Алина Дадаева

Алина Дадаева

Все стихи Алины Дадаевой

X. V.

 

Если мир под водой, рыба просится на ковчег.

Не оставь, человек, помоги отыскать плавник.

Каждой твари по паре век 

(пусть и нету век)

над глазами, глядящими в глубину,

куда луч не проник пока, но река – потоп, 

значит ближе к солнцу, значит потом – рассвет.

Не оставь, человек, я тебе пригожусь, верну

этот долг с лихвой, хоть распятьем, хоть сходом в ад,

хоть твердыней вод, только чтобы след

мой двоился, как мир, который ушёл на дно.

 

* * *

 

А ребенок живет в облаках

и калякает странные знаки

на изнанке ковра,

в узелки заплетая шарады.

Мальчик что-то решает,

но он слишком мал и наивен,

ему снятся весёлые ивы и красные каллы.

Он чихает от пыли,

пыльцы

и шерстинок, снующих в тумане,

теребит на себе непомерно широкую кофту

и не знает:

Куда закатился голубенький шарик?

И всё шарит кругом,

и не может сыскать.

и обиженно хнычет.

 

 

* * *

 

Бога спугнуть недолго, если в голос и всуе.

Сунешь Христу монетку, как в автомат игральный:

говори, овечка, но тише,

говори, каракулевый отрок.

Он не услышит, зато погляди-ка, какие астры,

хризантемы у ног Его, белые, словно свечи,

ты вдыхай их, вдыхай, ведь любовь не цветок, но запах

от цветка, запас пыльцы благодатной.

Он не услышит, овечка, но станет легче,

видишь, как свет клубится над аналоем?

 

* * *

 

Бормочи благодарность садовой воде,

прорастает трава у Христа в бороде,

прорастают гвоздики из чёрных гвоздей.

Всё как у людей.

 

Значит, лучше – земле, значит, ближе земля,

не буди, не воскресни, не жди: у паля-

щего солнца обугленный край,

в небесах только ад.

 

Уходи в перегной, как домой, как в Эдем,

как в ордовик силур, постепенно, затем,

чтобы древнего времени мерную нить

хоронить.

 


Поэтическая викторина

В ожидании стиха

 

Помолилась – всуе.

В сумерках ели нахохлились,

слушая хокку дятла.

Брошу крошки на подоконник –

кони съедят.

 

*

Звезда прошмыгнула в снежное месиво –

месяц с огрызком сыра спутала.

Стало темнее:

тени желаний затрепетали

 

*

Своды нагнулись.

На грузной ветке – крошечная ворона

робко с дождём калякает:

клякса

меж строчек

метеосводки.

 

* * *

 

Верить шагам, отмеряющим ток

крови по венам. Верёвкой из строк

виться и видеть тебя в пустоте,

в каждом Ван Гоге и в каждом Христе,

в каждом движенье огня на ветру.

Весь не умру я. Но всё же умру

частью: не речи, но плоти в груди.

Окна напротив – гляди-не гляди –

больше не высветят тени родной.

Рыбки уснули в пруду и на дно

пали, как птички – с небесных высот.

Спи, моя радость, что билось – пройдёт.

 

* * *

 

Два века на съёмной квартире,

тихо передвигая мебель

из угла в угол

и голые стены обклеивая по моде.

Рыжий демон,

он жаждет иных песен,

советских авосек,

рябиновых капель.

У него больная печень.

А по ночам

он кричит маму –

и ту, и эту –

и обеих жалобно.

Два века назад

его предок

дал непреложный обет

бродить

под скрипящим от зноя солнцем

и целое лето

пить бледный чай

из глиняной пиалы.

Усталый и хмурый,

с жёсткой бородкой,

он просится к дому.

А чужое лето всё не кончается.

 

* * *

 

И Город спал.

Лишь сальные бороды аксакалов,

кололи его макушку,

как горло – пушок перезревшей айвы.

И вдоль дорог

лохматые горгоны на сморщенных стволах

ласкали голыми пятками воду,

случайно пролитую с неба.

Баня на Старомосковской –

или, скорее, её останки –

стонала

призрачными парами и вёдрами.

Миг – и всё стихнет.

Только запах хны от волос

останется.

 

* * *

 

И зонтики снова текут по городу,

в дурацких узорах и серых каплях,

как пышные цапли

в осенней жиже.

Меж ними хмуро бредут карнизы,

а снизу – ржавые подоконники,

и мелкие кони –

конечно, кони,

их топчут остренькими копытами.

Но ты не пытайся постичь сансару

и мелкую завязь солярных символов

в бензиновых кольцах на топких улицах,

печальных подтёках на грязном мраморе

и выгнутых бровках амуров бронзовых.

А просто ссутулься,

как будто вызубрил

все правила вузовской геометрии,

и сядь под омелу в роденовской позе

лицом к ойкумене и против ветра.

 

 

* * *

 

Из дому под вечер

с томиком

Стоуна, Ирвинга.

И рвёшь у дороги сор фиалковый,

как вороватый хапуга.

Опухший глаз светофора

равнодушно моргает в спину.

Спи,

изнурённый хранитель крестов,

стоглавый Горыныч

в чешуйках машин

уже не помнит о вечном городе.

уже не помнит о вечном.

Увечьем мысли –

слитны ль, раздельны,

а всё льнут к смерти,

хоть под слоем косметики и улыбок.

как вдруг пахнуло –

по-весеннему:

черепахой!

А повсюду – гарью,

да на небе дуга

на беду, наверное,

отвернулась.

И нули над нею –

неудачный эскиз Винсента.

 

Каин

 

Запретный плод у Евы в животе

уже набух, но Не-рождённый ползать –

у материнских юбок – не горазд

уразуметь, чем слаще для «плодитесь

и размножайтесь» змей, когда есть дух

святой, который не поклажа телу

(и мягок, и крылат, и дети бы послушней).

А нынче, кто из чрева прорастёт,

неведомо, ведь яблочко далече

от яблони не падает, зато

наверное, окажется червивым.

Пусть лучше зреет за оградой сада.

 

* * *

 

Как обратила Медуза Семёна в камень,

обратил Семён к небу серые очи,

возопил: Ну чё ты? Ты теперь назорейка, что ли?

Ты типа воскресла и с ангелами летаешь?

Отвечала ему Медуза свет-Горгона:

Я теперь назорейка, что ли, а надо будет,

полечу на Голгофу, а надо будет,

полечу во пустыню, где камни – дюны,

а растения – камни, а надо будет,

полечу туда, где слонялась веками до смены царствий,

вновь искуплю скитаньями грех великий,

ибо отец народов, Господь всевышний,

превратив олимпийцев в планеты, а тени – в летучих тварей

божьих, мне дал оперенье, девичий посвист,

так и порхала: головою – баба, телом – птица

над весенним садом, где лысая Ева бродила

(он, знамо, создал их лысыми: чай не звери,

не псы смердящи, блохасты, лохматы, чай),

обронила я там случайно, покуда пела,

перед лысой Евой смоляной свой кудрявый волос,

соблазнилась Ева чёрною шевелюрой,

застыдилась Ева наготы своего затылка,

загадала желанье, а желанья, что яблоки: только дёрни,

обросли черепа их с Адамом густою шерстью,

возгорелись сердца их с Адамом животной страстью,

и случились они под древом и такими, как нынче, случились.

Помилуй, о Боже, грешную не нарочно,

прими во прощенье душу раба твоего Семёна.

 

* * *

 

Как от пролившейся воды –

на дым

хранилища Акаши –

но каждый сам:

по нотам и фонемам,

немой,

как безразличный абсолют,

нащупывает узкую лазейку.

На кофте бумазейной –

стрекоза

отсвечивает крылышком

без блеска,

и меж прожилок римские каледы

и мартобри.

А впереди –

обритый небосвод,

неряшливо висит над горизонтом.

И стиснув – на двоих –

дырявый зонтик:

(другого нет),

ты говоришь: Ля Ви,

моя жестянка…

Капельки стекают

и мне наивно слышится:

Лови!

 

* * *

 

Когда сонные майны

верещат на рассвете,

ветки сжимая

костлявыми лапками,

каменный призрак

шевелится близ городского базара,

где зарёй голосят мечети.

Мучительно морщится,

кашляет пылью многоэтажек,

как желтолицый дехканин

на грязной ослихе.

И пышнотелый город,

щурясь – что твой узурпатор –

с ехидцей,

хищно слюнявит

обсохшие губы асфальта.

...Ветер

вальяжно топорщит

чинаровый веер.

...Над Хаст-Имамом,

истово плачущим

за тишину усопших,

тридцать тийинов 

падают в сопло поблекшего верха.

 

* * *

 

Мальчик, скользящий по линии света

к линии свитка,

где чёрные буквы

перекрутились, как чёрные букли,

перекрутились, как клейкие листья.

Мальчик сутулый и чуточку лысый.

Мальчик глотает прозрачные капли.

А у виска две пожухшие каллы,

белые каллы

и горсточка риса.

 

* * *

 

Мы не рыбы, рыбы немы,

мы – поём в полный рот,

напои меня, рыба, а я тебе напою

про воды твои медовы, чей горний мёд

не живот усладит, но голос, в его струю

вольются твои псалмы,

вознесут тебя к облакам, оранжевым на заре,

поплывёшь по солнцу, как бабочка в янтаре,

шевеля растерянным плавником.

 

 

Неяпонские стихи

 

*

Только родятся – и в землю:

салютом-сквозь-сито.

И так целую вечность

ветер снежинки бросает.

 

*

Как ночь меняет очертания!

На всю аллею – одно оранжевое дерево.

Как в детстве.

 

*

В зарослях паутины

золотой паук

украдкой подмигивает ветру –

Ветки в фонарном свете.

 

* * *

 

Облака над домами –

темно и томно.

распластались.

и город

ливрею чистит

как безропотный сенешаль.

Кто-то бродит в потёмках

походкой лисьей,

по дубовым листьям,

корявым веткам,

и катает в ладонях комочек глины.

А за городом ливень,

под ливнем – пустынь,

и старухи с крестами

шипят, как угли,

а Господь всё играет

в кривые кегли

и смеётся, бросая шар.

 

* * *

 

Оттого что бог воскрес в куличе,

думай больше о муке, а не муке.

Он родится заново, из яйца,

моложав с лица и хорош собой.

Он пойдёт к реке, где сидит Иван:

от рассвета – пьян (от Матфея – трезв).

«Покрести-ка меня ты в своём ключе».

«Потерял я ключи, – пробурчит Иван, –

ты садись, разговеюсь с тобой в ночи,

окрещу тебя огневой водой».

И довольно присвистнет: «Христос Воскрес».

«А воистину», – скажут ему в ответ.

 

* * *

 

По городу ходят прозрачные люди.

Не совсем невидимые,

Но сквозь них отчётливо проступают

Острые углы зданий.

Сети оголённых веток.

На земле – кленовые конвертики.

На дорогах – реклама курортов в Дании.

И так странно,

Если кто-то окликнет:

У-лю-лю!

Оглянись!

Обидно.

Думаю третий день:

А вдруг,

ты тоже пройдёшь неприметной массой?

А вдруг,

Таких, как ты, было немало?

Маску,

что ли, надень.

 

Подражание Маяковскому

 

Раздражение – это сжатие

                              зубов

до трещинок

на эмали.

В системе нервов нежданный сбой

малый.

 

Временный,

         как проводка перегоревшая,

как оголённая ветром

                                ветка клёна.

Излишней заботливости решка

раскалённая.

 

Ко лбу прижатая движеньем любящим

второй раз,

третий,

четвёртый,

пятый.

Ты успокоишься,

              ты отстранишь губы.

А на коже чувствительной –

                             пятна,

                             пятна.

 

* * *

 

Проснёшься –

молочница звякнет крынкой.

На крышах дежурят дымные трубы,

над трубами – облака.

Ноябрь придёт,

деловитый с виду,

по нитке распустит кленовый свитер,

мать ухнет сердито:

Ему бы, свину,

всё пыль под дождём месить.

Достанет из шкафа кривое сито,

шаманя, сварганит пирог с капустой,

Я буду жевать и бурчать:

Не вкусно…

Хоть вкусно-то было как!

 

* * *

 

Пыль на тахте,

на тарелке –

урючинки с солью.

Сонные ослики

солнце качают ушами,

шаткая тучка –

неловко впечатанный смайлик –

лыбится горько.

А в горле –

приспущенный шарик,

шарик воздушный:

вдохнёшь – и лети куда хочешь.

Тикают ставни,

а может, кузнечики.

В сточном

арыке

булыжник,

как прочерк,

проставлен.

 

 

Рождественское

 

Это весна, а ты говоришь: сосна,

ёлка, нарядим, шарики, мишура.

Рыба молчит, потому что болит десна,

если блесна во рту у неё горит.

Это сегодня, а ты говорил: вчера

берингов окунь, а я говорила: кит

между иголок плывёт к голубой звезде.

Там, по-над миром, кто-то уже парит

Где-то в пространстве верхнего острия.

 

* * *

 

Смотришь на небо так,

будто не было ни земли,

ни воды, ни глины,

ни женщины из ребра;

будто ещё вчера ты гонял чаи

с тем, кто теперь – дыра,

куда падаешь всякий раз,

когда кажется: полетишь,

потому что разница

между «пропасть» и «высота»

только в точке отсчёта, где ты стоишь

и глядишь через стократный зум

на его черты,

на черту,

за которой Он переходит в ты.

 

* * *

 

Шорты в заплатах, травинка за ухом,

бабка Зулейка окликнет: Заинька!

на полурусском присвистнет: Олинка!

А на верёвке у бабки – облако

сушится вместе с атласным лифчиком

и не понятно, что больше – лишнее.

Кошка сидит у конюшни в ступоре,

чашку разбила с вареньем тутовым.

Чешутся кони боками дряблыми,

кошка в тутовнике, кони – в яблоках.