу

И белые в корзинах продают.

 

* * *

 

вот это мёртвое моё

и мокрое твоё

шальное полюшко поёт

поёт поёт поёт.

 

поёт на русском языке,

на божеской тоске

и на цикория цветке

жучок ползёт к руке

 

о край берёзовых ручьёв

что сам себе не рад

ложится в полюшко моё

снаряд снаряд снаряд

 

но я спою про воробья

жучка и муравья

(я только дудочка твоя

Господня и твоя)

 

и поле отзовётся мне

и словно подо льдом

среди разваленных камней

проступит бывший дом

 

* * *

 

«Время непростых решений...»

Эх болота, бабье лето,

Избы в сёлах обомшели,

На столе пюре с котлетой.

 

Время непростого дальше,

Воют, воют бабы снова,

Как сто лет назад, и даже

До рождения Христова.

 

Автострада и ухабы,

Танк гремящий – слушай, милый,

Я ведь тоже, тоже баба,

Тоже плачу над могилой.

 

И озимые побило,

И ветра кусают шею.

Индевелая рябина,

Время непростых решений.

 

* * *

 

– Генерал сказал, что встретят цветами...

– Я купила цветы, – говорит Олеся.

Мамина подруга следила за нами,

Я молилась на каждом крутом замесе.

 

Я купила тогда белые лилии.

Как ты понимаешь, они сгнили

Сотню раз, и я покрылась проказой,

Но не отреклась от тебя ни разу.

 

Сотню раз я, милый, легла в могилу

Белым телом, но встала, ждала я милый,

Сотню раз меня предали и убили.

Посади лилии на моей могиле.

 

Но восстала, окроплённая Божьим иссопом,

И пошла по трупам, забытым тропам.

Без цветов, без венца, без фаты – и хватит.

Обними меня крепче, русский солдатик.

 

* * *

 

Глядеть на палую листву,

Отсчитывать года и войны

И в электричке на Москву

Читать канон заупокойный.

 

Кричат вороны над крыльцом,

Уходят на войну солдаты,

Дрожит сухое деревцо

Средь сумерек голубоватых.

 

Светлы в России октябри,

Ясны, прозрачны и печальны.

И плачет мамка: «Не умри»,

И сын её идёт – случайный,

 

Любой, бессмертный, неземной

Солдат, святой и неизвестный,

Туда, где будущий покой,

Туда, где будущая песня.

 

Придёт Покров, потом зима,

Укроет ягоды рябины,

И эти ветхие дома,

И тех, кого мы так любили.

 

И этим мамкиным сынам

Ходить, ходить со смертью рядом,

Чтоб, может, кончилась война

Хотя бы к новым листопадам.

 

 

* * *

 

Девочка ловит жука. Солнце горит в ладонях.

Тёмная чешуя сияет у рыб придонных.

Яблоки на траве, красные, как рассветы.

Девочка ловит жука. Вокруг происходит лето.

В дым мы уходим, в небо, в конец настоящих дней.

Мама, возьми меня в руки, укрой меня, обогрей.

 

Рыбы тычутся в ноги. Посреди камышей

Ходит белая кошка, ищет глупых мышей.

Ходит белая кошка, тень её на воде.

ищет наши шаги она, но их больше нет нигде.

 

В дереве есть дыра, и она уводит во тьму.

В ней мы все растворимся, не говори никому.

Мёртвая кошка станет землёй. Из земли прорастут червяки.

Мама, пойдём на рыбалку. Тени наши легки.

 

Девочка ямку копает, чтобы в неё сажать

мёртвое тельце жука, котёнка, слонёнка, ежа,

вырастет белое дерево, белая кошка под ним

будет мурлыкать и петь, мамочка, обними.

 

день победы

 

Лежит. Чуть улыбается. Говорит:

«А ты, родная, нынче снилась опять.

У нас сегодня праздник – салют горит,

Концерт по телевизору. Спирт налит.

Так нынче неудобно и помирать,

правда, мать?

 

А ноги бы ходили – так я б пришёл,

хоть на могилке чтоб посидеть с тобой.

Вот так оно случилось нехорошо,

по самой по границе распался шов,

и ты в одной стране лежишь, я в другой,

и над тобою камушек со звездой,

а я больной.

 

Да ладно. Что уж там про печали эти.

Воробышек стучится – клюваст, пернат.

На улице в войнушку играют дети.

Ты подожди – приду, как меня отметят.

Как думаешь:

на том ли,

на этом свете

сгодится

кавалерии

лейтенант?»

 

* * *

 

Жена снайпера за калитку ходит, собирает бруснику.

Тени сосен над ней колышутся, как скелеты.

Жена снайпера говорит: просьба моя невелика –

пусть у него будет зима, и весна, и лето,

и ещё десятки. Жена снайпера собирает рябину –

если повесить её над дверью, то призраки не приходят.

Всколыхнувшись, чёрные тени поднимаются из глубинных

памятей прошлых жизней. Маленький огородик

вдалеке белеет. Господь, не оставь любимых.

 

Господи, даждь нам днесь насущного кислорода,

если надежду на жизнь ты дал нам своим Рождеством.

Белое мёртвое озеро плещется у порога.

Мёртвая жена снайпера молится за него.

 

* * *

 

Женщины продают яблоки,

стоят у дороги с корзинами, смотрят вдаль.

В корзинах согретый солнцем белый налив.

И женщины ждут, что завтра

будет еда и вода,

не рухнет небо, мимо пройдёт беда,

а белый налив ничего не ждёт,

он полон сока и жив.

 

Зёрна в нем сладкие, и белая его плоть

наполнена запахом августа и тепла.

Женщины смотрят вдаль, от пыли дорога бела.

В сумерках будет прохладно, время полоть,

ужинать, доставать молоко и хлеба ломоть,

молиться, чтоб завтра Богородица уберегла.

 

Белое яблоко хрустнет на чьих-то зубах,

брызнет кислым соком, и зёрна его упадут

в землю, что от проплешин в траве ряба,

в дикую кашку и резеду, 

тонким ростком проклюнется по весне.

 

* * *

 

За холмом и рекой бахает, бацает.

И полно тут этих холмов и рек.

А в Луганске цветёт акация

И у Ксю в коляске маленький человек.

 

И везёт она его, совсем новенького,

Меньше месяца как рождённого на свет,

А рядом идёт солдатик, и голова вровень его

С цветами – седыми, и он – сед.

 

Как брызги шампанские

Акации соцветия.

Пацаны луганские

Двадцатилетние.

 

На разгрузке лямки,

На портрете рамка.

Где ваши мамки?

Я ваша мамка.

 

Как они уходят за реку Смородину,

За реку Донец, за мёртвую воду,

За мёртвую мою советскую родину,

За нашу и вашу свободу.

 

По воде и облакам, как по суше,

На броне машут, несутся тряско.

А всё же жизнь продолжается, правда, Ксюша?

И Ксюша катит коляску.

 

* * *

 

Завернувшись в чехол от дождя,

спит боевая машина пехоты,

посапывает дулом

крупнокалиберного пулемёта,

выдыхает запах пороха, дыма – и что-то

ласковое ещё, практически как конфета.

Спит она, спрятанная от света,

капля масла катится по железке:

снится ей, что она паровозик детский,

возит в парке детей по кругу,

и страшно ей, что смерть наступает с юга,

и скоро играть будет не с кем.

И холодный парк, и тепла всё меньше.

Спит боевая машина,

многотонная усталая женщина,

и вокруг никаких детей, никакого парка,

никакой сладкой ваты и никаких подарков,

только степь и снег.

На смерть похожа дремота.

Спит боевая машина пехоты.

 

* * *

 

Закату и его маме Надежде

 

Звали её Надежда,

учительница в школе.

И был у неё ласковый сын сероглазый.

А когда началось – на временном расколе –

ушёл на войну, не сомневаясь ни разу.

 

Отложил мечты когда-нибудь доехать к Байкалу,

отложил мечты – повзрослею, мол, подрасту.

И слышался сердца стук и колёсный стук.

И большая страна за окном вагона мелькала,

и было ему тридцать три.

Как Илье Муромцу или Христу.

 

Когда она прочитала

«Погиб самый светлый парень»,

Ей даже имя не нужно было – и так поняла.

И был сентябрь горячей кровью ошпарен,

и Оскол-река как из бутылочного стекла.

 

Звали её Надежда, но надеяться было не на что.

Сползала по стеночке.

 

Хоронили в открытом гробу, сдержать не могла вой.

Господи, почему.

Господи, для чего.

 

А потом подошла – такая уже, не юная

(Это её на иконах молодой рисуют, с младенцем),

Говорит: я своего тоже на руках баюкала,

Тоже потом хоронила – куда же деться.

 

А потом, говорит, восстал через три дня.

Так, говорит, и будет, слушай меня.

 

И открыла Надежда глаза – а рядом более никого.

И только плат на плечах чужой –

сияющий,

огневой.

 

 

* * *

 

И бас молитвы православной,

И северный неяркий свет,

И рыжий кот, идущий плавно,

И мха податливый вельвет.

 

Как узнаваемо и странно –

Скрипит рассохшийся барак,

И рядом с этим несказанным

И ты дурак, и я дурак.

 

Рыбак в тельняшке и фуфайке

С балкона щурится, смолит.

И брешет рыжий пустолайка,

И тих и светел этот вид.

 

С утра качало: ветер встречный,

К полудню посветлело – стих.

Как будто это праздник вечный

Для тех, кто вечное постиг.

 

* * *

 

И приходят они из жёлтого невыносимого света, 

Открывают тушёнку, стол застилают газетой, 

Пьют они под свечами каштанов, под липами молодыми, 

Говорят сегодня с живыми, ходят с живыми. 

 

И у молодого зеленоглазого капитана 

Голова седая, и падают листья каштана 

На его красивые новенькие погоны, 

На рукав его формы, новенькой да зелёной. 

 

И давно ему так не пилось, и давно не пелось. 

А от водки тепло, и расходится омертвелость, 

Он сегодня на день вернулся с войны с друзьями, 

Пусть сегодня будет тепло, и сыто, и пьяно. 

 

И подсаживается к ним пацан, молодой, четвёртым, 

и неуставные сапоги у него, и форма потёртая, 

птицы поют на улице, ездят автомобили. 

Говорит: «Возьмите к себе, меня тоже вчера убили». 

 

Ингулец-река

 

И упала звезда, и застряла во мне,

И чернели сгоревшие хаты.

И заплакала мать на родной стороне,

I заплакала моя мати.

 

И когда я упал с той звездою в виске

Без последнего русского слова,

Покраснела вода в Ингулец-реке

Чёрной осенью двадцать второго.

 

И прижался к траве я сгоревшим лицом,

И ушёл я, минуя блокпосты.

...В вышине над Херсоном, Осколом, Донцом –

Бесконечные русские звёзды.

 

* * *

 

как мы с тобою бессмысленны, как нежны,

словно только что вышедшие из моря, из тишины,

как теплоруки и как легки,

неоперившиеся воробьи,

новорожденные щенки.

 

как засыпать в обнимку тепло, тепло,

словно в околоплодной воде, словно нас отделяет стекло

от большого мира, а мы тут лежим с тобой –

маленькие, маленькие,

маленьких не берут на бой.

 

я никогда больше не хочу воевать, мой свет,

я хочу, чтобы море и солнце,

и никого больше нет,

чтобы мы под огромным небом и камушки чтоб в горсти,

мой родной, я никогда не хочу расти.

 

маленькие, маленькие

и зализываем друг другу раненые бока,

и пушисто волосы вьются возле виска.

не отпускай меня больше, пожалуйста.

не отпускай.

 

* * *

 

когда вот так: горбатые домята 

и сморщенная мокрая рябина 

и на полях разобранных и смятых 

лежит трава, – мы помним о любимых 

 

и так ещё от чёрно-снежных ёлок 

вечерний горизонт слегка мохнатый

и на берёзах тоненьких и голых 

туман и снег как сахарная вата 

 

то мы тут ходим со своей любовью 

больные ходим со своей любовью 

и носимся со внутренней любовью 

и производим мир своей любовью 

 

а мир и сам гляди же происходит 

горчит во рту вода листва опала 

и птицы с ней взлетели в небо хоть и 

укрыты мы от неба одеялом 

 

из серого и тёплого как в детстве 

из сахарного снега и из облака 

а мы тут носим никуда не деться 

вот это что стозевное и обло 

 

храни тебя от чёрного пространства 

от космоса голодного ночного 

горячее дыханье лиса-братца 

и снег и человеческое слово

 

* * *

 

Когда меня спросят –

Зачем всё это:

Стихи,

Работа от рассвета и до рассвета,

Путешествия,

Незнакомые города,

Награды, не пригодившиеся никогда,

Третье высшее образование,

Второй брак,

Стрижка, спортзал, маникюр, гель-лак,

И ещё вот эти мучительно

Сброшенные килограммы.

Я скажу:

«Я, на самом деле,

Хотела порадовать маму».

 

У мамы росла девочка,

Золотая дочка, отличница,

Мама кормила её молоком и мёдом,

Ставила ей горчичники,

И росла она выше неба,

Росла она жарче огня,

И выросла в итоге в меня.

 

В дурацкую, неприкаянную меня.

 

Колется в горле боль, как иголка еловая.

Съела я мамину девочку, золотую, русоголовую,

Кашу варю перловую, мою раму,

Как мне теперь тебя порадовать, мама?

 

Колыбельная себе

 

Спи, маленькая Анна, 

Любимый ребёнок немолодых родителей, 

Забывай то страшное, странное,

Что глаза твои видели.

 

Пусть тебя мягкие руки качают,

И папа ставит заварник с чаем.

Чай второй заварки он называл «Двуречанский»,

Чай третьей заварки «Третьяк».

Спи, девочка, спи, неведомая, аркан Дурак,

Ещё не заложница речи своей.

 

Спи, ребёнок, которому рады,

Спи, ещё не познавшая горя.

За окном работают «Грады».

Просто представь, что это шумит Чёрное море. 

 

 

Кусь

 

люби, говорю, люби, говорю, не кусь,

спиной шерстяной прижимайся ко мне, люби,

так ночь наступает, а я в любовь облекусь,

и буду гладить, и спрячусь в её глуби.

 

а он отвечает кусь, говорит я есть,

я, может быть, не любовь, а благая весть,

я, может, вообще не чтобы я сам любить,

а чтобы вот так среди ночи с тобой говорить.

 

я есть, говорит, посмотри, я совсем другой,

и нос у меня непохожий на твой, и шерсть,

живот мой роскошен, как поле поздней весной,

и розов мой рот, и уши остры, я есть.

 

я есть, я радость небесная, я другой,

так гладь моё горло и уши мои тереби,

учись понимать язык полуночный мой,

люби, говорит, люби, говорит, люби.

 

* * *

 

Мама, я сегодня проснулась и поняла, что умру.

Я погладила толстенького кота, пожарила пару яиц,

вышла на улицу в летнюю злую жару,

купила мороженое, перешла Каменноостровский, и

всё равно понимала, что умру, что это неотвратимо,

что это уже можно потрогать, понюхать, попробовать языком.

И солнце лилось с небес, и машины ехали мимо,

и было видно ясно и далеко.

Мама, так странно было, что ты не зовёшь домой,

что я не рисую классики, что я не в своём дворе,

что я потерялась и непременно умру – такой

закон непреложный выросшей детворе.

Скоро наступит осень, мама, придёт водою и листопадом,

и листья поднимутся над полями клубками дыма

А я шла по Каменноостровскому, и смерть моя тоже рядом

шла, а я была живая невыносимо.

 

* * *

 

Месяц котябрь. Коты собираются в стаи,

Песни мурлычат, обсев древесные кроны.

Летние духи, улицы наши оставив,

Им отдают переулки, дворы и клёны.

 

Море стучится в улицы из водостоков.

Севером пахнут редкие злые грозы.

Кто мурчаливо придёт к тебе, одинокой,

Слизывать ядовитые терпкие слёзы?

 

Женщина вечером смотрит в окно сторожко:

Сын ей рассказывал утром: когда стемнеет

В городе белая ходит Небесная Кошка.

Дети, поэты, безумцы уходят за нею.

 

* * *

 

Мне нужны огромные расстояния.

Мне нужна дорога куда-нибудь через Калугу,

где деревья шатаются, словно пьяные,

размывающиеся птицы улетают к югу.

 

Я не узнаю к осени дом свой и тело,

становлюсь потерянная и чужая.

На калужской трассе листва уже облетела

и к земле приникла, перегнивая.

 

Очень хочется бросить жизнь и начать её снова.

Не замирает, дрожит, полощется вечер.

Испекла бы тебе пирог, и постель постелила бы, честное слово,

но мне не из чего и нечем.

 

* * *

 

Мне показалось: окликает парень,

И это ты. Но это был не ты,

Не окликал; воздушный мир коварен.

Но солнце пробивалось с высоты.

 

Как это будет? Даже не замечу,

А просто так: вокруг гудит вокзал,

И ты идёшь и улыбаешься навстречу.

И говоришь мне всё, что не сказал.

 

* * *

 

На рассвете рассыпчат свет зарожденья дня,

Желтоватых берёз подвылинявшая палитра.

Тень ложится на мост, чернением вороня,

Словно ствол.

И только слова молитвы:

«...но хочу ль, не хочу ль, а всё же спаси меня».

 

Да, мы прах и порох, а в будущем, может, цинк,

Ни един не праведен, впрочем, совсем не странно

Праведных помиловать – мы же пока жильцы

Тех окопов, где кровь и грязь, а не с неба манна.

 

На рассвете рассыпчат свет, и слегка туманно

Проступают сквозь тени мёртвые наши отцы,

И подходят, и руки жмут – крепко, без обмана.

 

* * *

 

нам делали манту, и мы её мочили,

опасливо, тайком, эксперимента для.

мы вырастали в то, чему нас научили

от жвачек вкладыши и чёрная земля,

 

всосавшая в себя бессмысленные трупы

начала девяностых, мы росли на них,

как хищные цветы, ноктюрны в ржавых трубах,

как спорынья на ржи, как вольный белый стих.

 

и выросли для войн – вот орден, вот и крестик,

мы соль земли, и мы – её же перегной.

храни же нас, Господь, в сухом прохладном месте

в коробке с прочей оловянной солдатнёй.

 

 

* * *

 

Не надо, не накапливай вещей,

Любовей, горестей и мертвецов,

Не запасай соленья и не шей

Приданого. Так выйдешь на крыльцо –

А там на север тянутся уже,

Идут, идут под синяками туч,

Оглядываясь, все настороже,

Везут с собой среди полей и круч

На стареньких телегах – да гробы,

С костями прадедов, друзей, учителей.

И ты возьмёшь свои. И вот столбы

Потянутся, все медленней, темней.

Туда, на север, дальше от войны,

Нашествия врагов и саранчи,

Туда, где дни протяжны и темны,

И каждый гроб с собою волочит.

И ты влачи. Другого не бери.

Не будет никакого «там», «потом».

Впитается в дорогу долгий хрип,

Чтоб наши дети выросли на нём.

 

Одиночество

 

Нет, я не хотела об этом, но я скажу,

знаешь, как это – дыра в груди, свистящая на ходу,

знаешь, как это – вдруг поскользнуться на льду,

и протянуть за помощью руку, и она в пустоту

проваливается, в ледяную чёрную жуть?

 

Знаешь, как это – обернуться, и увидеть, что ты одна?

Как ребёнок в супермаркете, которого бросила мать,

как выходишь покурить и отстаёшь от поезда на

затерянной станции,

знаешь ли ты,

каково это понимать?

 

Нет, не будем об этом, не надо, я не о том,

лучше – как мы смеёмся, сидим на кухне втроём

с серым, не очень гладящимся котом,

как идём по осени, и рука в руке,

как отправляемся в путешествие налегке.

 

Только дай тебе бог никогда об этом не знать,

потому что это надолго лишает сна,

потому что все мои страшные сказки – то ерунда

по сравнению с этим падением в никуда.

 

И который раз я поскальзываюсь, и руку к тебе тяну, как в тяжёлом сне,

и который раз встаю, и дальше живу, ну и что же ещё остаётся мне.

 

* * *

 

он шёл и шёл, и превратился в дождь,

и, став дождём, он продолжал идти,

и музыка рождалась у подвздошья

и превращалась в запахи пути:

как влажное – под солнцем – разнотравье

навстречу раскрывается цветами,

как от реки, где крекотанье жабье,

прохладой успокоенною тянет.

он шёл и шёл. под ним была Россия,

вокруг него везде была Россия,

и в рваных небесах была Россия;

глядел в неё – она в него глядела,

и свет из неба пробивался синий,

и в озере он отражался белым.

 

* * *

 

Офицер в Изюме мне говорил такое:

«Не пиши “геройство”, мы не герои,

Мы не то что сражаемся в высшей лиге,

Максимум – упоминание в полковой книге».

 

Русский борщ кровавый с укропом варили,

Говорили, разное говорили.

 

Мол, земля мы и прах, и порох, и артснаряд –

За соседку Таню, за продуктовый у дома,

За старух на лавке, за дворников, за котят,

За своих и чужих, знакомых и незнакомых,

Не расспрашивай, пусть другие потом говорят.

 

И они действительно о себе не умели.

Потому я перестала быть женщиной, стала гобоем,

Пела о них, целовала их в лоб перед боем.

Помяни, Господь, Заката, Скрипача, Паганеля

 

И прочих, променявших имя в крещении

На короткий, как выстрел из РПГ, позывной.

 

Наступает осень, ветер в оконные щели

Входит, и больше никогда не остаёшься одной.

 

Постъядерная романтика

 

это случается, когда с неба

начинают падать мёртвые птицы,

асфальт начинает трескаться, газом сочиться,

ломаются дома, 

поднимается тьма всё выше и выше,

вот тогда-то становится видно, как они сидят высоко на крыше

полуразрушенного дома

и пьют из термоса чай,

и рядом, горящая, как свеча,

падает птица.

 

слушай, говорит она,

а ведь с нами ничего не случится?

Ну, говорит, ведь с нами ничего и не может?

Он гладит её по холодной и влажной коже,

говорит: ничего.

ничего, ничего.

горизонт ударяет волной лучевой.

правда, говорит она, мы так и будем – последние дети

на этом потерявшемся свете?

правда, даже когда закончатся все,

мы будем сидеть на крыше, в этой световой полосе,

и всё будет хорошо,

пока не кончится чай?

 

оседает пепел у неё на плечах.

 

а она совсем не плачет,

глядит незряче,

четырнадцатая осень стала такой горячей,

и она на него всё косится, и взгляд у неё щенячий.

 

он говорит ей – не бойся и не скучай,

вот сейчас мы допьём этот тёплый чай,

а потом – дорога в огне расступится, и мы с тобою пойдём,

за калиновый мост, за серебряный водоём,

за далёкие звёзды, что посверкивают глазасто –

прямо в небесное царство.

 

* * *

 

С кем бы ты ни спал, с кем бы ты ни делил обед,

также ужин и завтрак, с кем ни делил бы бед

и побед, с кем бы ни говорил во сне,

Со своими демонами ты останешься наедине.

 

И кого бы ты ни любил, и с кем бы ни говорил,

и кому бы ни посвящал литры вина и чернил,

и кому бы ты ни был друг ли, брат или сын, –

со своими демонами ты остаёшься один.

 

Вот такая весна, оглушительно вишни цветут, цветут,

ничего плохого не может случиться тут.

И голодные демоны ночью приходят твои,

и в глаза впиваются, ничего от них не утаить.

 

О, ты можешь любить. О, тому, с кем они идут,

дан запас любви без конца. Вот красный шарик надут.

И малыш смеётся, давай, верёвочку отпусти.

По сгустившейся тьме, мой шарик, лети, лети.

 

Сказочники

 

Мы не из тех, кто умеет драться или удачно пуляет в цель, мы не умеем быстро собраться и застелить аккуратно постель. Мы не из тех, кто штурмует позиции или купается в зимней проруби, зато мы умеем помнить лица и сочинять с три короба.

 

Можем немного учить детей и писать репортажи с места событий, но в разведку – разбудим мы всех чертей. И даже ангелов. Извините.

Всё, что умеем – глупые сказки: о лётчиках, о разведчиках, о тех, кто рано встаёт без подсказки, о тех, кто умеет делать навечно.

Мы те, кого любят чужие дети, чужие кошки и старики. И столько мельниц на белом свете, куда ни кинь.

Нас первыми на войне оприходуют. Нет, не вредны, но дерёмся слабо. Зато к нам чужие собаки подходят и ставят на плечи без спросу лапы.

 

Зато нас не держит ничто на свете, попутный ветер обычно ласков.

И подрастают чужие дети

на наших сказках.

 

 

* * *

 

слушай, говорит, слушай:

обстрел начинается в полночь.

пусть твои прячутся лучше,

без пятнадцати чтоб по полной

 

по боевой. будем

класть по заброшенной шахте.

от людей к людям

несётся сигнал шатко.

 

дождик по ним крапает,

сумерки лежат синие.

сын отвечает: папа,

спасибо, за всё спасибо.

 

* * *

 

Смирись же с тем, что любишь его вопреки,

а именно: редким приходам и бороде – 

колючей; неумелой ласке его руки,

и также тому, что нет его никогде – 

когда уходит – и дождь лежит на плечах! –

в бурлящий шторм, в кипящую бездну вод,

ему не нужна еда твоя, твой очаг,

твоя – у окна не гаснущая свеча:

пришёл – ненадолго. Вскоре же и уйдёт.

Смирись же с тем, что любишь его за то,

что изредка – падает небо сплошной стеной,

и есть – только двое, и солнце вокруг разлито

безвременьем этой любви, человечьей, земной.

 

* * *

 

Снова снежно, когда мне в дорогу.

Серо-белое валится с неба.

Тощий крест, почерневший до срока,

Мне навстречу проносится слева.

 

Никомужней, ничтожной, никтожной

Мне задумано здесь потеряться,

В этой русской степи безнадёжной,

В этом выетом ветром пространстве.

 

Ну куда ж ты, тоска, меня гонишь,

Сквозняком обнимая за плечи?

Выпью кофе, как будет Воронеж.

За Воронежем станет полегче.

 

...а тогда, в двухэтажном бараке,

В километре от линии боя,

На секунду увидели знаки,

Объяснившие

нас

с тобою.

 

И теперь я ношу эту тайну,

И за сердцем она шевелится,

И с тех пор я грустна и случайна,

Как над степью летящая птица.

 

Совсем не о войне

 

В город пришла война.

В город ложатся мины.

В городе разорвало водопровод,

и течёт вода мутным потоком длинным,

и людская кровь, с ней смешиваясь, течёт.

 

А Серёга – не воин и не герой.

Серёга обычный парень.

Просто делает свою работу, чинит водопровод.

Под обстрелом, под жарким и душным паром.

И вода, смешавшись с кровью, фонтаном бьёт.

 

И, конечно, одна из мин

становится для него последней.

И Серёга встаёт, отряхиваясь от крови,

и идёт, и сияние у него по следу,

и от осколка дырочка у брови.

 

И Серёга приходит в рай – а куда ещё?

Тень с земли силуэт у него чернит.

И говорит он: «Господи, у тебя тут течёт,

кровавый дождь отсюда течёт,

давай попробую починить».

 

* * *

 

так покупали чашки и тарелки,

как будто жить планировали вечно,

и синий газ грел турку на горелке,

и звёздный свет тягучий тёк и млечный.

 

так собирали коврики и шторки,

как будто в небе отменили войны,

как будто от готовки до уборки

не грянет гром и не накатят волны,

 

не смоет эту старую квартиру

с зелёной сеткой – на лето – на окнах,

и в холодильнике пакет кефира –

окрошки для – и шляпка вот на локонах.

 

но этот дом – его поднимет ветер,

пятиэтажный дом поднимет ветер,

и понесёт за горы и моря,

туда, где дом войну совсем не встретил,

и эти чашки были все не зря,

 

и будет жизнь задумчивой и длинной,

и солнечной, как листик на просвет.

а во дворе зелёном, тополином

у краешка воронки – их портрет.

 

* * *

 

Так тихо на Васильевском, и столько

зелёного – что кажется всегда:

до самых звёзд колышется и стонет

огромная и тёмная вода.

 

И под водою зеленеет камень,

и белый кит неслышимо поёт,

и Таня Савичева – вот – с широкими зрачками

плывёт по переулкам сквозь неё.

 

И люди-рыбы проплывают мимо,

и бездна над. И тоже бездна под.

И Бродский, молодой и нелюбимый,

который раз сегодня здесь умрёт.

 

Так поднимайся выше и плыви, как

серебряная рыба в полусне.

И дико мне, и дико мне, и дико.

И тихо, и непостижимо мне.

 

* * *

 

То, что нас убивает, делает нас сильнее.

Мёртвые, сраму не имучи, отступать не умея,

Держат обречённые переправы.

Мёртвые знают, что они правы,

Поскольку смерть исключает сомнения, лень и слабость,

И мы смотрим за речку, лучезарно осклабясь:

То, что тебя убивает, делает из тебя солдата.

И без промаха бьют проржавевшие автоматы.

 

 

* * *

 

У Петра Ильича вырастает горб,

за три ночи всходит на нём

чужеродный, тяжёлый мясной бугор,

и таскает его с трудом

 

Пётр Ильич, изумлённый горбом весьма,

впрочем, думает: это знак.

А квартира пуста, за окном зима,

о, какая холодная нынче зима,

и в углах гуляет сквозняк.

 

И в одну из самых одних ночей

Пётр Ильич понимает, что

этот горб у него – и не горб вообще,

а неведомое гнездо,

 

где таится его синеглазый сын,

не родившийся никогда.

Пётр Ильич таскает его сквозь стынь,

Пётр Ильич говорит соседям: мой сын,

воют призраки в городах.

 

Пётр Ильич разводит овсянку водой,

говорит: «теперь на двоих»,

и всё слушает: сын, что сидит за спиной,

тянет ручку ему под дых,

 

да под сердцем роет холодной рукой, –

умиляется Пётр Ильич.

Драгоценный мой, нерождённый мой!

Ты отныне вечно пребудешь со мной,

восклицает в восторге, – и

 

охает от боли. Мыслит: «Не ной!

ведь на старости счастье дано».

Сын лягает в сердце ногой ледяной.

Невозможно в глазах темно.

 

На последнем выдохе в жуткую стынь

пред глазами мальчик застыл.

Пётр Ильич говорит напоследок: прости.

И сын отвечает: прости.

 

* * *

 

У Серёги волосы рыжи, скулы худы,

он пришёл воевать за правду в своём дому,

но ложится на землю, дрожащую от беды,

и по-русски ему земля говорит: «Приму».

 

Витька тоже повоевал, но потом ушёл,

Воевал за других. Но когда допивает чай,

и за сердце хватается, падает грудью на стол,

то по-русски солнце ему говорит: «Прощай».

 

На разбомблённом кладбище тихо, закатный свет

на разбитый каменный лик ложится невдалеке.

Ни единого шороха – слышится только смерть,

и она говорит на родном, на родном языке.

 

* * *

 

Феи осени пахнут мёдом, орехами и кострами.

Они касаются листьев, и те из живых становятся золотыми,

они касаются трав, и травы становятся снами,

мы пережили лето, только немного остыли.

 

Феи осени касаются трассы, и мы выходим на трассу,

потому что не получается остановиться.

Феи осени прорастают в нас, хотя и не сразу,

золото и лёд изнутри проступают в лицах.

 

К ноябрю феи осени станут тёмными и пугающими,

огромными всадниками на бесконечной охоте.

Ты идёшь по трассе, от себя убегаешь. Они

уже на подходе.

 

* * *

 

Это детство: выходишь ты вечером из реки,

а в низине туман. И туман заливает коров,

их мычанье, тебя: вот ты голый, торчат позвонки,

и пупырышки вот на руках и ногах. И закат бордов –

 

значит, будет ветреный день. Пахнет поле парным молоком,

а вернёшься – и выпьешь кружку, тёплое будет ещё,

но пока не домой, пока что – среди цветков,

синих, пахнущих на закате остро и горячо.

 

Сколько лет я пытаюсь вернуться в этот чертог,

в синеискрые эти бессмертники, серебристую эту полынь,

да какая-то я не такая, да что-то со мной не то,

моя кровь теперь кровь, а не серебро и стынь.

 

Но ведь где-то он должен быть для таких, как я, –

для потерянных, для ненужных, для лишних бродяг –

эта песня лягушек и запах вечерний ручья,

и к парному идёт молоку человек-дурак.

 

* * *

 

Я говорила, что через два дня

Наступит лето, запушится тополь,

И это невозможно объяснять.

А он сказал, что пал Константинополь.

 

Я говорила: обступает жизнь,

Зелёный – здесь, и голубой – поодаль.

Я спрашивала: как теперь найтись?

А он сказал, что пал Константинополь.

 

Я била чашки – в стену, по одной.

Тяжёлый ветер занавеской хлопал,

Я говорила: как нам быть с тобой?

А он сказал, что пал Константинополь.

 

И мы молчали. Тёк дорог металл,

Омела обнимала старый тополь,

И на весеннем небе проступал

Упавший золотой Константинополь.