Алина Кудряшева

Алина Кудряшева

Сим-Сим № 20 (80) от 11 июля 2008 года

А город был Мария


Выйдя и не повстречав


Октябрь был дождём, непонятным месяцем,
Светлел к пяти и меркнул после шести
Мария знала, что если она поместится,
Она непременно
Куда-нибудь
улетит.
Стучал по окнам вечер добропорядочный,
Седых волков
И туфель без каблуков.
Мария была крыло и дрожала рядышком
С приблудными
Обрывками
Облаков.

А этот город – его б хоть как-то помять ещё
Подрихтовать, приделать глаза и рот,
Но он накрылся закатным розовым мякишем
И отвернулся
Шпилем
Наоборот.
Он ждал её, он пах леденцами мятными,
Он был готов перед нею огнями высыпаться.
Мария приехала только вчера, понятно вам?
Она пока что просто
хотела
выспаться.

Ну, кто она ему – не жена, не крестница,
Да он ей, в общем, даже знаком-то не был.
Он улыбнулся, тихо сошёл по лестнице,
И в первый день
Мария была
Небо.
И это был не какой-то там сон, а сон-царь,
Она просыпалась, захлебываясь восторгом.
Мария щёлкала по иконке солнца
и солнце послушно
выкатывалось
с востока.
И пахло гвоздикой, просторно, светло и дико,
И во рту было свежо и немножко солоно.
Мария была блондинкой
Поэтому солнце
иногда катилось
совершенно
в другую
сторону.

На небе разгорался закат игольчатый,
Бежали псы, мешая хвосты с травой.
Мария была ласточкой, колокольчиком
И камешком,
Блеснувшим
На мостовой,
И вечером, звенящим, тугим и замшевым,
Заматывающим впрок на веретено
Коричневые ветки, залезавшие
В чужое
недозволённое
окно.

Мария была звезда и – деваться некуда, –
Она рассыпалась над ледяной водой
Горячими серебряными монетками
Зажатыми
в мозолистую
ладонь.
А сердце ныло, билось теплом и голодом,
Стонали корабли, башмачок хромал.
На третью ночь Мария случилась городом
Птенцом, пригретым
На девяти
Холмах.

Он приносил стихи в её колыбель читать,
Качались на волнах фонарей круги.
Мария просыпалась, в висках бубенчато
Стучали
Неоплаченные
Долги.
Он исчезал в туманной неяркой проседи
Чужим казался, меркнул и ускользал.

А город был Мария и город бросили
Точнее просто
уехали,
не сказав.


И ты идёшь по городу, и за тобой летят бабочки


Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет девять. В августе девять, семь на часах, небо легко и плоско, солнце оставило в волосах выцветшие полоски. Сонный обрывок в ладонь зажать, и упустить сквозь пальцы. Витька с десятого этажа снова зовёт купаться. Надо спешить со всех ног и глаз – вдруг убегут, оставят. Витька закончил четвёртый класс – то есть почти что старый. Шорты с футболкой – простой наряд, яблоко взять на полдник. Витька научит меня нырять, он обещал, я помню. К речке дорога исхожена, выжжена и привычна. Пыльные ноги похожи на мамины рукавички. Нынче такая у нас жара – листья совсем как тряпки. Может быть, будем потом играть, я попрошу, чтоб в прятки. Витька – он добрый, один в один мальчик из Жюля Верна. Я попрошу, чтобы мне водить, мне разрешат, наверно. Вечер начнётся, должно стемнеть. День до конца недели. Я поворачиваюсь к стене. Сто, девяносто девять.


Мама на даче. Велосипед. Завтра сдавать экзамен. Солнце облизывает конспект ласковыми глазами. Утро встречать и всю ночь сидеть, ждать наступленья лета. В августе буду уже студент, нынче – ни то, ни это. Хлеб получёрствый и сыр с ножа, завтрак со сна невкусен. Витька с десятого этажа нынче на третьем курсе. Знает всех умных профессоров, пишет программы в фирме. Худ, ироничен и чернобров, прямо герой из фильма. Пишет записки моей сестре, дарит цветы с получки, только вот плаваю я быстрей и сочиняю лучше. Просто сестрёнка светла лицом, я тяжелей и злее, мы забираемся на крыльцо и запускаем змея. Вроде они уезжают в ночь, я провожу на поезд. Речка шуршит, шелестит у ног, нынче она по пояс. Семьдесят восемь, семьдесят семь, плачу спиной к составу. Пусть они прячутся, ну их всех, я их искать не стану.


Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье. Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле. Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите. Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите. Пусть это будет большой секрет маленького разврата, каждый был пьян, невесом, согрет, тёплым дыханьем брата, горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона, все друг при друге – и все одни, живы и непокорны. Если мы скинемся по рублю, завтрак придёт в наш домик, Господи, как я вас всех люблю, радуга на ладонях. Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки. Можно валяться и оживать. Можно пойти на реку. Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться. Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать...


Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета. Солнце на стенах, на рюкзаке, в стареньких сандалетах. Сонными лапами через сквер, и никуда не деться. Витька в Америке. Я в Москве. Речка в далёком детстве. Яблоко съелось, ушёл состав, где-нибудь едет в Ниццу, я начинаю считать со ста, жизнь моя – с единицы. Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене. «Двадцать один», – бормочу сквозь сон. «Сорок», – смеётся время. Сорок – и первая седина, сорок один – в больницу. Двадцать один – я живу одна, двадцать: глаза-бойницы, ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут вприсядку, кто-нибудь ждёт меня во дворе, кто-нибудь – на десятом. Десять – кончаю четвертый класс, завтрак можно не делать. Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять. Восемь – на шее ключи таскать, в солнечном таять гимне...


Три. Два. Один. Я иду искать. Господи, помоги мне.


* * *


Не колышется, не шевелится, не подвинется, у зимы ввиду, у снега на поводу, слышь, малыш, я уже не знаю, во что всё выльется: в ядовитую ртуть, в сверкающую слюду, где очнёшься – в Нью-Йорке или где-нибудь в Виннице, в чьей постели, в чьих ладонях, на чью беду. Я боюсь, что тебя не хватит не только вырваться – но и даже отпрыгнуть, когда я вдруг упаду.


В этом войске я почётная злополучница, многолетний стаж, пора открывать кружок. Здесь не будет времени пробовать или мучиться, ждать, пока другой осмелится на прыжок. Видишь, милый, по-хорошему не получится, тут сперва глотай – а после лечи ожог. И сначала ты выходишь себе со знаменем – наклоняешься с другого конца стола – я-то знаю, ты давно уже без сознания и в груди твоей застряла моя стрела.

Закружатся, завальсируют шпили, ратуши, голубые сосны, звёдчатый хризолит, я насню тебе сегодня морские ракушки и канатную дорогу через залив, дни летят, смеются, щёлкают, будто семечки, брось монетку, не считать на воде кругов, две усталые ладони на тёплом темечке, бесконечно-мокрый ветер вдоль берегов. Мы гуляем фонарями, дождями, парками, инспектируем устройство дверных щеколд, греем ветер золотыми твоими патлами. Утыкаюсь тёплым носом между лопатками, остриё стрелы привычно поймав щекой.


Суета и осень, дымка, дурная практика, тёплый кофе пополам на двоих в ларьке, шоколадка разломалась на сто квадратиков, что один за другим растаяли в кулаке. Время лечит лучше самых полезных выдумок, голова в порядке, в сердце зарос проём, чтоб забыть тебе сегодня на вырост выданы новый дом, другой автобус, чужой район.

 

Ты очнёшься утром, выдохнешь «утро доброе»,

Удивлённо глянешь – кто это тут лежит?

Я увижу круглый шрам у тебя под ребрами.

И в который раз попробую пережить.


Excuse me

 

А.Д.


Помнишь, как это – солнце за кромкой леса, серые скалы, родинка у виска. Ветер смеётся, прыгает, куролесит, ветер втыкает палки в мои колёса, красит коленки пятнышками песка.
Мне бы замерзнуть, сжаться, а я стекаю, и извиняюсь, зная, что я права. Жизнь наконец осознала, кто я такая, жизнь поняла, куда я её толкаю и отобрала авторские права.
Помнишь ли эти дни, локотки в зелёнке, дергала струны, снашивала колки. Физика на коленке – как на продлёнке, помнишь, ты называешь меня Алёнкой, я огрызаюсь – Алька и никаких.

Кажется, я жила на проспекте Славы, Мити или Володи, давным-давно. Как я дрожала - только не стать бы старой, как я тебя встречала, возле состава, как мы лакали розовое вино.
Помнишь, как в марте мы открывали рамы, тусклые дни соскабливали со стен. Как я теряла зимние килограммы, точная съёмка, яркие панорамы, помнишь, как я любила тебя – совсем.

Вот я сижу за стойкой ночного бара, тупо считаю трупики сиграет. Помнишь – а каждый вечер, как после бала, как я со всех страниц себя соскребала и оставляла рядом с тобой гореть.
Помнишь, или не помнишь, а было сколько тёплых ночей, невыдержанных утрат. Как мы с тобой валились в чужую койку, между симфоний, между дневных осколков и засыпали в позе «сестра и брат».

Как я ждала осеннего ледостава, как я в ночи молилась за наш союз...



Господи, кто бы понял, как я устала,

Господи, кто бы понял, как я боюсь.


* * *


Вот допустим, ему шесть, ему подарили новенький самокат. Практически взрослый мальчик, талантлив и языкат. Он носится по универмагу, не разворачивая подарочной бумаги, и всех вокруг задевает своим крылом. Пока какая-то тётя с мешками по пять кило не возьмёт его за плечи, не повернёт лицом, и не скажет надрывным голосом с хрипотцой: «Дружок, не путайся под ногами, а то ведь в ушах звенит». Он опускает голову, царапает «извини» и выходит. Его никогда ещё не ругали.


Потом он растёт, умнеет, изучает устройства чайников и утюгов. Волосы у него темнеют, он ездит в свой Петергоф, он рослый не по годам, и мать за него горда, и у первого из одноклассников у него пробивается борода. То есть он чувствует, что он не из «низких тех», в восемнадцать поступает в элитнейший Политех и учится лучше всех. Но однажды он приезжает к родителям и застает новорождённую сестренку и сестрёнкину няню. Она говорит: «Тихо, девочка спит». Он встряхивает нечесанной головой и уходит и тяжко сопит, он бродит по городу, луна над ним – огромный тёплый софит. Его ещё ниоткуда не выгоняли.

В двадцать пять он читает лекции, как большой, его любят везде, куда бы он ни пошёл, его дергают, лохматят и теребят, на е-мэйле по сотне писем «люблю тебя», но его шаблон – стандартное чёрта-с два, и вообще надоела, кричит, эта ваша Москва, уеду туда где тепло, и рыжее карри. И когда ему пишут про мучения Оль и Кать, он смеётся, и сообщает: «мне, мол, не привыкать». Он вообще гордится тем, что не привыкает.


И, допустим, в тридцать он посылает всё на, открывает рамы и прыгает из окна – ну, потому что девушка не дала или бабушка умерла или просто хочет, чтобы про него написали «Такие дела», или просто опять показалось, что он крылат – вот он прыгает себе, попадает в ад, и оказывается в такой невероятно яркой рыже-сиреневой гамме. Всё вокруг горят, страдают и говорят, но какой-то чёрт ворчит: «Погоди её» и говорит: «Чувак, не путайся под ногами». И пинает коленкой его под зад.


Он взлетает вверх, выходит, за грань, за кадр.

Опирается о булыжник, устраивается на нём уютно, будто бы на диванчике.

Потом поднимает голову.

Над головой закат.

И он почему-то плачет, и тычется носом в пыльные одуванчики.


* * *


А у нас декабрь, но вокруг по-вешнему
Сыро и горячо.
Я захожу домой и вешаю
Голову на крючок.

Чайник вскипает, на окнах вязью
Странные письмена.
Господи, если ты вдруг на связи, –
Как она без меня?

Господи, лучшее, что ты выдумал,
Сделано из ребра.
Выдуто, выверено и выдано,
Чай на губах мешается с выдохом
Тёплого серебра.

Господи, дай ей пути лучистые,
Лучшие из твоих.
Если нам вдруг на двоих расчислено,
Я обойдусь, но чтоб ей по-честному
Счастья за нас двоих.

Чтобы она не видела чёрного
В розе твоих ветров.
Чтобы хоть раз забыла про чёртово
Злое своё метро.

Чтоб миновали её трущобы,
Изморозь, гарь и ил,
Чтобы играл Михаил и чтобы
Подыгрывал Гавриил.

Господи, я всё словами порчу,
Истина не в речах,
Весной, когда набухают почки,
Может быть, ты проверишь почту
И прочтешь белизну плеча,
И щека её горяча
И она прикусывает цепочку,
Чтобы не закричать.


Экстренное мытьё мозга


Не бойся, милый, это как смерть из телека, воскреснешь, вылезешь где-нибудь через век, ведь это даже не вирус, а так, истерика, суббота-утречко, надо уже трезветь. Пора идти, в пакете в дорогу бутеры, расчёска, зеркало – господи, это кто?.. На улице не морозно, но мерзко – будто бы хмельное небо вырвало на пальто. Ну что ж, спокойно, с толком, поднявши голову, на остановку, правильно, не спеши, так хорошо – не видно ни сердца голого, ни розовой недомучившейся души.

Вот так проходят эти, почти-осенние, почти совсем живые пустые дни, которые начинаются воскресением, кончаясь так, как тысячи дней до них, их не удержишь в пальцах – уж больно скользкие, бездарная беззастенчивая пора, ты приезжаешь вечером на Московскую, а уезжаешь с Автово и вчера. Друзья живут, хоть плохо, но как-то маются, а ты чем хуже, тоже себя ищи, один качает мышцы и занимается, другая, вот, влюбляет в себя мужчин. Пойди помой посуду – работа та ещё, отправься в лес, проспаться, пожрать, поржать. А ты стоишь зубами за мир хватаешься и думаешь, что он будет тебя держать.

Ты думаешь, ты такой вот один-единственный, такой вот медноногий смешной колосс, который хочет нырнуть в её очи льдистые и спрятаться в рыжем танце её волос. Что ты один молчишь ей срывным дыханием и молишься нецелованному лицу, что ты готов сгореть за её порхание, за голоса крышесносую хрипотцу. Она ведь вечно вместе, всегда при свите, и она ведь пробежит по твоей золе. И самый ужас в том, что она действительно прекрасней всего прекрасного на земле.

И что тебе расскажешь – посуда вымыта, за окнами злые тёмные пять утра, не вытянута, не вымотана, не вынута из рыхлого измочаленного нутра та нитка, нерв из зуба, живая, чуткая, свернувшаяся в горячий больной клубок, которую те, кто верят хоть на чуть-чуть в неё смущённо в своих записках зовут «любовь». Который раз – и мимо, а нитка тянется, и трется о бессмысленные слова, вот так ее когда-нибудь не останется – и чем тогда прикажешь существовать? Потом-потом-потом, а пока всё пенится, барахтается у боли своей в плену, не трогай, пусть подсохнет, еще успеется проверить, дернуть заново за струну. И ты опять расплачешься, раскровавишь всё, почувствуешь, как оно там внутри дрожит.
А вот сейчас ты выпрямишься. Расправишься. Войдешь в автобус. Встанешь. И станешь жить.


Четыре четверти меццо-форте


И если Богу нужны гимнасты – он точно выберет нас с тобой, таких крикливых и голенастых, и вечно ржущих наперебой, таких совсем сотворённых наспех, на спор, придуманных на слабо.

Не тех, кто пьёт здесь Мартини Бьянко и кормит розовых поросят, а нас, спокойно сопящих в ямке от силы метр на пятьдесят, таких, что режет в глазах – так ярко, штанами по ветру парусят, лисят, зубастых смешных крысят.

И если Богу нужны артисты, танцоры, клоуны и шуты, паяцы в шапочках золотистых, то это, ясно же, я и ты. Как брызги чьей-то неловкой кисти на приготовленные холсты, напортить, прыгнуть и укатиться, пока художник ушёл в кусты. Обнять, смеяться до немоты.
Не тех, что смотрит с тоской мадоньей сквозь непроглядные облака, а нас – ведь нас не сыскать бездомней, больней, безвыходней и бездонней, мы спим на тёплых его руках. Мы знаем запах его ладоней – полыни, пота и молока. Мы не покинем его пока.

Бери нас, Боже, скорее, ну же, бери в гимнасты, в шуты бери. Тебе же вряд ли совсем не нужен огонь, живущий у нас внутри, хоть на секундочку посмотри.

Господь молчит, я хочу купаться, вокруг прозрачно и горячо. Смешно и сладко немеют пальцы, когда ты тычешься мне в плечо.

Господь поймал нас ещё мальками и каждый миг разделил на два. Вода шумит, огибая камни, шуршит нечёсаная трава. И пахнет солнцем и васильками твоя пушистая голова.


© Алина Кудряшева, 2006-2008.
© 45-я параллель, 2008.