Александр Кабанов

Александр Кабанов

Четвёртое измерение № 18 (366) от 21 июня 2016 г.

Подборка: Цвет тетивы

* * *

 

к Пушкину в том числе

 

Поэзия должна быть виноватой,

она идёт по жизни вороватой:

ее карманы – два бездонных храма,

она свята, она не имет срама.

 

Должна, должна, вслепую отдаётся,

а что от человека остаётся:

один вагон да малая тележка

и между ног – обрезанная флешка.

 

Такая пошерсть или это почесть,

живу один, часов не тороплю,

по осени – на Пушкина охочусь:

а что поделать – ниггеров люблю.

 

Не состоял, теплее одевался

зимой в меха и в винные мехи,

да будет проклят тот, кто сомневался,

кто утверждал, что я – пишу стихи.

 

* * *

 

Ещё темно и так сонливо,

что говорить невмоготу.

И берег спит и ждёт прилива,

поджав колени к животу.

Желтее корки мандарина,

на самом краешке трамплина

встаёт на цыпочки звезда.

И, словно вплавь, раздвинув шторы,

ещё по локоть кистепёрый,

ты возвращаешься туда,

где в раскалённом абажуре

ночная бабочка дежурит, –

и свет, и жизнь, и боль впритык!

Ты возвращаешься в язык,

чтоб слушать –

жалобно и жадно –

рассвет, подвешенный за жабры,

морской паром, по леера

запруженный грузовиками,

грушёвый сад, ещё вчера

набитый по уши сверчками!

Простор надраен и вельботен,

и умещается в горсти.

И ты свободен. Так свободен,

что некому сказать: «Прости...»

 

1990

 

* * *

 

Есть в слове «ресторан» болезненное что-то:

«ре» – предположим режущая нота,

«сторан» – понятно – сто душевных ран.

Но, почему-то заглянуть охота

в ближайший ресторан.

 

Порой мы сами на слова клевещем,

но, Господи, как хочется словам –

обозначать совсем иные вещи,

испытывать иные чувства к нам,

и новое сказать о человеке,

не выпустить его из хищных лап,

пусть цирковые тигры спят в аптеке,

в аптеке, потому что: «Ап!»

 

У темноты – черничный привкус мела,

у пустоты – двуспальная кровать,

«любовь» – мне это слово надоело,

но, сам процесс, прошу не прерывать.

 

07.06.2016

 

* * *

 

Пепельно и на душе – богодельно,
пишется – слитно, живётся – раздельно,
парус белеет конкретно и чисто,
клоны вращаются в детских гробах:
снится красивая крыса – Отчизна

с краской томатной на тонких губах.

 

Ей предлагают себя на обеды
пушкинофобы и лермонтоведы,
милые, я вас молю:
с язвой боритесь и пляскою Витта,
опыты ставьте, но,
не отравите –

лабораторную крысу мою.

 

Осип Эмильевич, как Вам живётся,
что ж Вам крысиная песнь не поётся,
сколько стихов ни готовь?

 

Жесть или жизнь разгрызая капризну,
подстережёт мою крысу – Отчизну

страшная крыса – Любовь.

 

2004

 

* * *

 

Синий, надорванный цвет тетивы
и тишины перегной:
всё, что когда-то напишете вы –
было придумано мной.

 

Клеился и притирался к словам,
воду пуская в распыл:
всё, что когда-то полюбится вам –
я навсегда разлюбил.

 

№10101968

 

1

То ливень, то снег пархатый, как пепел домашних птиц,
Гомер приходит в Освенцим, похожий на Аушвиц:
тройные ряды акаций под током искрят едва –

покуда рапсод лопатой сшивает рванину рва,
на должности коменданта по-прежнему – Менелай,
менелай-менелай, кого хочешь – расстреляй,
просторны твои бараки, игривы твои овчарки,
а в чарках – хватает шнапса, и вот – потекли слова.

 

2

Генрих Шлиман с жёлтой звездой на лагерной робе,
что с тобой приключилось, ребе, оби-ван кеноби,
для чего ты нас всех откопал?
Ведь теперь я уже – не костей мешок, не гнилая взвесь,
я совсем обезвожен, верней – обезбожен весь,
что едва отличаю коран и библию от каббал,
от эрзац-молитвы до причастия из картофельной шелухи:
после Освенцима – преступление – не писать стихи.

 

3

На плацу – огромный каменный конь воскрешён вживую:
приглашаются женщины, старики и дети в новую душевую,
у коня из ноздрей – сладковатые струи дыма –

до последнего клиента, не проходите мимо,
от того и похожа душа моя на колыбель и могилу:
слышит, как они моются , как поют хава-нагилу,
ибо помыслы – разны, а память – единокрова,
для того, чтобы прозреть, а после – ослепнуть снова.

 

01.02.2016

 

* * *

 

Солнцем снег занесло: каждый метр – солдатский, погонный,
золотится зима, принимая отвар мочегонный,
я примёрз, как собачий язык примерзает к мертвецкой щеке,
а у взводного – рот на замке.

Солнцем снег занесло, и торчат посреди терриконов –
то пробитое пулей весло, то опять новогодняя ель,
в середине кита мы с тобой повстречались, Ионов –
и, обнявшись, присели на мель.

А вокруг: солнцем снег занесло вдоль по лестничной клетке,
и обломки фрегатов напали на наши объедки,
для чего мы с тобою сражались на этой войне,
потому, что так надобно было какой-то х**не –
донесли из разведки.

Облака поутру, как пустые мешки для котят,
в министерстве культуры тебя и меня запретят:
так и будем скитаться, ходить по киту в недоумках,
постоянно вдвоём, спотыкаясь, по краю стола –
демон жертвенной похоти, сумчатый ангел бухла –
с мочегонным отваром в хозяйственных сумках.

 

21.02.2016

 

Аскания-Нова

 

Антилопа гну – амазонка в рогатом шлеме,
и полынь щекочет её изогнутые сосцы,
вот заходит солнце, и тьма запеклась на клемме:
виноваты звёзды – неопытные образцы.

 

Одинокое стадо тянется к водопою,
под копытами чавкает унавоженная тропа,
антилопа гну – не гнушается быть собою,
потому что она – свободна, она – глупа.

 

Сам себе – чужой, гадающий по стрекозам,
по лечебным травам, бурьяну да ковылю,
и грядущее, опрокинутым бензовозом,
надвигается, я тебя люблю.

 

Пусть моя слеза похожа на микросхему,
у которой память – вольером окружена:
по вольеру мечется страус, он ищет Эмму,
утверждая, что эта Эмма – его жена.

 

Пришествие

 

Чую гиблую шаткость опор, омертвенье канатов:

и во мне прорастает собор на крови астронавтов,

сквозь форсунки грядущих веков и стигматы прошедших, –

прёт навстречу собор дураков, на моче сумасшедших.

 

Ночь – поддета багром, ослеплённая болью – белуга,

чую, как под ребром – все соборы впадают друг в друга,

родовое сплетенье корней, вплоть до мраморной крошки:

что осталось от веры твоей? Только рожки да ножки.

 

И приветственно, над головой поднимая портрет Терешковой,

миру явится бог дрожжевой — по воде порошковой,

сей создатель обломков – горяч, как смеситель в нирванной,

друг стеклянный, не плачь – заколочен словарь деревянный.

 

Притворись немотой/пустотой, ожидающей правки,

я куплю тебе шар золотой в сувенировой лавке –

до утра под футболку упрячь, пусть гадают спросонок:

это что там – украденный мяч или поздний ребёнок?

 

Будет нимб над электроплитой ощекотывать стужу,

и откроется шар золотой – бахромою наружу:

очарованный выползет ёж, и на поиски пайки –

побредёт не Спаситель, но всё ж – весь в терновой фуфайке.

 

Принудительно-яблочный крест на спине тяжелеет:

ёжик яблоки ест, ёжик яблоки ест, поедая – жалеет,

на полях Байконура зима, чёрно-белые строфы,

и оврага бездонная тьма как вершина Голгофы.

 

Летки

 

Затеял снег – пороть горячку,
солить дрова, топить аптечку,
коты впадают в речку Спячку,
а что поделать человечку?

 

Пить самогон и лузгатьсемки,
включить планшет, отфрендить брата,
и солнце, как жетон подземки –
едва пролазит в щель заката.

 

А женщины – не пахнут домом,
они молчат пасхальным басом,
уходят с офисным планктоном,
рожают с креативным классом.

 

Так что поделать человечку:
обнять кота, спасти планету,
разрушить храм, и Богу свечку
поставить – эту или эту?

 

Аккордеон

 

Когда в пустыне, на сухой закон –

дожди плевали с высоты мечетей,
и в хижины вползал аккордеон,
тогда не просыпался каждый третий.

 

Когда в Европе, орды духовых
вошли на равных в струнные когорты,
аккордеон не оставлял в живых,
живых – в живых, а мёртвых – даже в мёртвых.

 

А нынче, он – не низок, не высок,
кирпич Малевича, усеянный зрачками,
у пианино отхватил кусок
и сиганул в овраг за светлячками.

 

Последний, в клетке этого стиха,
все остальные – роботы, подделки,
ещё хрипят от ярости меха
и спесью наливаются гляделки.

 

А в первый раз: потрепанная мгла
над Сеной, словно парус от фелюки…
…аккордеон напал из-за угла,
но, человек успел подставить руки.

 

* * *

 

Мне подарила одна маленькая воинственная страна
газовую плиту от фирмы «Неопалимая Купина»:
по бокам у неё – стереофонические колонки,
а в духовке – пепел, хрупкие кости, зубные коронки,
и теперь уже не докажешь, чья это вина.

 

Если строго по инструкции, то обычный омлет,
на такой плите готовится сорок пустынных лет:
всеми брошен и предан, безумный седой ребёнок,
ты шагаешь на месте, чуешь, как подгорает свет
и суровый Голос кровоточит из колонок.

 

 

* * *

 

Я начинался с музыкою вровень
и счастлив был, а значит, был виновен
в просчётах бытия,
что вместо счастья, из всего улова,
досталось вам обветренное слово,
а счастлив только я.

 

Как будто соль, сквозь дырочку в пакете,
я просыпаюсь третий век подряд,
меня выводят на прогулку дети,
коленки их горят.

 

И если счастье – зло, и виновато
во всех грехах, в священной, бл*дь, войне:
любое наказанье и расплата
лишь за добро – вдвойне.

 

Зачем же эта музыка в придачу
бессмысленно высвечивает тьму?
О чём она? И почему я плачу?
Я знаю почему.

 

* * *

 

Что-то худое на полном ходу –

выпало и покатилось по насыпи,
наш проводник прошептал: «Нихрена себе…»,
что-то худое имея ввиду.

 

Уманский поезд, набитый раввинами,
там, где добро и грядущее зло –
будто вагоны – сцепились вагинами,
цадик сказал: «Пронесло…»

 

Чай в подстаканнике, ночь с папиросами,
музыка из Сан-Тропе,
тени от веток стучались вопросами –

в пыльные окна купе.

 

Лишь страховому препятствуя полису,
с верой в родное зверьё,
что-то худое – оврагом и по лесу –

бродит, как счастье моё.

 

Случайное возгорание

 

И тогда прилетела ко мне Жар-кошка:
покурить, застучать коготком окошко,
обменяться книгами, выпить граппы,
и вставало солнце на обе лапы.

 

Вот струя из брандспойта, шипя и пенясь,
разбудила вкусную рыбу-Феникс:
у неё орхидеи растут из пасти,
заливные крылья – в томатной пасте.

 

Двадцать лет возвращалась жена в Итаку –
я обнял её, как свою собаку,
и звенела во мне тетивой разлука,
без вопроса: а с кем ты гуляла, сука?

 

Вариации

 

В кармане –  слипшаяся ириска:
вот так и находят родину, отчий дом.
Бог – ещё один фактор риска:
веруешь, выздоравливаешь с трудом,
сидишь в больничной палате
в застиранном маскхалате,
а за окном – девочки и мартини со льдом.
Сколько угодно времени для печали,
старых журналов в стиле «дрочи-не-дрочи»,
вот и молчание – версия для печати,
дорогие мои москвичи.
Поднимаешься, бродишь по коридору,
прислушиваешься к разговору:
«Анна Каренина… срочный анализ мочи…»
Мысли мои слезятся, словно вдохнул карболки,
дважды уходишь в себя, имярек.
«Как Вас по отчеству?», – это главврач в ермолке,
«Одиссеевич, – отвечаю, – грек…»
Отворачиваюсь, на голову одеяло
натягиваю, закрываю глаза – небывало
одинокий отчаявшийся человек.
О, медсёстры – Сцилла Ивановна и Харибда Петровна,
у циклопа в глазу соринка – это обол,
скорбны мои скитания: Жмеринка, Умань, Ровно…
ранитидин, магнезия, димедрол…
Лесбос бояться, волком ходить, и ладно,
это – Эллада, или опять – палата,
потолок, противоположный пол?