* * *
1-я Конная –
прошла волной –
смыла со стен иконы,
вспенила бабий вой
на днище ржавой беды,
слизнула с кровель росу,
мёртвого сына принесла к живому отцу,
а к живому сыну с кровавым клочком бороды –
отца убиенного. Из-под копыт –
летели в глаза Бажова
самоцветы – на всякий калибр.
У солдатушек-ребятушек жёны –
пушки, и вот, знать, чем заряжёны,
так что можно бы было без рифм…
2-я Конная –
опустошила предел
между землёй – исконным
пастбищем – и небом, которому тел
небесных не вынянчить
без млека млечных путей.
Ворвались многие тысячи
сабель и копий ко всем, кто хотел,
чтоб обошлось,
чтоб солнце вернулось на круг –
теперь этот грубый шов
век поминает иглу.
3-я Конная –
накрыла всех с головой –
запеленала окна,
за которыми скорбной совой
ухает колокол чащи –
сплав хвои и бересты,
а то, что осыпалось в настоящем –
сметёт хвост болезной лисы
в ладонь запылённую.
Сидит на крыльце Орфей –
поёт про 4-ю Конную,
что – будто бы – всех сильней…
* * *
Не выходи из комнаты,
а также из кухни,
где эстетика происходит от чувства голода,
из воды – даже, если на берегу сухо,
а в воде – неуютно и сыро,
из рыцарской цитадели –
несмотря на то, что осада снята и цифры
статистики убитых драконов успели
заметно вырасти в окрестностях замка,
из партии, в которой уже уплачены взносы,
из полицейского автозака,
потому что давно ночь и осень…
Считай, что тебя продуло,
что ты оставлен на второй год
в школе злословия, что невозможно со стула
встать и уйти, если он электрический – вот,
кстати, счёт за энергоносители, что ты – ослеп
и видишь пространство лишь чёрным кубом,
что ты живёшь верхом на осле,
которому в душных теснинах любо.
Поймай босанову,
поймай, в конце концов, моль
у шкафа, что снова и снова
забаррикадировал расу, и антресоль
пусть символизирует планку,
поднятую тобою.
В общем, не выходи, гуляка –
останься сливаться с обоями…
* * *
Ходил Агафон
на гору Афон –
хотел увидеть радужных птиц,
а увидел лишь воробья
с серым крылом, с пёрышком меж страниц
книги, обёрнутой ветхим куском тряпья.
У воробья в глазах –
то ли ребяческий страх –
страх потерять матерь или отца,
то ли неброских цветов пыльца,
то ли выношенная слеза.
– Где же вы, райские птицы, где? –
вопрошал Агафон,
и ветер в его бороде
нашёл седой волос: вот –
и пришла к тебе зрелость, а ты, и взойдя на Афон,
вспоминаешь про бороду лишь при еде.
Ходил Евдоким
в Иерусалим –
хотел увидеть реальные чудеса,
а увидел только нищего у ворот,
что космы костяным гребешком чесал
и, зевая, крестил свой беззубый рот.
В сумке нищего – уже зачерствевший хлеб –
вот и все чудеса, таящие тут себя –
не то, чтобы чья-нибудь смерть в игле
или, скажем, предсказанная судьба.
– Где же вы, явленные чудеса? –
вопрошал Евдоким
и на это ответить пытался сам.
– Должно быть, чудо ещё впереди.
– Эй, путник, давай-ка мой хлеб поедим, –
сказал ему нищий и краюху, что надкусал,
протянул Евдокиму: мол, что ж это я один.
Шёл Агафон
с горы Афон.
Шёл Евдоким,
покинув Иерусалим.
Встретились на перепутье –
у Агафона за пазухой воробей,
у Евдокима – сухарь. Каждый в себе
искал след какой-нибудь сути.
Агафон с Евдокимом –
накормили крошками воробья
да и отправились с миром,
а за ними – скрипела арба
купца Митрофана,
отставшего от каравана.
Митрофан бросил им рубль и проехал мимо –
в сторону, как считал он, Третьего Рима.
* * *
Когда земля
стояла на трёх китах,
и словом «зима»
хотелось себя огибать
звонче и крепче –
росли в высоту города
на костях человечьих,
но так была молода
матерь богов –
белила и пудрила щёки,
красила губы, с которых легко
слетала воздушным шёлком
небесная речь –
прозрачная на свету.
Всё лишнее решили отсечь –
по нынешний день секут…
Сидишь с чашкой кофе
в утренней простоте –
без мыслей о катастрофе,
без пламени на хвосте –
а в дальнем углу пространства,
где сбилась в остатке тень –
уже тридевятое царство
бросает себя на плетень.
Но тройка китов – эпична,
и булка земли – свежа,
пока не чиркнули спичкой,
крича «пожар!».
* * *
Вверх по Волге
тянули долго.
Лямка натёрла,
да высохло горло,
а на барже – дорогое сукно
просится из сундуков
к портному ловкому в оборот,
а на барже – на каждый борт
поставлены бочки с мёдом стоялым,
с вином из заморских ягод,
с которым беда – лебеда,
а радость – без большого труда,
на барже – золото и серебро
олицетворяют добро,
хотя говорят – из-за них всё зло,
но нам, видимо, повезло…
Речная чайка –
кричала-кричала,
кружила-кружила,
видя, как жилы
тянет кудлатый бурлак,
как красен его кулак
и ветром выметено лицо,
что на завтрак – яйцо
да кружка белого молока,
а чайку кормит река,
впрочем, плотвы не поймать пока.
Там – на барже –
рыба есть на продажу –
осетрина и стерлядь,
а ещё треска с севера.
Чайка, чайка, лети мимо –
это не про твою честь вестимо.
На барже – наточенные клинки –
в руке легки,
в бою смертельны.
Бурлаки – дюжей артелью
трут пятками берег,
измеряя в длину империю,
в которой та булатная сталь
не залежится, как встарь.
В небе солнце
катится тусклым червонцем
да мимо кармана.
За ним русский с Библией, татарин с Кораном,
чуваш с присказкой,
мариец с расписным коромыслом,
удмурт с древней песней
и мордвин с дыханием леса,
а всё не догнать…
Так и длятся в пути берега.
А на барже – мешки зерна –
то, чем беременна вновь земля.
Вот дотянем до места – глядишь и опять зима.
* * *
Вот – дерево,
оно – дуб,
оно поверило
в непогрешимость губ,
с которых слетело имя,
что вырезано на коре,
но буквы затянуты липкими и тугими
смолами, да и зима на дворе…
Вот – дерево,
оно – ясень,
оно в вопросах материи
в виде хвороста огнеопасно,
а так – статический символ
задеревенелости вящей –
набранный кем-то курсивом
филологический ящер.
Вот – дерево,
оно – клён,
оно течёт по артериям
будто бы под уклон,
но выпорхнет из древесины
бабочка-бензопила,
и в ворохе стружек невыносимо
запахнет тем, что сгорит дотла.
Вот – дерево,
оно – ольха,
если вокруг – истерика,
с нею не до греха –
жить бы да жить под сенью
в шорохе юной листвы,
хоть рядом – собака на сене
с растерзанным трупом лисы.
Вот – дерево,
оно – сосна,
оно для нашего севера –
свечка под образа,
однако ветер подует,
и хвои огонь задрожит
в зелёном своём испуге
за эту древесную жизнь…
* * *
Маленький мальчик
с простуженным красным горлом –
как мелочь со сдачи –
перебирает знакомые
истины взрослых,
глядя в оттаявшее окно –
но видит сейчас лишь воздух,
в глазах обнажающий дно.
Мячик в углу – полуспущен,
солдатики – в тусклой жестянке
из-под даров райской кущи
впали в военные сны – настоящей атаки
варево крови, машины в миниатюре –
не беспокоит цена на бензин и соляру –
им в беспечном июне
бурый песок возле дома достанется даром.
Там – за окном – будто нет ни ангины,
ни таблеток невкусных.
Зданий бетонные гири,
переосмыслив эллинское искусство,
грузно повисли в зябком на ощупь тумане
в чьих-то железных и всемогущих руках,
что так безудержно прорастали
в рамках застройки открытого материка.
Мальчика этого нарисовал художник,
вновь силясь осмыслить грань между там и тут –
по ту сторону стёкол вынес себя осторожно,
детство по памяти в кадре поймав налету,
в котором всё время к окну придвигается стул…
* * *
Ходил за плугом
в поле, как Толстой,
пах мёдом, диким луком,
берестой,
считал ворсинки
в недокошенных лугах,
и будто Сивка-
бурка – ах, легка рука –
вставал, как лист
перед живой травой,
на божий свист
сурдинки камышовой за рекой.
И без имения –
имея лишь суму –
в которой семени
пастушьей сумки на весу
казались качкою
хождения за тридевять земель –
на свет батрачил ты
за честный хлеб себе.
Вернёшься в город –
тут иная круговерть –
не серп, но молот
не даёт руке стареть.
Средь башен каменных,
что гулко подпирают пыльный свод,
глаз фотокамеры
хватает область обустроенных свобод.
И вот уже не лесом,
а кварталом – сквозь туман и смог –
теперь как Достоевский –
что проигрался вдрызг и занемог –
плетёшься
мимо окон и витрин –
покуда осень
растворяет аспирин.
Раскрывши томик –
сядь у мифа торного в гостях,
что долго тонет
в надоевших новостях
усталым солнцем
с тусклой цедрой на лице,
но остаётся
многоточием в конце…
* * *
Ищу новые звуки –
нахожу новую скуку
с прежним тембром и фоном –
даже звон фарфора,
разбитого о паркет
сказал бы больше о свойстве планет,
о хрупкости мира,
о том, что заложник квартиры –
адепт либо веника, либо дивана
между за дверь выходящими в будни делами.
На подоконнике – кошка
слегка огорошена
стаей каких-то птиц,
что не знают границ,
поэтому не привязаны к тексту,
а просто – добавили перьев в тесто.
Но воздушным ли будет пирог?
Окна, смотрящие на восток –
это тоже попытка найти ответ
на вопрос, шелестящий в листве
или сохнущий на бельевой верёвке
в свете спелого солнца, ловко
взобравшегося на ту
точку неба, где ловить бы его налету,
да пирог не вышел воздушным,
и в зенит не подняться – сколько б ни скушал.
«Не ищи ничего –
кроме себя самого», –
то ли шёпот потусторонний,
то ли карканье вон той вороны,
что выбрала мой карниз
чем-то вроде зоны без виз.
«Не смотри никуда –
только на то, как вода
занимает объём стакана», –
журчит струя из-под крана.
А за спиной – в рупоре коридора –
слышится звон фарфора…
* * *
Стояла погода –
невзрачная, полубольная,
одетая в то, что из моды
вышло ещё, когда с бала
бежала Золушка
в поэму «Двенадцать».
Изморозь – корчи прошлого,
серость – визуальная радиация.
С этой погодой город
сам помутнел лицом –
глаз всякого светофора
казался вытекшим на землю яйцом
мимо своей сковородки.
Красный, зелёный, жёлтый –
лишь оттого, что хотелось свободы
хотя бы в выборе императива. Со счёта
снимались рубли за воздух
так – словно здесь дышит огромная рыба,
выброшенная на берег, а рядом остов
истлевшего корабля, бывавшего на Карибах…
Погода мешала в чае
слёзы свои сиротские,
пить его было необычайно
горько, особенно, если не веришь синоптикам
и модераторам сайта,
с которого фильм этот скачан.
А вот и снег – воздушным десантом
вторгается – не иначе
задуман блицкриг.
Прячемся за полкой книг,
за собственной тенью,
за тенью отца, за тенью дерева,
плодоносящего в колких терниях
спутанной кроны.
Стояла погода –
такая, что кроме
неё ничто не сжимало горло.
Хотя, нет –
вероятно, ещё эти пальцы –
отщипнувшие хлеба, что на обед
был подан собственной инсинуацией.
* * *
Бесы – роют котлован,
бесы – роют, кодла, вам
рвы под трубы, что прорвутся
под напором ржавых струй,
чтобы – будто танк на бруствер –
вполз на кручу по песку
экскаватор и ковшом
рыл ещё, ещё, ещё…
Бесы – мелют,
бесы – режут.
Сон Емели –
безмятежен,
но по щучьему веленью
впредь доступна лишь уха,
для которой вар вселенной –
область сытного греха
посреди хромого царства.
Печь – не едет из сеней –
ни сама – по рыбьей власти,
ни с коробкой скоростей
на закаченном бензине –
служит бес
на АЗС.
Щучий хвост на дне корзины –
сказки спорный интерес.
Гоголь смотрит
в ночь и вьюгу –
видит: мёртвые
повсюду.
Достоевский
смотрит в темень –
видит: всплеск
Невы, и тело –
погружается на дно.
И Булгаков смотрит тоже
сквозь туман своё кино –
видит: чёрный кот в прихожей…
Бес – в масштабах,
бес – в деталях
и в ребре – сердечный клапан
замедляет ход устало.
Бес – в экране,
в кабинете,
в душном храме,
где при свете
он тебя с ухмылкой ест –
коль на нём не ставишь крест…
* * *
Его убили
в июле или
в августе 42-го –
по базам не отыскать,
где он служил –
носил ли матросскую робу
или же гимнастёрочку из куска
буро-зелёной ткани, что фашист
прострелил на рассвете –
почему обязательно на рассвете? –
а после в трофейном кисете
нашёл табачок,
затянулся махрой
и выкрикнул «что за чёрт!»
по-немецки сквозь кашель – а кто
смог бы дедовский самосад
курить как папиросу из Дрездена.
Но отлили пулю и по тебе, солдат –
пулю возмездия…
Где-то – возле деревни
или села – под слоем земли,
что ревностно
хранит свои тайны, нашли
ложку с именем Михаил –
пока это единственное из слов,
сказанное о нём – том, кого тут похоронил
безумный ХХ век. Старое зло
бурыми мхами давно поросло –
из них и скатаны эти стихи –
раз уж и нам пасть во мхи.
Что ж, Михаил,
ты – нынче некошеный луг,
лес вдалеке, речка, где ил
стелет дно – твоих невидимых рук
хватит теперь, чтоб обнять весь этот мир,
в котором, увы, до сих пор много дыр.
* * *
Из воды – пар,
из пара – вода,
то – вопросы тепла. Бар,
стойка, стакан, на дне которого не видна
пока ещё пустота,
человек –
с именем Николай,
голубые глаза, из-под век
глядящие в омут стекла,
и что-то беспокойное за спиной.
Над городом – воронье крыло
прочерчивает берега иной
акватории по кривой –
слишком ветер силён.
Николай сделал первый глоток –
вот теперь и он –
где-то там – над крышами городов…
Вчера – клокотал снег
в сырых колеях дорог –
будто во сне,
в котором такой эпилог
служит почвой для блёклых картин,
что вывешены наугад
вдоль податливых стен, и на полпути
растворяются, не солгав
по поводу места. Вчера –
дома подпирали бетонный свод
законов архитектуры, и в одном из них ночевал
сам архитектор, уйдя от бездомных свор.
Вчера… Да стоит ли говорить
о том, что стыло и стало опять водой.
Это – вопросы тепла. Под слоем коры
пробуждаются соки, а хочется пить не то.
Николай – допивает,
жжётся на трещинках губ.
Спорны вопросы тепла. На диване
в холе – пушистый кот, осёдлый кошачий гунн,
понявший суть холода
и выбравший скромный кров.
Николай погладил кота, и ладонь ещё долго
хранила тепло, что досталось как-то уж очень легко.
* * *
Разбитым бокалом –
вниз по скалам
лестницы, что снискала
славу пути в Валгаллу,
по сгибу коленных суставов –
летишь, и эхо хрустальное
льётся под своды вокзала
так, будто всё уже рассказало
о вкусе вина, которого было мало
на донце, но всё-таки – ставшего кровью мавра,
и о ней в последнем акте вздохнула Марфа.
На вокзале
связали
в узлы все дороги и магистрали,
а на перроне – устали,
ослабили тягу, дали
возможность проститься с деталями,
слагавшими данность – урбанизм с пасторалью,
в которых любые дали –
уложены в клетки по горизонтали
так, будто мальчик, обутый в сандалии,
не играл в эти кубики – как в античной Италии
или ранее – в неолите, чтобы предки оттаяли
с набедренным воздухом вокруг талии
посреди хаотичной развалины.
На перроне – узлы тугими стали нам,
распускаем сами их.
Распускаем посредством мысли
о долгих огнях за окном – вне призмы,
о бесконечности жизни
в условиях толстой книги, бросившей вызов
лязгу и тряске плацкартного верха и низа,
о завидной судьбе пейзажиста…
Входишь в вагон –
пока изнутри он гол –
и садишься у края пропасти, как монгол,
что больше не лют и не зол –
поскольку тяжёлое колесо
столкнёт вскоре груз, и окажешься невесом.
Вот мой билет и моё лицо,
в паспорте выбравшее листок.
Включайте бегущую строчку лесов.
* * *
по мотивам 1-го международного литературного
фестиваля имени Максима Горького в Н.Новгороде
В библиотеке –
ацтеки
возводили свои пирамиды,
составляли календари,
по которым наш мир догорит
не факт, что на днях,
ведь пока ещё в речи огня
достаточно существительных –
в Фейсбуке, а коротко – в Твиттере,
им отводится лобное место,
иногда – живой уголок. Мы лесом
пришли к этим высокочтимым ацтекам:
мол, ждём объективной оценки…
Читали
на ацтекском том фестивале –
гнали пургу, поднимали волны,
а, может, лишь бурю в стакане полном
ржавой воды,
но наши труды
исходили из чистого интереса
к самому процессу –
не то, чтоб литературному,
а воскрешения праха из мусорной урны
(поскольку все уже в курсе из какого сора
порой состоит предмет данного разговора).
Ацтеки уехали.
Обещали вернуться. Эхо
поезда – уже многоточие.
А у нас – дело к ночи.
Кто химик, кто журналист, кто юрист,
кто видеооператор, но тоже на лирику быстр –
особенно в здешних условиях – заборов и кирпича.
И бог с ним – коль не возьмут в печать –
мы шли не в конвейерный цех,
ведь каждый из нас в пятом колене тоже ацтек –
нам бы камень и что-то типа зубила –
высекать, пока конкиста не погубила…
© Андрей Дмитриев, 2016 – 2017.
© 45 параллель, 2017.