* * *
Запомни: скорость света превозмогает тьму.
Но не ищи ответа – зачем и почему.
Не упадёт и волос с повинной головы,
покуда дремлет слово среди большой травы.
Смотри, какое небо над крышами стоит.
Плывут по небу нерпа и говорящий кит.
И звёздочка простая – одна в своём углу -
доверчиво бросает в египетскую мглу
до хрипоты, до жженья обычные слова
о таинстве рожденья и чуде Рождества.
Ей вторит хор созвездий, качаясь на ветрах,
и скорость доброй вести превозмогает страх.
* * *
Гляди – над парусами этажей,
как бы застряв в тугой воздушной плоти,
бесчисленное воинство стрижей
бесчинствует на бреющем полёте.
Когда кругом безоблачная синь –
какая сумасшедшая тревога,
какой атас у них на небеси –
скажи мне, милый Боже, ради Бога...
Присмотришься – а ничего и нет:
ни угадать, ни позабыть, ни вспомнить.
И только-то – инверсионный след,
косой чертой перечеркнувший полдень.
Так погуби меня, но разреши
жить этой жизнью без стыда и гнева,
где чудеса тревожны, и стрижи
к земле притягивают небо.
Каин вопрошает
Ужель я сторож брату своему?
Тому, что сделал я, виной не зависть,
но ревность первородства. Почему,
на злаки полевые не позарясь,
Ты отдал предпочтение ему?
И в сердце копошащаяся туго
стальная завязь смертного стыда
(ах, изобилье Авелева тука,
его тяжелорунные стада!).
И нож, меж рёбер выросший отвесно,
и долгое схождение во тьму…
Не по уму – по совести ответствуй –
ужель я сторож брату моему?
* * *
Вот белый свет. Вот это я и ты.
Вот это снова ты. Вот мы с тобою.
А дальше – разведённые мосты
и дым над нарисованной трубою,
орущие под окнами коты,
зонты, диваны, новые обои,
виолончели, скрипки и гобои
и скомканные нотные листы,
прощания, обиды, нелюбови,
последний шаг до тлеющей черты -
и вдруг, среди огромной, как в соборе,
невероятной, гулкой немоты -
короткие глухие перебои...
Ты замечала – до чего пусты
глаза без страха, жалости и боли?
* * *
Отчего так оголтело льну
к ясному до маеты, до жути
колокольному цветному льну
с привкусом забвенья или ртути?
Словно предстоит с самим собой
долгая бесслезная разлука –
посвист стрел, пылающий собор,
ни словечка, ни кивка, ни звука...
Так и подступает немота -
слишком опрометчиво и рьяно
оловом кипящим залита
лицевая мыслящая рана.
...Знать бы,
скольким пересохшим ртам
довелось вбирать упругий воздух
откровения – и чья гортань
прохрипит о небывалых вёснах,
как лютует скомороший Бог,
заходясь в колючем едком кашле,
как разматывается клубок,
и сочится в тыщу лет по капле
стереоскопический простор
сквозь ушко кащеевой иголки, -
и ведут неспешный разговор
вётлы и ветра, волхвы и волки...
В кратком переводе на людской,
памятливый, тёплый и бескостный,
это значит: обернись рекой,
радугой двойною високосной -
только бы заполнить как-нибудь
промежуток меж Творцом и тварью.
...Автострады уступают путь
гибкому степному разнотравью.
Только бы, немея на закат,
подставляя грудь дождю и снегу,
кончиком сухого языка
прикоснуться к нёбу – или к небу.
Тут-то и настигнет, как удар,
и встряхнёт за немощные плечи
дивный и немилосердный дар
человечьей речи...
* * *
… Белёсые сухие небеса,
глядящие осмысленно и цепко.
И воздух будто взвешен на весах
аптекарских –
ни грана без рецепта.
И церковь, и ограда, и кресты -
всё слишком просто, буднично, осенне,
поскольку мир спасён от красоты
и заодно – от веры во спасенье.
И только удивлённый холодок
проскальзывает где-то между ребёр …
Ты видишь –
ангел в пластиковой робе
босой ступнёю пробует ледок?..
И снова настигают голоса,
дома, деревья, улицы и лица.
И надо всем – пустые небеса,
простые небеса Аустерлица.
Нить
1.
Нить свивается все тоньше.
Половина пути – и вот
кто-то молвил светло и точно:
каждому – по вере его.
Можно ждать иного расклада,
уповать на благую весть.
Только лучше уже не надо –
веселей и горше, чем есть.
2.
Первый лёд ходока не держит.
На волокна распалась нить.
Хмурой ветренице-надежде
негде голову приклонить.
Только небо, навзрыд стирая
поражения и ничьи,
беззастенчиво – Христа ради –
постучится веткой в ночи.
* * *
Чаю воскресения мёртвых и жизни будущаго века.
«Символ веры», Никейский собор, 325 г.
Это осень. Неужели так скоро,
неужели так до срока – поверь,
я не слышал терпеливого хора,
указующего мне, кто правей,
кто правдивее.
В прожилках и остьях,
словно в устьях замерзающих рек,
застоялся пузырящийся воздух,
пузырящийся и ясный, как грех.
По какой такой любви и причине
под рассыпчатый смешок-шепоток
от предсердья к воспалённой брюшине
перекачиваешь медленный ток?
Сколько скуки на внимательных мордах
облаков порожних, сторожевых...
Слышишь – чаю воскресения мёртвых,
но не чаю обретенья живых.
Слышишь – верю в холода, в непрощенье,
в снег, что выпадет из Боговых рук,
в превращение и коловращенье,
возвращенье – на гончарный ли круг?
...Это память. Это тысячи волглых
соответствий в обожжённой листве.
Подержись ещё немного за воздух.
Заплати за ускользающий свет.
* * *
Выпадает меченая карта.
Выпадает срок уплаты долга.
Выпадает супермен из кадра.
Выпадает снег. Уже – надолго,
чуть не навсегда. Опустим шторы
и в буржуйку хвороста подкинем.
За порогом – вход в пустую штольню,
а под стрехами – гнездо валькирий.
Так, нутром предчувствуя период
ледниковый, устрашась полярных
холодов, судачат сибариты-
мамонты: а вправду, не пора ли
к Господу на зимние квартиры,
в голубые гибельные толщи?
Что кому – а нам с лихвой хватило
нежности – и ненависти тоже.
Ныне существуем по законам
времени военного – а значит,
сколько ни шатайся по знакомым –
не застанешь никого из наших.
Да и ваших нет – ушли в разведку,
в андеграунд и к полуденному бесу,
попадая пальцами в розетку
при очередной попытке к бегству.
Что ж, махнёмся судьбами и снами,
овладеем межпланетным сленгом.
Все, что было с вами-с ними-с нами,
станет снегом-снегом-снегом-снегом.
Потому что снег дороже боли,
потому что все врата отверсты.
За порогом – чисто волчье поле,
а в конце задачника – ответы.
...Завтра – ленинградская блокада.
* * *
Я помню день, когда я был сожжён,
взойдя на уготованное ложе
с прекраснейшей из земнородных жён –
и ясно помню день, когда я ожил.
Любимая, истлели паруса,
погашен свет, и двери сняты с петель.
Нам остаются пепел и роса,
тяжелая роса и горький пепел.
Под пологом приязненных небес
мы пили воду с лепестками тёрна
и узнавали вдруг себя – в себе,
и вновь себя теряли обретённо.
В хитросплетенье улочек кривых
и праздных площадей, набитых людом,
что делать нам, скажи? – я так привык
к своей судьбе, к её уловкам лютым,
а всё же мы ещё на смерть взрослей,
и се, теснимый воробьиной злобой,
твержу кому-то: что ж, теперь разлей
бедою нас колодезной, попробуй
разъедини хотя б на миг, рассорь
с пространством нерассказанным, неспетым,
когда мы стали пеплом и росой,
росой и пеплом...
* * *
И канет ночь, и выйдет срок,
и ниоткуда, как сиротство,
нагрянет хищный ветерок -
свирепый северный сирокко.
Одним движением руки,
упрям, бессовестен и ловок,
он вырвет с мясом косяки
и оборвёт бельё с веревок.
И разойдутся полюса,
и вспыхнут гаснущие солнца,
и невидимки-паруса
поднимут мачтовые сосны,
и полдень встанет за кормой,
как «да» и «нет», как время года...
Так неужели, Боже мой,
мы ждали лучшего исхода?
Помилуй, Господи, – я жил
наощупь разбирая буквы,
не то чтоб в оголтелой лжи,
но в небрежении, как будто
с песчинкой едкою в глазу –
и вдруг прозреть на вдох и выдох,
и задохнуться, как в грозу,
с предельной чёткостью увидев
и дальний свет, и дольний мир,
такой бесслезный и ничейный, -
теперь попробуй-ка пройми
его звучанье и значенье...
После запятой
Здесь ты жила, пока не умерла.
Другой маршрут, но улица всё та же.
И мимо проплывают номера
краснокирпичных десятиэтажек...
............................................
............................................
............................................
............................................
... прощай, вот я пишу тебе опять
«прощай» на этом непорочно-белом,
прощаясь наугад и второпях,
прощая между строк и между делом –
какая роскошь – вспарывая швы,
да разве мы с тобою не простили
те времена и армии, что шли
победным маршем сквозь твои пустыни,
по простыням бессонницы, прощай,
сдирая корочку с подсохшей ранки –
какая дрянь – смотри не оплошай,
когда, отзимовав, засвищут раки,
когда – прощай, ты, слышишь ли, – в четверг
вдруг линет хлывень или хлынет ливень,
и поплывёт куда-то вбок и вверх
воздушный змей, нелепый и счастливый,
прощай, да неужели не смогли,
не удержали и не отпустили
до первой светлой капельки любви –
все остальное ухищренья стиля,
прощай, тебе там будет хорошо,
и ветер возвращается из странствий,
тепло, ещё теплее, горячо,
непоправимо, безмятежно – здравствуй.
* * *
...и вдруг прольётся, как из чаши,
непоправимо белый свет,
сухой и звонкий, чуть горчащий -
и живы все, и смерти нет.
И пласт подтаявшего снега,
под тяжестью своей осев
и выдохнув, сорвётся с неба -
и страха нет, и рядом все.
И тут же встрепенется зыбко
и дрогнет крыльями в пыльце
новорождённая улыбка
на запрокинутом лице
цветка. Ну что ж, и ты не бойся,
иди в полуденной росе
туда, где смерть почила в бозе
и живы – все.
* * *
Запоздалый март, волчий ветерок.
Только и всего. Не бывает лучше.
Отступает страх. Подступает срок.
Слышишь, как звенят под ногами лужи?
А над головой – звёздная дыра.
Хороши дела, да делишки плохи.
Только и всего – с ночи до утра
погонять коней, не жалея плётки,
в голубую степь, по следам орды,
чувствуя во рту травяную горечь,
возвращая дар, стёршийся до дыр,
расплетая нить, обретая голос.
Начало
Отгремят ромашковые громы
и закаты выгорят дотла.
Ничего не остаётся, кроме
горстки беспокойного тепла.
Разверни тугой небесный свиток –
видишь на изломе бытия
рой частиц, в одно сиянье слитых?
Это ты, родная. Это я.
Это я, охотившийся с волчьей
стаей на медведя-шатуна, –
плавились снега, и била в очи
низкая багровая луна.
Это ты, идущая на нерест
по теченью пересохших рек, –
мой соблазн, смятение и ересь,
чудо, оправдание и грех.
Но когда,
на атомы расколот,
мир, что прежде назывался «мы»,
разлетится, набирая скорость
света – а, быть может, скорость тьмы –
словно неприкаянное семя,
на семи чудовищных ветрах
без остатка, наравне со всеми
упадём в живородящий прах.
Потому что сумасшедшей крови,
наобум сплетающей тела,
ничего-то и не нужно, кроме
горстки безымянного тепла –
вереска цветущего и мяты,
нежности, тревоги и стыда
и дороги в поле, где не смяты
лютики, ромашки, резеда…
Автоэпитафия вольнооотпущенника
(Надпись на могильной плите, 200 г. до Р. Х.)
Я призову в свидетели полнеба
и беспощадно синий окоём.
Я высек это в камне – кто б полнее
запечатлел отсутствие моё.
Я жил внаймы, я уповал на помощь,
я ел с ножа и убивал, смеясь.
Я столько позабыл, что не упомнишь –
как это звали – радуга ли, полночь,
что это было – нежность или грязь.
А смерть приходит с белыми руками,
с горелым хлебом, с пригоршней огня.
Я обманул её. Я высек в камне:
меня здесь нет. Я здесь – но без меня.
Благодарение высоким манам
за право жить, за доблесть умереть
каким родился – голым, безымянным.
Я был – я не был – я не буду впредь.
Я высек это в камне.
© Алексей Сомов, 2000-2006.
© 45-я параллель, 2006.
|