Алекс Трудлер

Алекс Трудлер

Все стихи Алекса Трудлера

Oсенний день

 

В осенний день, тоскливый как крюшон,

заправленный на глаз английским чаем,

я падаю – проклятьем освещён

и будущим почти не замечаем.

 

Взрывной волной подхвачен поутру,

кивая откупоренным бутылкам,

я, кажется, сегодня не умру

в поэте завывающем и пылком.

 

Боюсь, назавтра всё произойдёт,

когда взойдут ночные светотени,

и потечёт мой вересковый мёд

на веточный венок произведений.

 

Голубка за Пикассо полетит,

a ворон устремится за Эдгаром,

когда скачусь под синь чернильных плит,

придавленный похмельным перегаром.

 

Мне со стены кивнёт Дюма-отец,

и улыбнётся дама с книжной полки

в осенний день, последний как песец,

куда-то убегающий без толку.

 

Tысячa чертей

 

Явилась осень с тысячей чертей,

а ты им хоть завязочки пришей.

Смотри, как на постельную траву

туманы опадают и ревут,

как гаснет маячок у светляка,

помедлив, словно пуля у виска,

как водомерки, измеряя пруд,

твою печаль на лапках разнесут.

 

Жасмином бьёт по темени струна,

чертей, как оказалось, дохрена.

Убранство парка, полное затей,

ты пустишь на одежду для чертей.

Копыта им украсишь под модерн

стихами из альбома Анны Керн.

 

А осень всё хиреет и молчит.

На шее загрустил александрит,

потуже затянулся поводком

с раздвоенным змеиным языком.

Уже к зиме проложен грязный след,

как уж на сковородке вьётся свет –

по пальцам, по деревьям, по росе –

безудержный как белка в колесе.

 

Когда же загудит парадный шум,

я у тебя о малом попрошу:

укрыть ладони разноцветным сном,

который отворится – невесом,

в котором будут вместе ты и я.

А черти дверь закроют, уходя.

 

апрельское позднее

 

апрель дождит. всё врут календари.
под хруст камней с могилы тамерлана
являет свет на коже пузыри,
мешая ударения вполпья?на.

влечёт бежать на кухню или в лес –
мангал души обмахивать искусно,
качая жизнь нагрузками, как пресс
на животе, или качая люстру.

зато морозу больше не с руки
лечить слова обидами на возраст,
апрель хрипит и гонит косяки,
и выдувает зиму через ноздри.

смешливая весна, скрививши рот,
просочится простудою сквозь щели,
поэзию проводят от ворот
в заношеной до старости шинели.

и отвернётся ветер перемен,
заткнув дыру на небе и в кармане,
чтобы отвесил новый срок безмен
на глазомере разочарований.

 

в мавзолее

 

лежит в мавзолее семи смертных грехов,

лицом он белее, чем королевский альков,

но ежели в облака позовёт ультрамариновый дрозд,

из мавзолея греха он поднимется в полный рост.

 

вдоль рук его реки – как сладкий и вязкий кисель,

у ног саундтреки про май и чуть-чуть про апрель,

а над головой бесшабашно реет красный кумач,

потом он срывает башню – убежище старых кляч.

 

направо бегут мустанги в пампасы чужих идей,

и где-то на левом фланге неправдоподобный змей.

вокруг трын-трава и маки, канабис и лебеда,

и с неба смывают накипь небесные поезда.

 

он сядет в вагон последним, ругнёт – с матерком – вокзал.

не слушайте эти бредни – лежит он, как и лежал!

спокойный, как танк, он смотрит на время и прочий вздор,

лежит в мавзолее – вот ведь, а мог бы смотреть в упор.

 

а мог бы – насквозь и дальше, чем хроники старых стен, –

за биробиджан и нальчик, за трою и карфаген.

как палестинский голубь, он гонит крылами мир,

а мир пропечатан в пробе.

 

в гробу он гниёт в утробе,

а мир кто-то клювом долбит

и какает на мундир.

 

в фабричном дыму

 

облако жило в фабричном дыму,

не разделяя позиции спора

(о прототипe утопшей муму)

между степаном и рыжим трезором.

 

кляксой на своде маячила синь,

непреходяще курлыкали птицы

пьяные песни залётных богинь:

«дайте им воздухом опохмелиться!"

 

а на углу семафорил каштан,

ветки на свет пятернёй растопырив,

чтобы не думал прохожий степан

о нестабильности в доме и в мире.

 

словно ковчег, плыл газетный листок,

ветром сдуваем куда-то на север,

вслед за слонами. фабричный гудок

был по-весеннему нагл и распевен.

 

вверх виновато смотрело из луж

облако чёрными брызгами капель:

«как же ты, братец степан, неуклюж!» –

и поправляло бумажный корабль.

 

в фабричном дыму

 

облако жило в фабричном дыму,
не разделяя позиции спора
(о прототипe утопшей муму)
между степаном и рыжим трезором.

кляксой на своде маячила синь,
непреходяще курлыкали птицы
пьяные песни залётных богинь:
«дайте им воздухом опохмелиться!»

а на углу семафорил каштан,
ветки на свет пятернёй растопырив,
чтобы не думал прохожий степан
о нестабильности в доме и в мире.

словно ковчег, плыл газетный листок,
ветром сдуваем куда-то на север,
вслед за слонами. фабричный гудок
был по-весеннему нагл и распевен.

вверх виновато смотрело из луж
облако чёрными брызгами капель:
«как же ты, братец-степан, неуклюж!» –
и поправляло бумажный корабль.

 

волки

 

и свет не свят, и свод не свит
в коротком временно?м отрезке –
встречаешь утро как бандит,
укравший чёртовы подвески.

ты приготовился соврать,
отодвигая кривотолки,
но, по высоцкому, опять
из-за флажков сбегают волки.

они предельно голодны,
рывком кидаются навстречу,
и холод веет вдоль спины,
пока гниёт за рюмкой печень.

зверея (страху вопреки),
ты отступаешь в пятый угол,
на шее галстуком строки
петлю затягиваешь туго.

и стон у стен – не сдан сион! –
сжимает обречённый разум.
ты понимаешь, что сражён –
причём, безвыходно и сразу.

накоротке с календарём
ты пишешь, глупости рифмуя:
«мы все когда-нибудь умрём».
и волком воешь: аллилуйя!

 

газетное крыло

 

вечер марево ел подгулявшим закатом,

а деревья цвели, наплевав на февраль,

звало небо взлететь, если б я был крылатым,

но поскольку бескрыл, то лишь воображал.

 

промелькнул мотыльком запах сакуры светлой,

распахнулась душа, чистой дланью маня...

 

ветер бросил клочок прошлогодней газеты –

видно, это крыло бог нашёл для меня.

 

газетное крыло

 

вечер марево ел подгулявшим закатом,
а деревья цвели, наплевав на февраль,
звало небо взлететь, если б я был крылатым,
но поскольку бескрыл, то лишь воображал.

промелькнул мотыльком запах сакуры светлой,
распахнулась душа, чистой дланью маня...

ветер бросил клочок прошлогодней газеты –
видно, это крыло бог нашёл для меня.

 

гордей

 

за пределы метёт, заливает округу погодой,

целлюлитное небо свисает узлами дождей.

разрубает узлы по ему лишь известному коду

аритмичный подагрик – гордей.

 

череду голосов провожая подкожною дрожью,

он бредёт вдоль толпы по одной из нехоженых троп.

под лучами весны он от холода скуки скукожен

и меняет количество стоп.

 

грязь марает лицо – это время садится в карету.

тяжело? тяжело! не укрыться. ни в лес. не свернуть.

время тянет вперёд по руке, по удару, по метру –

вот ещё! вот немного! чуть-чуть!

 

половина знакомых застряла на сломанной строчке,

половина друзей провалилась под ноги чужим,

но прямая кривой не всегда выходила короче,

и не слаще отечества дым.

 

черновой вариант получился похожим на правду –

и свеча догорела, и ногу от марша свело.

но не ропщет гордей и на людях картинно картавит,

продвигаясь за новым узлом.

 

города

 

город Я встречает тебя собой

и ведёт по каменным узким тропам,

говорит – торопится, вразнобой,

как смешной торговец из конотопа.

чердаки, подвалы, разломы плит –

улыбаться пробует, улыбаться.

а внутри-то теплится? – говорит.

сколько лет? – наверное, всё же двадцать.

ещё полон хрупких ретортных дум,

разгоняет ветер до самой сути,

надевает свой выходной костюм

и выходит вечером – «выйти в люди».

 

город ТЫ встречает меня тобой,

и ведёт тайком к вернисажам, книгам,

говорит с припухлостью над губой,

вспоминая детство, фонтаны, ригу.

заслоняя вывески, тень для глаз,

улыбаться пробует, улыбаться.

что снаружи? – тёплое напоказ.

сколько лет? – наверное, девятнадцать.

ещё «эр» грассирует в слове «двор»,

и причёска сбита навстречу ветру,

что ломает замки и сущий вздор

и уносит шляпки и сны из фетра.

 

город МЫ встречает ревниво нас

и идёт за нами, виляя следом,

и молчит старательно битый час,

словно наш язык для него неведом.

обнесён стеною. там – ров. там – вал.

а внутри-снаружи – толпа народа.

узелок на память бы завязал.

сколько лет? – наверное, нет и года.

ещё редок утренний холодок

за мембранной гранью дверного скрипа,

и пытает золото оселок,

чтобы нас по мелочи не рассыпать.

 

Господин можжевеловой бури

 

Господин можжевеловой бури,

повелитель черничных тревог,

ты всегда благосклонно нахмурен,

если непредумышленно строг.

 

По окраинам мира, с печалью

рассовав по карманам следы,

ты спешишь за малиновой далью

в заповедный притон чехарды.

 

Канарейку сжимая в ладони,

черепашку вертя на весу,

от невидимой глазу погони

ты уйдёшь в двадцать пятом часу.

 

И поднимется миростроитель,

а за ним легконогая лань,

чтобы добрый и ласковый зритель

протянул изумлённую длань,

 

чтобы рухнул последний вояка,

рассмеялся великий немой:

как незряче ты выйдешь из мрака

по нехоженой тропке прямой.

 

Голова отделится от тела,

а душа пробудится от сна,

чтобы вновь рисовать неумело

неразборчивые письмена.

 

Лейтенант оловянных кадетов,

монсеньор паровозной тоски,

ты опять появляешься где-то,

серебром оправляя виски.

 

И хрустит под ногами солома,

провожая небесную грусть.

Ты исчезнешь, порывом влекомый,

ну, а я за тебя остаюсь.

 

Днепр

 

на дне его сплошь некрополи редких птиц

во сне его только птицей не возвратись

к бокам его цепью солнца прикован груз

к векам его через веру вернусь вернусь

 

и волны круты и камни его остры

в повозках его то щуки то осетры

погоды его чудесны когда тихи

эх гой-еси из низов его на верхи

 

спроси его где начало глубоких свай

тряси его до покрышки и вытрясай

дороги его плаксивы как ветви ив

пороги его обили варяг да скиф

 

враги его у истоков оставят жизнь

нагие бредут по дну его чтобы ввысь

прошу тебя за него отпусти меня

ношу его память дальше веду брaня

 

Дон

 

Мой тихий Дон плывёт вдоль камышей –

непризваный. Из памяти глубокой

речёт мечта, гонимая взашей,

до сорока уставшая до срока.

 

Здесь рыбье царство разливает муть

по чешуе серебряного карпа:

свободное дыхание вдохнуть

и выдохнуть дыхание монархий.

 

На берегу скрипит могильный крест

под горький плач, заезженный до хрипа.

Горит звезда, нашив дурную весть

на небо – проходящим логотипом.

 

Бетонные строения черны,

их мысли чёрны, облетает копоть

от поднятой в тридцатых целины,

от танцев в два прихлопа, три притопа.

 

Смыт половодьем тракт. А на краю

из праха всё, и в прах всё обратится.

Не чуя неба, ангелы поют.

И Дон плывёт, не ведая станицы.

 

Заеды

 

Татьяне Половинкиной

 

Говоришь, недельная борода

от напрасной горечи губы рвёт,

так заеды лечатся – ерунда,

что от боли сжался в гримасе рот.

Голоса на пристани – ветерки –

намотают быстро в клубок слова,

лишь бы руки встретились – не с руки

было расходиться и горевать.

Далеко до встречи кисель цедить,

протянулись – к завтра – ремни недель.

Хоронись от выбора, чтобы жить,

неуютно прячась в семью и хмель.

____________

 

...А в приморском городе кирпичи

от природной сырости взрыты мхом,

и соседка ушлая верещит:

– Не грусти, кудрявая, поделом! –

Ты рыдаешь: Что ему? – Виноват.

Из тебя рутина канаты вьёт.

– Через год, – ты шепчешь. Потом – назад.

Только дольше вечности длится год!

Постучится осень клинком в окно,

скособочит волосы на излом,

но не зря же городу – всё равно,

а живущим в городе – всё в облом.

Парадокс, не правда ли? Времена

отказались вовремя от чернил.

____________

 

Тихо плачет женщина у окна.

____________

 

Горько плачет пьяница у перил.

 

звезда давида

 

рикошет одноствольных фраз,
где-то – в мясо, а где-то – в кость,
выйду, господи, помолясь.
помолясь, чтоб оно срослось.
а беды – и одной вагон,
ты хлебай её – дна-то нет,
почему же ты удивлён
звукам рая и кастаньет?
только тонет река тоской,
а тоска шире рек и рук,
я иду по траве. босой.
не пугайся, когда умру.
монитор твой забрызгал дождь,
и мелькает за сайтом сайт,
так зачем ты напрягся, брось
свой обрывочный копирайт.
посмотри, на копейку благ
подарили, а ждут рубля,
и из греков бежит варяг
с затонувшего корабля.
ты – один на посту стоишь,
корчит рожи усталый чёрт,
ты ему только крикни: кыш,
здесь все черти наперечёт!
а потом у весёлых букв
попроси жменьку жженых слов,
ты же слышишь: на берегу
засвистел стихи крысолов.
я надену на страх узду,
н-н-н-но, родимая, вдаль неси!
может, по следу добреду,
да по лунному дебюсси.
и красиво война и труд
чистят голых в такую рань,
подороже рай продают –
видно глубже их иордань.
что терять, если выпал срок –
гранью встал поперёк строки,
я бы умер, когда бы смог,
только нынче мне не с руки.
там – на крыше – пошире мир,
и слышнее паденья звук,
красота теперь – монплезир,
глубина теперь – акведук.
и мосты раздвигают так,
не поймешь: то ль нева, то ль нил,
синяки саднят после драк,
где не дрался, а ворожил.
богу – богово, спору нет,
я не спорю, я просто жду,
просто пепел от сигарет
по давиду прожёг звезду.

 

из девяностых

 

я пришёл из прокуренных девяностых

ковыляя в стоптанных башмаках

и качался в спортзале вспотевший воздух

на экране совести не за страх

чья-та женщина пела из хора или

чей-то терминатор смотрел в упор

за плечом девяностые проносились

рассыпая хлопоты и сыр-бор

 

помнишь как наигрывал на гитаре

цоя в куртке с кожаной бахромой

перемены к лучшему xали-гали

заоконный мир за окном не мой

времена похоронно бредут на марше

коротая цифры в условный час

я пришёл по дороге теряя наше

обретая наше лишаясь нас

 

из хаоса в назарет

 

И во сне улыбнётся Господь,

видя, как я опять обретаю имя, разум, и душу, и плоть.

Иван Зеленцов

 

если на экране потухнет свет,

и подступит к горлу чёрной треской тоска,

ты привяжешь петли к дряблым хвостам комет,

что свисают гроздьями с потолка.

 

если в телефоне лишь асисяй,

и слова из безысходности вяжут взгляд,

гостья из вавилона на твоё «прощай»

за приветом явится в зиккурат.

 

если ты погрязнешь в плохих стихах,

в распространении слухов про скрытый смысл,

пережёвывая образы – смерть и страх –

в схватке за неоценённую жизнь,

 

всё, что зародилось внутри нутра,

прорастёт и наружу с богом рванёт из недр.

 

наконец, ты сдохнешь и прилетишь сюда –

на тропу из хаоса в назарет.

 

из хаоса в назарет

 

И во сне улыбнется Господь,

видя, как я опять обретаю имя, разум, и душу, и плоть.

Зеленцов Иван

 

если на экране потухнет свет,
и подступит к горлу чёрной треской тоска,
ты привяжешь петли к дряблым хвостам комет,
что свисают гроздьями с потолка.

если в телефоне лишь асисяй,
и слова из безысходности вяжут взгляд,
гостья из вавилона на твоё «прощай»
за приветом явится в зиккурат.

если ты погрязнешь в плохих стихах,
в распространении слухов про скрытый смысл,
пережёвывая образы – смерть и страх –
в схватке за неоценённую жизнь,

всё, что зародилось внутри нутра,
прорастёт и наружу с богом рванёт из недр.

наконец, ты сдохнешь и прилетишь сюда –
на тропу из хаоса в назарет.

 

Иордан

 

В веках, где присно и поныне

заречный цвёл иконостас,

и вопиющий гневно глас

пугал заблудшего в пустыне,

не царство божие пребудет,

как безответная мольба

к земле склонённого горба

под залпы тысячи орудий,

а ручейки с хребтов направит

река под ропот вещих вод,

сионом пролитых в синод

к первопрестольной вящей славе.

 

Река порогами невинна,

пророкам слова – несть числа.

За неименьем ремесла

там мальчик прячет нож за спину.

Там смесь арабов и евреев

взрывоопасности сулит.

Новозаветный вечный жид

скитается за Моисеем.

Неопалимых поколений

следы стираются быстрей.

В колоколах монастырей

смолкает молох сновидений.

 

Не потому ли день от века

не отличить в реке, пока

течёт старинная река

в крутых излучьях человека.

 

кольцеслов

 

слова, всегда слова, очерченные правом

расстрельной красотой изрешетить до дыр...

до сухости во рту я буду мучить клаву:

награда за слова – не слава, а плезир.

 

я буду повторять, наивно гуттаперчив,

о боге, о любви, о смерти (от и до),

красноречиво врать, как врал уинстон черчилль,

и правду разрубать без боли и следов.

 

линейкой облаков измерю в небе слухи

о том, что далеко и к нам не долетит –

к нам падают во двор из прошлого старухи

и поднимают сор из-под бетонных плит.

 

за горизонтом плач детей и миротворцев,

злодеев и друзей, радеющих за хлеб,

который почернел и горьким стал, и чёрствым,

как мумия страстей – великий имхотеп.

 

невинные штрихи, раскрашенные словом,

я соберу в ладонь, упрямством роя гугл,

их назову – стихи (по-прежнему неново!),

и вместо – «я люблю», проставлю – «ябывдул».

 

опять протезы слов, опять пустые звуки,

и оттиск тишины в зрачке примерит страх:

умрут похоже все – все азы, веди, буки,

последним сгинет бог, но только на словах.

 

кольцеслов

 

слова, всегда слова, очерченные правом
расстрельной красотой изрешетить до дыр...
до сухости во рту я буду мучить клаву:
награда за слова – не слава, а плезир.

я буду повторять, наивно гуттаперчeв,
о боге, о любви, о смерти (от и до),
красноречиво врать, как врал уинстон черчилль,
и правду разрубать без боли и следов.

линейкой облаков измерю в небе слухи
о том, что далеко и к нам не долетит –
к нам падают во двор из прошлого старухи
и поднимают сор из-под бетонных плит.

за горизонтом плач детей и миротворцев,
злодеев и друзей, радеющих за хлеб,
который почернел и горьким стал, и чёрствым,
как мумия страстей – великий имхотеп.

невинные штрихи, раскрашенные словом,
я соберу в ладонь, упрямством роя гугл,
их назову – стихи (по-прежнему неново!),
и вместо – «я люблю», проставлю –«ябывдул».

опять протезы слов, опять пустые звуки,
и оттиск тишины в зрачке примерит страх:
умрут похоже все – все азы, веди, буки,
последним сгинет бог, но только на словах.

 

Летний день

 

Летний день ползёт по кругу от жары к жаре,

дохнут мухи с перепугу на календаре.

Ноги вязнут в мелкотемье маленьких удач,

раздражает воскресенье телепередач.

 

Диалог с собою вышит в глубине зрачка –

ни задоринки не ищет, ни тебе сучка.

Мысли хором загнивают, бестолково для

летний день в далёком крае круглого нуля.

 

За окном чихает воздух, словно просит пить.

И поэзию на прозу жизни не сменить.

Двор. Трава прижухла. К небу тянет чуткий слух

тень Бориса или Глеба – одного из двух.

 

Загорится ожиданье, встрепенётся мгла.

Кто придумал эту баню умного котла?!

Пятна пота заслоняют просвещенья свет.

Впрочем, мух не отделяют больше от котлет.

 

мессершмитт

 

поэзия устала. всё горбатей
земля, что под ногами прогорит.
по небу уличённый в плагиате
порхает безработный мессершмитт.

он озирает бомбами окрестность
и помысел его чернильно свеж,
но люди принижают человечность
простых непритязательных надежд.

они кричат, сбегая в чисто поле
от взрывов oцинкованной тоски,
оставив на привале равиоли,
потухшие костры и рюкзаки.

мычат коровы, удивляясь смерти.
природа выкорчёвывает жизнь,
разглаживая кожу против шерсти,
а ты стоишь и пялишься. молись!

куда вы удалились, дни лихие
моей мечты? куда летите вы
за мессершмиттом, выгибая выи
и стряхивая пепел с головы?

быть может, там в долине по-другому
несёт река могильный холод волн;
я ухожу, точней – впадаю в кому,
глубокий сон мой одухотворён.

поэзия уснула. стало старше
сознание и реже – беготня.
торжественно ржавеет в поле башня:
там сбитый мессершмитт зовёт меня.

 

на кудыкину гору

 

куда ты торопишься, сын? на кудыкину гору?

трамвай детских снов развернув поперёк на ходу,

ты машешь рукою «прощай» старику пифагору

на сумму квадратов и прочую белиберду.

 

широкие дали и дальние дольные шири

раскинулись миром, оставив хребты позади.

погоду проверив, настроишь программу в эфире,

где скажет народ моисею: «веди нас, веди».

 

и ты поведёшь за собою в треклятое царство,

где старый дракон полыхает огнём. и мечом

прорубишь окно, и оттуда всё будет казаться

реальным и ярким, но всё это будет потом.

 

в проекте заложены радости с каплями грусти.

вверху – хорошо, а внизу, увязая в корнях,

поддержит земля, и на небо с надеждой отпустит:

«лети!» – и взлетишь, за горой обгоняя меня.

 

на кудыкину гору

 

куда ты торопишься, сын? на кудыкину гору?
трамвай детских снов развернув поперёк на ходу,
ты машешь рукою «прощай» старику пифагору
на сумму квадратов и прочую белиберду.

широкие дали и дальние дольные шири
раскинулись миром, оставив хребты позади.
погоду проверив, настроишь программу в эфире,
где скажет народ моисею: «веди нас, веди».

и ты поведёшь за собою в треклятое царство,
где старый дракон полыхает огнём. и мечом
прорубишь окно, и оттуда всё будет казаться
реальным и ярким, но всё это будет потом.

в проекте заложены радости с каплями грусти.
вверху – хорошо, а внизу, увязая в корнях,
поддержит земля, и на небо с надеждой отпустит:
 «лети!» – и взлетишь, за горой обгоняя меня.

 

напиши мне письмо

 

не на шутку встревожен и смят –

почему неподъёмной падучею

память детства с макушки до пят

так меня многоточливо мучает?

 

и, зажатый в тисках болтовни,

память я измеряю провалами,

ты письмо мне по-русски черкни –

пару строчек словечками малыми:

 

«я жива. у меня всё окей.

мир вокруг исторически вертится».

только давит на сердце сильней

в небеса устремлённая лестница.

 

и молчание прошлого зря

колет пальцы цыганской иголкою –

на слетающий лист октября

я, как ворон, угрюмо пощёлкаю.

 

ты не пишешь, я тоже устал,

мы так заняты разным и разными,

вот и памяти старый портал

мы закрыли, чтоб души не шастали

 

за улыбкою первой зари

в полосу озорного мальчишества.

напиши мне письмо и соври,

что тебе почему-то не пишется.

 

нерождённый бог

 

когда смотрит в глаза нерождённый бог

расцветает геранью в горле совиный крик

просыпается ветер утробных степных дорог

достаёт из-за пазухи дробовик

 

взгляд подёрнется словно поле сухой слезой

всполохнётся даль над оврагами и внизу

прохрипит ну какой же ты брат борзой

незаметно для бога смахнув слезу

 

обещали любили а толку ноль

вдоль молочных рек лишь кисельные берега

дама бьёт короля если немой король

если не мой король вот и вся недолга

 

нерождённый бог приходит же людям блажь

да и каждой бездне разве раскрыть глаза

дробовик достанет какой-нибудь ветернаш

тормоза откажут кому они тормоза

 

Осенняя влюблённость

 

Подтолкнёт непогода к ответу,

если только бы знать наперёд,

как за крылья вчерашней газеты

осень чёрное небо возьмёт.

 

И поднимутся выше туманы –

выше взломанных версий окон,

постовые небесной охраны

просигналят: «Беги, ты влюблён».

 

Побегу, обещаньем оболган,

с виртуальным обманом в горсти.

Я ведь сбит преднамеренно с толку

в коридорах всемирной сети.

 

В кафедралах осеннего блюза

загустеет отвар мастеров

от линейных больших перегрузок,

проверяющих прочность даров.

 

Из включённой конфорки на кухне

растечётся по крышам тепло.

Как подкошенный город вдруг рухнет

и рукою обхватит чело.

 

Осень заново всё перестроит,

горизонты расправят стежки,

бриллиантовым прахом героев

покрывая твои каблуки.

 

плавность линий

 

жизнь несовместима с плавностью линий,

природа костлява, корява, проточна.

но человек выживает и в палестине –

начинает с пробела и кончает точкой

(самое вкусное, как всегда, в середине).

 

середина зависит от передвижного состава,

и тут как повезёт: потечёшь мысью,

полетишь птицей, будешь рыбой плавать...

стоп! плавность линий несовместима с жизнью!

поэтому и править не имеем права.

 

плавность линий

 

жизнь несовместима с плавностью линий,
природа костлява, корява, проточна.
но человек выживает и в палестине –
начинает с пробела и кончает точкой
(самое вкусное, как всегда, в середине).

середина зависит от передвижного состава,
и тут как повезёт: потечёшь мысью,
полетишь птицей, будешь рыбой плавать...
стоп! плавность линий несовместима с жизнью!
поэтому и править не имеем права.

 

по прогнозам

 

а по прогнозам, завтра опять война,

небо намажут тоненько на горбушку,

чтобы, набравшись беленькой дочерна,

прятать воспоминания под подушку.

 

к старости превратился запас рублей

в сладкий больничный привкус лекарств и пота,

и (за глаза) прощальное – «не болей» –

кажется продолжением анекдота.

 

ангелы точат – к чёрту! – карандаши,

правят проекты завтрашнего салюта,

прошлое выгибается: «не спеши»,

капая в настоящее по минутам.

 

милостыню подайте – хоть парой слов!

я не прошу богатства и долголетья,

кто их поймёт – непуганых докторов...

а по прогнозам, завтра уже не светит.

 

по шёлковым и джинсовым путям

 

Мне кажется, я узнаю себя

В том мальчике, читающем стихи.

Борис Гребенщиков

 

по шёлковым и джинсовым путям

наматываю километры счастья –

то дерево заплачет где-то там,

то облако откроет небо настежь.

 

за горизонтом параллельных снов

на расcтояньи вытянутых пальцев –

гефильте-фиш значительный улов

последних ожидает постояльцев.

 

за домиком раскинулись сады

салатные и огороды ягод,

и вдохновенный запах ерунды

витает над невыплаканной влагой.

 

иду, бегу туда – за сотней бед.

рассвет вонзает нож в хребет закату,

и льётся масло дня на парапет

под праздничную лунную сонату.

 

мне кажется, узнаю там себя

в нелепом старике или в ребёнке

и буду ждать, смиренно теребя

края одежды, где-нибудь в сторонке.

 

покемон

 

он – гроза покемонов,

бич городов и сёл, –

голос его будёнов,

волос его тяжёл.

в правом кармане – гвозди,

в левом – китайский шлях,

пальцы свело неврозом,

словно у шапокляк.

 

дни – бесконечный поиск,

ночи длиннее дней.

пьёт молоко сырое,

чтобы искать быстрей.

за широтою храма

сложен победам счёт.

«мама!» – кричит он, – «мама!

вот покемон же – вот!»

 

в чёрных халатах люди

смотрят ему в глаза,

люди берут за груди

и посылают за.

улей пчелиный воет:

то ли распни, то ...мать.

двери сейчас закроют,

чтобы прозаседать,

постановить указом,

нитью прошить дела.

«что ж ты творишь, зараза?!»

...бла бла бла бла бла бла.

 

в гоголевской шинели

как же теперь смешон,

лёгкий, как крест на теле,

пойманный покемон.

 

Провернуть бы аферу

 

Провернуть мне хотелось аферу в любимой стране,

где по горло – камней и по пальцам – гористого леса,

обитатели – мирны, с мозгами чуть-чуть набекрень,

днём – скромны и ботаны, а ночью – легки и повесы.

 

Все живут по часам, исповедуя то ли ислам,

то ли верят в Христа, в большинстве же они – фарисеи.

По расчётам святых они шествуют в трамтарарам,

разбивая молитвы на крохи вселенской идеи.

 

А дела остаются подбитой синицей в руке,

журавли улетают за сказкой в холодные страны.

Провернуть бы аферу по-царски в смешном парике,

и молчать о содеянном так, как молчат партизаны.

 

Счастье – близко, я знаю. Спасение тоже грядёт.

Всех простят и отпустят. Меня же, конечно, посадят.

Не надолго посадят. На месяц. Забудут на год.

Я сидеть буду тихо, как русский разведчик, – в засаде,

не смотря в объектив на прощально-победный блицкриг.

А как выйду – рвану за удачей к предтечам.

 

Сохранить бы мечту и товарищей не изувечить,

не сточить бы слова об язык.

 

Птицы

 

Вилась дорога вглубь тепла,

из безысходности вела,

где, распластавшись ниц,

я грел пустыню на груди

и верил в небо впереди –

когда б ни козни птиц.

 

Они, погоней по пятам,

дышали в хвост сквозным ветрам

и не боялись пут.

Заслышав птичий глас небес,

я брал слова наперевес –

иначе ж пропадут.

 

Слова просились записать,

они сливались в голоса

и растворяли мрак.

Но птицы их клевали зло –

неисчислимое число

летающих бродяг.

 

Был зарифмован путь назад,

я матерился, как Сократ,

и крыл крылатых, но

мне отвечали с вышины,

что – «в птицах нет моей вины,

ищи внизу, сынок».

 

* * *

 

Пустыня. Одиночество. Квартира.

Пророчество заброшенного мира

в картине шаткой нерешённых дел.

Там бродит автор в образе Ришара –

в одном ботинке, с грузом стеклотары,

его сюжет заметно поредел.

 

Весь мир – театр одного актёра.

Как туго приходилось режиссёрам

не покладать его воздетых рук!

А он мечтал быть проще и понятней –

обманутый судьбою коловратной,

которой оглянуться недосуг.

 

...жизнь замирает в каменной коробке.

Пустыня. Одиночество. «Всё фтопку!

Ты выпей йаду, аффтар-бармаглот!»

Слетаются чеширские улыбки

как старики на золотую рыбку.

И, может быть, сегодня повезёт.

 

Смерть Кощея

 

Половина вечности за спиной. Впереди другая бежит клубком. Затяну коростою ледяной землю, что смеётся над стариком. Многие герои идут ко мне. Манит их – то слава, а то – казна. Я их убивал миллионы дней. Я – один. Ах, если б была жена. Слух дошёл, что царская дочь мила, черноброва, с длинной тугой косой...

Захожу. Там девушка у стола. Сердце резанула мне красотой.

– Знаешь, дорогая, зачем пришёл? Ты ждала другого, ну, тут прости. Накрывай по-царски скорей на стол, собери провизию для пути. Что, куда отправимся? Далеко. Где-то так за тридевять рек-земель, там тебе не будет играть Садко, а крылом помашет Горыныч-змей. Бродит там избушка на двух ногах, вроде бы куриных, да помощней, и моя подруга, что звать Яга, ты её полюбишь...

– Скажи, Кощей, есть ли у тебя там весна и сад? И укрытый ивами темный пруд? Я к тебе по-быстрому, и назад. Просто предки строгие дома ждут.

– Не грусти, красавица. Спору нет, тучи не родят нам с тобой дождя. Но зато есть горница, кабинет, спальня, а ещё будем ты и я.

Подхватил и уткою в небо взмыл, в зайца обернулся. Спешит косой. Добежал до первых пустых могил. Поднебесный замок там над горой. Поселил я милую в вышине. Высоко. Чтоб витязям не достать. Вновь пошли герои толпой ко мне. Царь же не жалеет для дочки рать. Только у бессмертия нет конца. Сгинут неудачники на корню. Не покинет молодость стен дворца. Я её поэтому и ценю. Воевал без устали – дни и дни. Даже не заметил, когда устал.

– Я вернулся, милая, не гони. Я любовь и молодость защищал.

Открываю дверь. А внутри – она. Зашатался, крикнул какой-то бред. Древняя старуха сидит одна... Неужели столько промчалось лет?! Половина вечности, вашу мать! Да на что разменивать этот мир?! Доберусь до острова – умирать. Вот сундук, в нём заяц, косой от дыр. В зайце будет утка, а в ней – яйцо. Разобью яйцо, там внутри – игла, принесу тебе её на крыльцо.

– На! Ломай!

 

...и вечность укрыла мгла.

 

Смерть Кощея

 

Половина вечности за спиной. Впереди другая бежит клубком. Затяну коростою ледяной землю, что смеётся над стариком. Многие герои идут ко мне. Манит их –то слава, а то – казна. Я их убивал миллионы дней. Я – один. Ах, если б была жена. Слух дошёл, что царская дочь мила, черноброва, с длинной тугой косой...

Захожу. Там девушка у стола. Сердце резанула мне красотой.

– Знаешь, дорогая, зачем пришёл? Ты ждала другого, ну, тут прости. Накрывай по-царски скорей на стол, собери провизию для пути. Что, куда отправимся? Далеко. Где-то так за тридевять рек-земель, там тебе не будет играть Садко, а крылом помашет Горыныч-змей. Бродит там избушка на двух ногах, вроде бы куриных, да помощней, и моя подруга, что звать Яга, ты её полюбишь...

– Скажи, Кощей, есть ли у тебя там весна и сад? И укрытый ивами темный пруд? Я к тебе по-быстрому, и назад. Просто предки строгие дома ждут.

– Не грусти, красавица. Спору нет, тучи не родят нам с тобой дождя. Но зато есть горница, кабинет, спальня, а ещё будем ты и я.

Подхватил и уткою в небо взмыл, в зайца обернулся. Спешит косой. Добежал до первых пустых могил. Поднебесный замок там над горой. Поселил я милую в вышине. Высоко. Чтоб витязям не достать. Вновь пошли герои толпой ко мне. Царь же не жалеет для дочки рать. Только у бессмертия нет конца. Сгинут неудачники на корню. Не покинет молодость стен дворца. Я её поэтому и ценю. Воевал без устали – дни и дни. Даже не заметил, когда устал.

– Я вернулся, милая, не гони. Я любовь и молодость защищал.

Открываю дверь. А внутри – она. Зашатался, крикнул какой-то бред. Древняя старуха сидит одна...
Неужели столько промчалось лет?! Половина вечности, вашу мать! Да на что разменивать этот мир?! Доберусь до острова – умирать. Вот сундук, в нём заяц, косой от дыр. В зайце будет утка, а в ней – яйцо. Разобью яйцо, там внутри – игла, принесу тебе её на крыльцо.

– На! Ломай!

... и вечность укрыла мгла.

 

сонет о половинках

 

вприкуску чай вприсядку царь гвидон

вприглядку улетает вверх тормашки

исписанная прописью бумажка

где мотылёк полётом окрылён

 

неоднозначен полуночный сон

русалочка по жизни чебурашка

переживает сказку нараспашку

благословляя плотный силикон

 

дна как ушей нам не видать держись

соломинка за направленье ввысь

преодолев заумную заминку

 

казалось хватит можно и забыть

пора светить пока накала нить

слова не разорвёт на половинки

 

старик

 

этот старик с красным большим мешком,

чуть крючконосый, с долгим нависшим взглядом,

перемещается чаще всего пешком –

только не так, как дьявол, что носит «прада».

 

там, где впадает в город людской поток,

там, где стада бизонов пасутся шатко,

встретишь его отставленный локоток,

что повторяет строгость его лопаток.

 

дождь по дороге прячет лицо и пыль –

впрочем, осанка кажется непреклонней,

чем у старухи с именем изергиль

и рыбака сантьяго на горизонте.

 

давит мешок прозрением чепухи –

в липовом переулке, в кругу семейном,

кто-нибудь, кто попросит прочесть стихи,

от удивленья вывихнуть может шею.

 

он на суставы ветра повяжет боль

и постучит по клавишам очумело,

чтобы, введя побитый, как жизнь, пароль,

выбелить осень растёртым о строчки мелом.

 

старик

 

этот старик с красным большим мешком,
чуть крючконосый, с долгим нависшим взглядом,
перемещается чаще всего пешком –
только не так, как дьявол, что носит «прада».

там, где впадает в город людской поток,
там, где стада бизонов пасутся шатко,
встретишь его отставленный локоток,
что повторяет строгость его лопаток.

дождь по дороге прячет лицо и пыль –
впрочем, осанка кажется непреклонней,
чем у старухи с именем изергиль
и рыбака сантьяго на горизонте.

давит мешок прозрением чепухи –
в липовом переулке, в кругу семейном,
кто-нибудь, кто попросит прочесть стихи,
от удивленья вывихнуть может шею.

он на суставы ветра повяжет боль
и постучит по клавишам очумело,
чтобы, введя побитый, как жизнь, пароль,
выбелить осень растёртым о строчки мелом.

 

тарабарский язык

 

я изучаю на спор тарабарский язык,

нёбо болит, и за небо подвешен кадык,

прошлое время уныло свисает с ушей,

я выгоняю себя на свободу взашей.

 

я прорастаю в поля, словно чахлый бурьян,

втоптанный шагом за славой спешащих славян;

голод за тёткой, за старою бабкой с клюкой,

тянется ветром, который уснёт за рекой.

 

мирный будильник часами минутами спит,

чтобы его не будили за вспоротый стыд,

чтобы коровы чесали бифштексам бока

из-за незнания чётких основ языка.

 

я провожаю молитвами выжатый день

и поднимаюсь на новую в споре ступень,

руки по локоть в свободе свисают плетьми –

я изучаю язык, позабытый людьми.

 

тарабарский язык

 

я изучаю на спор тарабарский язык,
нёбо болит, и за небо подвешен кадык,
прошлое время уныло свисает с ушей,
я выгоняю себя на свободу взашей.

я прорастаю в поля, словно чахлый бурьян,
втоптанный шагом за славой спешащих славян;
голод за тёткой, за старою бабкой с клюкой,
тянется ветром, который уснёт за рекой.

мирный будильник часами минутами спит,
чтобы его не будили за вспоротый стыд,
чтобы коровы чесали бифштексaм бока
из-за незнания чётких основ языка.

я провожаю молитвами выжатый день
и поднимаюсь на новую в споре ступень,
руки по локоть в свободе свисают плетьми –
я изучаю язык, позабытый людьми.

 

третий лишний

 

когда года светили театралам

и небо уравнения решало

о прочном равновесии вещей

плодились комментарии вселенной

пародии на чёрные измены

комедии со вкусом кислых щей

 

сидела плотно публика в партере

снимали труп поэта в англетере

и режиссёр командовал мотор

валились в кучу люди кони люди

простые люди без каких-то судеб

таящие в глазах немой укор

 

газетной полосы припухли веки

ещё полны водою были реки

ещё зияли окна чистотой

и улыбался каждый третий лишний

держась за сердце или за булыжник

придавленный коломенской верстой

 

как это было всё неоспоримо

в кругу друзей из иерусалима

читался бред высокий как с листа

потом всё развалилось одичало

и новый день оттачивал устало

на куполах созвездие креста

 

и ты промок собрав в котомку чувства

потомок безыдейности искусства

и предок виртуальных площадей

где шум утих и на подмостки вышел

как из народа гамлет третий лишний

оставшийся последним из людей

 

шесть

 

мальчишка играл в войну и скрывался от немцев,

тишину разрывал лишь шорох и шёпот мыший:

на чёрной планете от боли скрипели дверцы,

и пепел садился на пальцы и падал выше.

 

мальчишка, элоhим гадоль*, но не знает польский,

надежда сыреет – солдаты стареют рано,

за горизонтом таится войско. чужое войско.

а в голове без устали бьют барабаны.

 

мальчишка, сиди, не двигайся. запомни, если

тебя кто-нибудь услышит, игра прервётся.

до тысячи сколько – двадцать? а, может, двести?

но должен остаться один. ты же помнишь горца.

тихо. я ухожу. буду в шесть.

будем вместе.

_____

* элоhим гадоль – Господь велик (иврит)

 

это ведь тоже дзен

 

Хлопок одной ладони.

Дзенская притча

 

Счастье без горя – хлопок. Одной ладонью.

Борис Акунин, «Алмазная колесница»

 

лужи сцепились с небом. в лужах – взгляд мертвеца.

требует жизнь: «скорей бы!» – ей бы звездой мерцать.

на горизонт нанизан бусами белый свет:

я ожидаю вызов, выстланный на траве.

 

если принять задачу данного нам хлопка,

время, как полый мячик, прыгнет до потолка.

приоткрывая книгу – «слышите пустоту?» –

время покажет фигу, скажем начистоту.

 

вроде простое дело: не покривив душой,

душу достать из тела, выпив на посошок –

это любовь изгнала дурь через экзорцизм,

правя рулём скандала перед полётом в жизнь.

 

облако просветлений, ленью сковав уста,

бросит плоды решений, сложенных неспроста,

просит надеть браслеты хитросплетённых вен

и хоронить секреты. это ведь тоже дзен.

 

это ведь тоже дзен

 

Хлопок одной ладони.

Дзэнская притча.

 

Счастье без горя - хлопок. Одной ладонью.

Борис Акунин «Алмазная колесница»

 

лужи сцепились с небом. в лужах – взгляд мертвеца.
требует жизнь: «скорей бы!», – ей бы звездой мерцать.
на горизонт нанизан бусами белый свет:
я ожидаю вызов, выстланный на траве.

если принять задачу данного нам хлопка,
время, как полый мячик, прыгнет до потолка.
приоткрывая книгу – «слышите пустоту?» –
время покажет фигу, скажем начистоту.

вроде простое дело: не покривив душой,
душу достать из тела, выпив на посошок –
это любовь изгнала дурь через экзорцизм,
правя рулём скандала перед полётом в жизнь.

облако просветлений, ленью сковав уста,
бросит плоды решений, сложенных неспроста,
просит надеть браслеты хитросплетённых вен
и хоронить секреты. это ведь тоже дзен.