Алекс Трудлер

Алекс Трудлер

Четвёртое измерение № 3 (351) от 21 января 2016 года

за горизонтом параллельных снов

за горизонтом параллельных снов

 

гордей

 

за пределы метёт, заливает округу погодой,

целлюлитное небо свисает узлами дождей.

разрубает узлы по ему лишь известному коду

аритмичный подагрик – гордей.

 

череду голосов провожая подкожною дрожью,

он бредёт вдоль толпы по одной из нехоженых троп.

под лучами весны он от холода скуки скукожен

и меняет количество стоп.

 

грязь марает лицо – это время садится в карету.

тяжело? тяжело! не укрыться. ни в лес. не свернуть.

время тянет вперёд по руке, по удару, по метру –

вот ещё! вот немного! чуть-чуть!

 

половина знакомых застряла на сломанной строчке,

половина друзей провалилась под ноги чужим,

но прямая кривой не всегда выходила короче,

и не слаще отечества дым.

 

черновой вариант получился похожим на правду –

и свеча догорела, и ногу от марша свело.

но не ропщет гордей и на людях картинно картавит,

продвигаясь за новым узлом.

 

старик

 

этот старик с красным большим мешком,

чуть крючконосый, с долгим нависшим взглядом,

перемещается чаще всего пешком –

только не так, как дьявол, что носит «прада».

 

там, где впадает в город людской поток,

там, где стада бизонов пасутся шатко,

встретишь его отставленный локоток,

что повторяет строгость его лопаток.

 

дождь по дороге прячет лицо и пыль –

впрочем, осанка кажется непреклонней,

чем у старухи с именем изергиль

и рыбака сантьяго на горизонте.

 

давит мешок прозрением чепухи –

в липовом переулке, в кругу семейном,

кто-нибудь, кто попросит прочесть стихи,

от удивленья вывихнуть может шею.

 

он на суставы ветра повяжет боль

и постучит по клавишам очумело,

чтобы, введя побитый, как жизнь, пароль,

выбелить осень растёртым о строчки мелом.

 

по прогнозам

 

а по прогнозам, завтра опять война,

небо намажут тоненько на горбушку,

чтобы, набравшись беленькой дочерна,

прятать воспоминания под подушку.

 

к старости превратился запас рублей

в сладкий больничный привкус лекарств и пота,

и (за глаза) прощальное – «не болей» –

кажется продолжением анекдота.

 

ангелы точат – к чёрту! – карандаши,

правят проекты завтрашнего салюта,

прошлое выгибается: «не спеши»,

капая в настоящее по минутам.

 

милостыню подайте – хоть парой слов!

я не прошу богатства и долголетья,

кто их поймёт – непуганых докторов...

а по прогнозам, завтра уже не светит.

 

шесть

 

мальчишка играл в войну и скрывался от немцев,

тишину разрывал лишь шорох и шёпот мыший:

на чёрной планете от боли скрипели дверцы,

и пепел садился на пальцы и падал выше.

 

мальчишка, элоhим гадоль*, но не знает польский,

надежда сыреет – солдаты стареют рано,

за горизонтом таится войско. чужое войско.

а в голове без устали бьют барабаны.

 

мальчишка, сиди, не двигайся. запомни, если

тебя кто-нибудь услышит, игра прервётся.

до тысячи сколько – двадцать? а, может, двести?

но должен остаться один. ты же помнишь горца.

тихо. я ухожу. буду в шесть.

будем вместе.

_____

* элоhим гадоль – Господь велик (иврит)

 

в фабричном дыму

 

облако жило в фабричном дыму,

не разделяя позиции спора

(о прототипe утопшей муму)

между степаном и рыжим трезором.

 

кляксой на своде маячила синь,

непреходяще курлыкали птицы

пьяные песни залётных богинь:

«дайте им воздухом опохмелиться!"

 

а на углу семафорил каштан,

ветки на свет пятернёй растопырив,

чтобы не думал прохожий степан

о нестабильности в доме и в мире.

 

словно ковчег, плыл газетный листок,

ветром сдуваем куда-то на север,

вслед за слонами. фабричный гудок

был по-весеннему нагл и распевен.

 

вверх виновато смотрело из луж

облако чёрными брызгами капель:

«как же ты, братец степан, неуклюж!» –

и поправляло бумажный корабль.

 

тарабарский язык

 

я изучаю на спор тарабарский язык,

нёбо болит, и за небо подвешен кадык,

прошлое время уныло свисает с ушей,

я выгоняю себя на свободу взашей.

 

я прорастаю в поля, словно чахлый бурьян,

втоптанный шагом за славой спешащих славян;

голод за тёткой, за старою бабкой с клюкой,

тянется ветром, который уснёт за рекой.

 

мирный будильник часами минутами спит,

чтобы его не будили за вспоротый стыд,

чтобы коровы чесали бифштексам бока

из-за незнания чётких основ языка.

 

я провожаю молитвами выжатый день

и поднимаюсь на новую в споре ступень,

руки по локоть в свободе свисают плетьми –

я изучаю язык, позабытый людьми.

 

это ведь тоже дзен

 

Хлопок одной ладони.

Дзенская притча

 

Счастье без горя – хлопок. Одной ладонью.

Борис Акунин, «Алмазная колесница»

 

лужи сцепились с небом. в лужах – взгляд мертвеца.

требует жизнь: «скорей бы!» – ей бы звездой мерцать.

на горизонт нанизан бусами белый свет:

я ожидаю вызов, выстланный на траве.

 

если принять задачу данного нам хлопка,

время, как полый мячик, прыгнет до потолка.

приоткрывая книгу – «слышите пустоту?» –

время покажет фигу, скажем начистоту.

 

вроде простое дело: не покривив душой,

душу достать из тела, выпив на посошок –

это любовь изгнала дурь через экзорцизм,

правя рулём скандала перед полётом в жизнь.

 

облако просветлений, ленью сковав уста,

бросит плоды решений, сложенных неспроста,

просит надеть браслеты хитросплетённых вен

и хоронить секреты. это ведь тоже дзен.

 

кольцеслов

 

слова, всегда слова, очерченные правом

расстрельной красотой изрешетить до дыр...

до сухости во рту я буду мучить клаву:

награда за слова – не слава, а плезир.

 

я буду повторять, наивно гуттаперчив,

о боге, о любви, о смерти (от и до),

красноречиво врать, как врал уинстон черчилль,

и правду разрубать без боли и следов.

 

линейкой облаков измерю в небе слухи

о том, что далеко и к нам не долетит –

к нам падают во двор из прошлого старухи

и поднимают сор из-под бетонных плит.

 

за горизонтом плач детей и миротворцев,

злодеев и друзей, радеющих за хлеб,

который почернел и горьким стал, и чёрствым,

как мумия страстей – великий имхотеп.

 

невинные штрихи, раскрашенные словом,

я соберу в ладонь, упрямством роя гугл,

их назову – стихи (по-прежнему неново!),

и вместо – «я люблю», проставлю – «ябывдул».

 

опять протезы слов, опять пустые звуки,

и оттиск тишины в зрачке примерит страх:

умрут похоже все – все азы, веди, буки,

последним сгинет бог, но только на словах.

 

по шёлковым и джинсовым путям

 

Мне кажется, я узнаю себя

В том мальчике, читающем стихи.

Борис Гребенщиков

 

по шёлковым и джинсовым путям

наматываю километры счастья –

то дерево заплачет где-то там,

то облако откроет небо настежь.

 

за горизонтом параллельных снов

на расcтояньи вытянутых пальцев –

гефильте-фиш значительный улов

последних ожидает постояльцев.

 

за домиком раскинулись сады

салатные и огороды ягод,

и вдохновенный запах ерунды

витает над невыплаканной влагой.

 

иду, бегу туда – за сотней бед.

рассвет вонзает нож в хребет закату,

и льётся масло дня на парапет

под праздничную лунную сонату.

 

мне кажется, узнаю там себя

в нелепом старике или в ребёнке

и буду ждать, смиренно теребя

края одежды, где-нибудь в сторонке.

 

Смерть Кощея

 

Половина вечности за спиной. Впереди другая бежит клубком. Затяну коростою ледяной землю, что смеётся над стариком. Многие герои идут ко мне. Манит их – то слава, а то – казна. Я их убивал миллионы дней. Я – один. Ах, если б была жена. Слух дошёл, что царская дочь мила, черноброва, с длинной тугой косой...

Захожу. Там девушка у стола. Сердце резанула мне красотой.

– Знаешь, дорогая, зачем пришёл? Ты ждала другого, ну, тут прости. Накрывай по-царски скорей на стол, собери провизию для пути. Что, куда отправимся? Далеко. Где-то так за тридевять рек-земель, там тебе не будет играть Садко, а крылом помашет Горыныч-змей. Бродит там избушка на двух ногах, вроде бы куриных, да помощней, и моя подруга, что звать Яга, ты её полюбишь...

– Скажи, Кощей, есть ли у тебя там весна и сад? И укрытый ивами темный пруд? Я к тебе по-быстрому, и назад. Просто предки строгие дома ждут.

– Не грусти, красавица. Спору нет, тучи не родят нам с тобой дождя. Но зато есть горница, кабинет, спальня, а ещё будем ты и я.

Подхватил и уткою в небо взмыл, в зайца обернулся. Спешит косой. Добежал до первых пустых могил. Поднебесный замок там над горой. Поселил я милую в вышине. Высоко. Чтоб витязям не достать. Вновь пошли герои толпой ко мне. Царь же не жалеет для дочки рать. Только у бессмертия нет конца. Сгинут неудачники на корню. Не покинет молодость стен дворца. Я её поэтому и ценю. Воевал без устали – дни и дни. Даже не заметил, когда устал.

– Я вернулся, милая, не гони. Я любовь и молодость защищал.

Открываю дверь. А внутри – она. Зашатался, крикнул какой-то бред. Древняя старуха сидит одна... Неужели столько промчалось лет?! Половина вечности, вашу мать! Да на что разменивать этот мир?! Доберусь до острова – умирать. Вот сундук, в нём заяц, косой от дыр. В зайце будет утка, а в ней – яйцо. Разобью яйцо, там внутри – игла, принесу тебе её на крыльцо.

– На! Ломай!

 

...и вечность укрыла мгла.

 

на кудыкину гору

 

куда ты торопишься, сын? на кудыкину гору?

трамвай детских снов развернув поперёк на ходу,

ты машешь рукою «прощай» старику пифагору

на сумму квадратов и прочую белиберду.

 

широкие дали и дальние дольные шири

раскинулись миром, оставив хребты позади.

погоду проверив, настроишь программу в эфире,

где скажет народ моисею: «веди нас, веди».

 

и ты поведёшь за собою в треклятое царство,

где старый дракон полыхает огнём. и мечом

прорубишь окно, и оттуда всё будет казаться

реальным и ярким, но всё это будет потом.

 

в проекте заложены радости с каплями грусти.

вверху – хорошо, а внизу, увязая в корнях,

поддержит земля, и на небо с надеждой отпустит:

«лети!» – и взлетишь, за горой обгоняя меня.

 

напиши мне письмо

 

не на шутку встревожен и смят –

почему неподъёмной падучею

память детства с макушки до пят

так меня многоточливо мучает?

 

и, зажатый в тисках болтовни,

память я измеряю провалами,

ты письмо мне по-русски черкни –

пару строчек словечками малыми:

 

«я жива. у меня всё окей.

мир вокруг исторически вертится».

только давит на сердце сильней

в небеса устремлённая лестница.

 

и молчание прошлого зря

колет пальцы цыганской иголкою –

на слетающий лист октября

я, как ворон, угрюмо пощёлкаю.

 

ты не пишешь, я тоже устал,

мы так заняты разным и разными,

вот и памяти старый портал

мы закрыли, чтоб души не шастали

 

за улыбкою первой зари

в полосу озорного мальчишества.

напиши мне письмо и соври,

что тебе почему-то не пишется.

 

газетное крыло

 

вечер марево ел подгулявшим закатом,

а деревья цвели, наплевав на февраль,

звало небо взлететь, если б я был крылатым,

но поскольку бескрыл, то лишь воображал.

 

промелькнул мотыльком запах сакуры светлой,

распахнулась душа, чистой дланью маня...

 

ветер бросил клочок прошлогодней газеты –

видно, это крыло бог нашёл для меня.

 

плавность линий

 

жизнь несовместима с плавностью линий,

природа костлява, корява, проточна.

но человек выживает и в палестине –

начинает с пробела и кончает точкой

(самое вкусное, как всегда, в середине).

 

середина зависит от передвижного состава,

и тут как повезёт: потечёшь мысью,

полетишь птицей, будешь рыбой плавать...

стоп! плавность линий несовместима с жизнью!

поэтому и править не имеем права.

 

из хаоса в назарет

 

И во сне улыбнётся Господь,

видя, как я опять обретаю имя, разум, и душу, и плоть.

Иван Зеленцов

 

если на экране потухнет свет,

и подступит к горлу чёрной треской тоска,

ты привяжешь петли к дряблым хвостам комет,

что свисают гроздьями с потолка.

 

если в телефоне лишь асисяй,

и слова из безысходности вяжут взгляд,

гостья из вавилона на твоё «прощай»

за приветом явится в зиккурат.

 

если ты погрязнешь в плохих стихах,

в распространении слухов про скрытый смысл,

пережёвывая образы – смерть и страх –

в схватке за неоценённую жизнь,

 

всё, что зародилось внутри нутра,

прорастёт и наружу с богом рванёт из недр.

 

наконец, ты сдохнешь и прилетишь сюда –

на тропу из хаоса в назарет.