Алекс Трудлер

Алекс Трудлер

Четвёртое измерение № 19 (439) от 1 июля 2018 г.

Подборка: Вся правда о неправде

листай до

 

листай слова

как пёрышки одетт

как лунный свет в архитектурной нише

танцуют небеса кордебалет

а колокольчик в поле не услышишь

 

динь-дон динь-дон

отчаялся звенеть

не притворяясь заживо влюблённым

крадётся очарованный медведь

к медведице на рыбные затоны

 

листай быстрей

мой мимолётный брат

неси фонарь петровского арапа

из земногорска в марииновград

покачивая перьями на шляпе

 

пусть ты не босх

под грозами не тих

не разводил горацио в вероне

и не пылал в легендах дорогих

о нибелунгах в кольцах аль капоне

 

не получился из тебя творец

не сможешь послужить ориентиром

как ворон

долистай же наконец

до пустоты придуманного мира

 

перескажи

не сдерживай себя

цитатами и домыслами старших

пока слова не злоупотребят

и масло не прольют на патриарших

 

трах-тибидох

 

кивает кот на сметану, смотрит по сторонам,

за спиной у кота – великаны, вся в белом спина.

кот – нереально хмурый – приходит на парапет,

чертит хвостом фигуры, словно бубновый валет.

 

в одном я с котом согласен, чёрт бы его побрал:

человек особо опасен, грубее его оскал.

правители – негодяи, а люди – домашний скот.

и молодость улетает, а старость назло живёт.

 

дух не успеешь даже перевести на вздох:

погрязшие в эпатаже прибавят: трах-тибидох.

мраморные злодеи в закрученные хвосты

и в гриву тебя имеют. а рядом вздыхаешь ты.

 

кот на сметану смотрит, от нетерпенья дрожит.

ветхозаветный лодырь прошлое сторожит.

эта война, похоже, не обойдёт стороной.

господь причитает: Боже мой Боже мой...

 

пустое

 

на полках толкутся брошюры,

скрывая врождённый бронхит –

бумажная литература,

видавшая виды, скорбит.

 

пестрят составным переплётом

безлюдные в прошлом друзья,

которых читали в субботы,

как черви, проходы червя.

 

на коже – случайные дыры.

покрепче держите свечу,

герои проклятой квартиры –

о проклятой я промолчу.

 

пустые открытия настежь –

строительство новых пород.

себя от себя не упрячешь,

и чёрт тебя не разберёт.

 

стараешься, черпаешь, ищешь,

а толку – на толику бы!

но литература, как прыщик,

никак не уходит с губы.

 

непростая простота

 

ругает страшный суд придуманный злодей,

высоко воспарив над мировой мерзотой –

там сосны не растут без шёпота ветвей,

a королевский гриф берёт вторую ноту.

 

какая тишина! в решающий момент

стараются узнать всю правду о неправде:

не переплетена в обложку кинолент

очередная мать, готовая к награде.

 

псевдоканадский клён отряхивает мох.

там птицы не поют без должного уюта,

и колокольный звон не обретает ног,

врастая в твёрдый грунт за малую минуту.

 

рискуя проиграть, на мокрые глаза

падут дешёвых книг прожжённые коросты.

но нас вам не догнать, чужие поезда!

нам просто за других переживать непросто.

 

Удод

 

...Послушай: далёко, далёко, на озере Чад…

Николай Гумилёв

 

В далёкой дали пестрит сарацин-удод,

призывно роняет звуки в сухую степь.

О чём нестерпимо радостно он поёт,

любимую призывая с ним вместе спеть?

 

Растёт сердолик заветный в тугих крылах,

три раза взойдёт цветами, три раза – вниз.

Плутаешь вокруг да около впопыхах,

а главное ускользает в большую жизнь.

 

Для вечности – и мгновения хватит здесь.

Пустушка и потатуйка, сказали бы.

«Любимая!» – повторяет, зовёт присесть

и выдохнуть расстояние до судьбы.

 

Придёт-не придёт? Колышется хохолок,

выводит гортанно, гулко за удом уд.

Волнуется: лишь бы хищник не уволок,

поскольку его старания не влекут.

 

Её бы водить под ручку в приличный дом,

куда не заглянет грамотный птицелов.

Удод – вдоль разрывов ветра, да напролом.

Ведь любящий – по конструкции безголов.

 

Она улыбнётся кротко, вздохнёт, как мать.

Она рассмеётся, скажет: «Удод ты мой!

Слабо ли тебе заранее всё узнать?!»

А он распевает. Солнечно.

Вот дурной.

 

хождение по мукам

 

я хожу по планете расставляя следы в сердцах

что найдут отыщут прославят на полюсах

что работа свянет дорога встанет на берегу

потому что за храмом храм а я не могу

ни поднять глаза ни закрыть глаза не забыть

навсегда навечно нарочно построчно бы

а она не светит она не греет она не пьёт

и который год провожает за годом год

я хожу по планете там где вчера ходил

и следы за мной завиваются как на бигуди

я схожу с ума и туда сходил и уже сошёл

поднимаю руки поставит на пол или на пол

упадёт несчастный покинет небо махнёт крылом

то ли птица то ли принцип то ли назло

за последний поезд цепляясь в пояс я поклонюсь

потому что на сердце как освенцим тяжёлый груз

потому что не великан я не лилипут

а такие они лишь ходят а не бегут

 

когда лето потянется к морю

 

когда лето потянется к морю

в нищебродских ладошках лучей,

ты вздохнёшь, что прививку от кори

ты не сделала, злясь на врачей.

 

город в спину зевает – до рвоты,

горожане прилежно сопят.

раздражают пустые длинноты

и разобранный образный ряд.

 

оседают тяжёлою ношей

заоконные тёплые дни,

увлекаясь погодой хорошей,

дети крепят на спину ремни.

 

а над спущенным флагом надежды

реют птицы и кличут зарю.

«ты меня провожаешь, как прежде», –

я дорогу, собравшись, торю.

 

обернусь, улыбаясь навстречу

протянувшему руку лучу.

говорят, разговоры не лечат.

я поэтому вслух помолчу.

 

болиголов

 

малый цветок удачи

выброшен на асфальт.

«что тебе нужно, старче?» –

рыбки в окно стучат.

 

дом на чернильных ножках

кляксой ушёл на дно.

небо над ним по крошкам

птица клюёт смешно.

 

в белом плаще с подбоем

ловит слова туман,

пахнет туман левкоем,

выданным за тимьян.

 

редкие вспышки ветра

в тысяче долгих миль,

в тысяче километров

пряно цветёт ваниль.

 

сквозь череду черёмух,

в дымке ночных костров

лечит мою саркому

кроткий болиголов.

 

Веласкес

 

Привычно почернел до темноты

дождливый день, бегущий краем моря.

Признание украсило холсты

Веласкеса, который так же чёрен.

 

Всё так же глух старик ко тьме времён,

подслеповат прищур севильской ночи,

картинный вздох в пространство устремлён –

к прелестнейшей из королевских дочек.

 

На затемнённый зеркалом портрет

Венеры, что изогнута, как рыба,

не падает укрытый тенью свет

от зрительских насмешливых улыбок.

 

Рябые мойры полотно плетут,

черня в ковре условности приличий,

метаморфозы рушатся, но труд

художника пугающе трагичен.

 

Сильней инстинкт изгнания раба

из гения, когда, надрезав кожу,

тот просит у бессмертия: «Избавь», –

и заточённый в рамки шепчет: «Боже».

 

А в темноте (с оглядкою на сон)

рыдает дождь, больной испанским гриппом.

Веласкес умирает за поклон

очередному глупому Филиппу.