Андрей Ширяев

Андрей Ширяев

Четвёртое измерение № 12 (468) от 21 апреля 2019 года

Случайный ангел

* * *

 

Подмостки. Декорации. Крестом

обнявшись, как продрогшие подростки,

лежим на сцене в городе пустом.

И ты для этой жизни под мостом,

и я, и он – не больше, чем подмостки.

Тепло ладоней в памяти воды,

увы, не вечно, как любая память.

И нам друг друга не переупрямить,

не утомить до утренней звезды.

 

Тепла в остывшем пластике – глоток,

на выбор: выпить или вымыть руки.

А можно просто увлажнить платок

и продышаться, глядя в потолок,

и снова жадно говорить по-русски;

меняя на ходу репертуар

под эту революцию в потёмках,

комедию ломать, и на обломках

выращивать трагедии. Театр…

 

Причудам летней ночи невтерпёж

нагнать страстей, заманчивых и грубых.

И я кивну, вытаскивая нож.

И он кивнёт, вытаскивая нож.

И ты кивнёшь, закусывая губы.

И – занавес.

В шекспировском саду,

на самом дне бездонного колодца

привычный шёпот век твоих коснётся:

‘I say, I love thee more than he can do.’

 

* * *

 

Уходящему – под ноги скатерть ночным лепестком

беспокойного пепла. Хрипит, но вывозит кривая.

Не могу хорошо – не скажу ничего, закрывая,

отсекая от сердца безжалостным нежным клинком.

 

Пожелтевший квадратик земли, валуны на межах

с четырёх непрозрачных сторон. Этот год, как и прежде,

был прекрасен и глуп, точно бой на стеклянных ножах,

точно строчка на старой, подогнанной к телу одежде.

 

То ли волю свою диктовал этим сонным стихам,

этим сонным богам, то ли сдался в секунде от края –

не пойму. Не припомню. Неважно. Плыву по верхам,

от грядущих мелодий волшебного «си» ожидая.

 

Так бездумно легка, так болезненна эта игра

с парафразами времени, с чарами рёбер и граней,

что к рассвету родится от дыма чужого костра

сероглазое тёплое облако слов и желаний,

 

прилетит, прорастёт из вербены и ливня, извне,

где касание губ не горчит пережаренным кофе,

и музыка, весной позабытая в бархатном кофре,

улыбнётся во сне.

 

* * *

 

Очнуться в себе – допотопном, трамвайном.

В каком-нибудь Свиблово, Пулково, Саблино

войти в кабинет с приглушённым дизайном,

упасть на кушетку затылком. Расслабленно

 

рассказывать факты, эмоции, мысли

о долге, о долгой дороге до Выборга,

до Буга, до Киева, до Перемышля,

о вечной войне, об отсутствии выбора,

 

о согнутых иглах, о шёлковых нитках,

о крике, о вере холодным анамнезам,

где жизнь умирает в бесплодных попытках

поверить гармонию психоанализом.

 

Об имени бога. О солнце на ветке.

О том, что никем не бывает исчислено.

Лежит человек на удобной кушетке.

Лежит и молчит. Бесконечно. Бессмысленно.

 

* * *

 

Ничего приятного в катастрофе:

ни разжечь пожар, ни позвать на помощь.

А с утра – арбуз и холодный кофе.

Или это вечер? Скорее, полночь.

 

Надобно ли биться о воду, старче,

и купаться в чаше с огнём и медью,

чтобы на мгновение вспыхнуть ярче –

прямо как звезда перед самой смертью?

 

Хорошо поджаренная минога

на зубах дрожит, как ушная мочка.

Думаешь, наука умеет много?

Ни черта она не умеет. Точка.

 

На краю болота, в тумане чёрном

сердце бередит голосок лягушки.

Я брожу по веткам котом учёным,

невод починяю, пишу частушки.

 

* * *

 

Сердце и солнце. Всё прочее – после.

Дверь на запоре, запах кунжута.

Мальчик и девочка в шахматном поле.

Взялся – ходи. Оттого-то и жутко.

 

Белое с чёрным. Глаза в паутине.

К полу плывёт туесок с голубикой.

Лето. И лебедь на старой картине

ловит губами выдох любимой.

 

Время касаться тоскливо и немо

строк неуклюжих и рук беспризорных.

Шаг наудачу. Голод и небо,

точно горбушка в сверкающих зёрнах.

 

Незабываемы, неповторимы

синие ягоды в жёлтой соломе.

Время прощать примитивные рифмы.

Время жалеть об отпущенном слове.

 

То ли улыбка, то ли усмешка.

Взрослое сердце за детской ладошкой.

Шахматный коврик. Разменная пешка.

Белое поле под чёрной подошвой.

 

* * *

 

Проискрилось времечко солнцем на снегу,

Были с нами девочки рядышком в кругу.

Песни пелись разные в кухне по ночам.

Милые, прекрасные, где же вы сейчас?

 

Было обаяние, были цветники,

А теперь в компании только мужики,

А теперь от сирости – преферанс, беллот,

Да немного сырости, да слегка – болот.

 

Убежали девочки по ночным лугам,

Захотелось девочкам к дальним берегам.

Не оставив адреса укатили в дым,

Кто под алым парусом, кто под золотым.

 

Да куда ж вы, милые, держите пути?

Вас и по фамилии нынче не найти.

Разбежались парочки, разбрелись. Куда?

Лишь на фотокарточке вместе иногда.

 

Вы теперь приходите в год, быть может, раз.

Стало на Смакотина потемней без вас.

Пусть оно и пройдено, пусть и решено,

Только и в Серёгиной кухоньке темно.

 

Вы придёте гордые, мол – очаг, семья.

Мы ж в мужья негодные, но зато – друзья.

Выпьем чаю крепкого, кто-нибудь споёт,

Посидим, потреплемся. И опять – на год.

 

А глаза останутся, губы, цвет волос,

Да жилетка старая, горькая от слёз.

 

Старый итальянский сонет

 

В потоке слов, холодном и искристом,

иду в тенях под гаснущей листвой

по роще апельсиновой, за свистом

и щебетом, всю жизнь – на голос твой.

 

Но замираю пред каскадом чистым,

увидев за смеющейся водой

две серые жемчужины в пушистом

мерцании оправы золотой.

 

И думаю, невольно сгорбив спину,

о рифмах, что плывут из глубины

глядящей на меня жемчужной бездны.

 

И что стихи подобны апельсину

без косточек: так сладки, так нежны…

Так бесполезны.

 

* * *

 

Случайный ангел мой, бродячий колокольчик,

ещё не строен звон, ещё не ровен час,

когда ночной туман сползёт с болотных кочек

и тёмный луч с небес пересчитает нас.

 

И, открывая мир в немыслимом узоре,

станцуй, печаль моя, на острие иглы;

и ветер, ошалев, шагнёт обратно – в море,

и чаячье гнездо сорвётся со скалы.

 

Вода замкнёт кольцо ночного наважденья

и узкая ступня качнёт непрочный мост.

В тринадцатую ночь от своего рожденья

луна идёт в зенит и иссушает мозг.

 

Ей безразлично всё – сидеть, обняв колени,

бежать по кромке скал, искать тепла у стен…

И до того остры, резки ночные тени,

что Бог тебя храни порезаться о тень.

 

И до поры, пока я не приду на ложе

и не замкнёт мне рот железная печать,

я не смогу тебе ни слова лжи, но всё же –

учусь молчать.

 

* * *

 

Давай с тобою поиграем,

моя печаль, во что-нибудь.

Смотри, фигурка в тёмной раме

оконной начинает путь

 

помимо воли, мимо будки,

торчащей косо над травой,

где беспробудно третьи сутки

пьёт человек сторожевой.

 

Дорога вспыхнет чёрной мастью

в пасьянсе плоских пустырей

вдоль взгляда, вдоль руки твоей,

больной невыразимой властью.

 

Крупье лощёный, серый ворон

расчертит тусклое сукно.

В который год, в краю котором

ты посмеёшься надо мной?

 

Прислушайся: шаги неверны,

глухие речи не слышны,

тугими порослями ветра

мои колени сплетены.

 

Игра окончится до срока.

И светлым камешком с груди

твоя рука фигурку Бога

поставит мне в конце пути.

 

* * *

 

Опять в глазах грустиночка, опять в душе горчиночка,

И снова хворостиночка запрыгала по спине,

А паруса полощутся, и что-то в сердце просится,

И кто-то плачет в рощице, да только не обо мне.

Ты слушаешь без устали сказания искусные,

Текут слова из уст моих, как сладенький ручеёк.

Не верь, моя хорошая, не болен и не брошен я,

Лишь малость припорошен я холодным белым снежком,

А мне бы надо стать добрей, сорваться с крепких якорей,

Взметнётся стая снегирей, и я за ними вверх.

Крыло сорвётся лихо в мах, и только снизу вскрикнет – ах,

Град вечный на семи холмах, град горечи и утех.

И станет нам ненадобно ни лавра и ни ладана,

Дурного зелья, снадобья от знахарки лесной.

В руке горбушка хлебушка, под крылышками небушко,

И нет ни одного грешка, и ты летишь со мной.

И люди далеко внизу молитвы Богу вознесут,

И нас поддержит на весу любовь их и доброта.

Ах, сколько в мире радости, в одной душе не уместить,

Всех возлюби и всех прости – и больше ни черта.

И боль-то не безмерная, и горечь-то неверная,

И выдержит, наверное, расправленное крыло,

Но только петь ты не проси о том, что глуп и некрасив,

В своей несовершенности признаться, ох, тяжело.

 

Февраль, лимон и мирт

 

Алине Симоновой

 

1.

Как это странно: в сонме голосов

услышать зов, а после – в пустоте

растаять и, откликнувшись на зов,

родиться новой нотой на листе.

 

И, вырастая из неброских гамм,

метелью по хрустальной бахроме,

по диким заблудившимся снегам

идти навстречу маленькой зиме.

 

Благодарить за тёплую лозу,

за звонкий камень и жемчужный дым,

когда февраль, как девочка в лесу,

поёт прозрачным голосом твоим,

 

раскачивая лёгкую печаль

на длинных волнах джазовой струны,

поёт и смотрит вверх, и смотрит вдаль,

где мы богам и музыке равны.

 

Далёкий взгляд, скользящий по губам,

не отвести и не остановить…

Позволь же очарованным богам

мелодии нанизывать на нить –

 

мелодии камней и бытия,

гармонии огня и пустоты,

в которых осторожно буду я,

а также, несомненно, будешь – ты.

 

2.

Сжигая на сонных ладонях лимон и мирт,

почувствую, как под пальцами хрустнет ветка.

Подумаю: как это странно – явиться в мир

на острой слепящей грани воды и ветра.

 

Летишь на пуантах по белой реке, и я

смотрю удивлённо, как в раны небесной кровли

ко мне прорастает неспешным плющом твоя

огромная музыка в ритме бегущей крови.

 

Качнувшимся голосом пробуя Млечный Путь,

шагнёшь, не поверишь, пространству моргнёшь тревожно,

прошепчешь: я больше не буду. Я вздрогну: будь,

пожалуйста – вечно. Пожалуйста – неосторожно.

 

Сплетаюсь с ветвями лимона. Его цветы

сияют в ночном тумане, и клок тумана

ласкает губами шершавую кожу. И ты

становишься ближе, чем кожа. И это странно.

 

* * *

 

Наши странные беседы

под затертые кассеты,

полупьяные соседи,

вечер, скука, дождик, лето.

Вы простите мне, родная,

все дневное и земное,

я и сам не понимаю,

где я, как я, что со мною.

 

То ли ветер вьюгу к югу

повернул, срывая флаги,

то ли лопнула подпруга

и лечу я, кувыркаясь.

Только кружится округа,

млечный путь и сто галактик,

а над ними вы, подруга,

постепенно удаляясь.

 

Я бы, может, хлопнул дверью,

да не верю вам, не верю,

я, как старый сивый мерин,

строю странные химеры.

И немного сердце ноет

за возвышенно ночное,

но его я успокою

снами и лихой строкою.

 

Ах, забудьте, ах, оставьте,

мы давно уж не на старте,

вы еще чуть-чуть состарьтесь

и отвыкните чуть-чуть.

И тогда признаюсь – грешен,

хоть смешон, но безутешен.

А в окне рассвет забрезжит,

как ненайденная суть.

 

И в рассветном этом свете

вы – прекрасней всех на свете,

вы идете по планете,

вы летите в облаках.

И забудете, скучая

за вечерней чашкой чая,

что кричал я вам, отчаясь,

и остался в дураках.

 

* * *

 

Это будет июль, потому что в июле

слишком жарко и слишком стучат топорами.

И седой крючкотвор, развалившись на стуле,

покарает меня проходными дворами.

 

Сто царей мне отпишут дворцы и короны,

сто девиц за бессмертье заплатят любовью,

я возьму и забуду. Но корни и кроны

мне припомнят потом синяками и кровью.

 

Ты сама нагадала такую погоду

тетивой, напряжённой в немыслимой муке;

отпусти же мне стрелы и книгу исхода

прочитай, как Евангелие от Разлуки.

 

И когда ты поверишь, что ждать – невозможно,

на церковный покой променяй эту веру,

расскажи обо мне, расскажи безнадёжно,

как кукушка, кукующая Агасферу.

 

* * *

 

Ты начинаешься из темноты,

из белого, из шелеста и свиста –

так многие приходят в мир, но ты

от быстрых нот и быстрой крови Листа

 

над клавишами вызревших полей

глядишь, как будто ищешь оправданья;

иди ко мне, иди и уцелей

в потоке восходящего дыханья,

 

в полёте мимо храмов и мостов,

где, как в кино – замедленно и узко –

взмывает в перекрестиях крестов

девятый вал Андреевского спуска

 

и падает. И не попросишь лучшей

судьбы, и город ляжет на ладонь,

мы снова вместе – глина и огонь –

коснись меня, смотри со мной и слушай:

 

седой сверчок, молящийся тайком

светилу, закипевшему в зените,

поёт – и то ли ноты, то ли нити

вытягивает тёмным тенорком…

 

Подборку составила С. Лукьянова