Альбина Синёва

Альбина Синёва

Все стихи Альбины Синёвой

* * *

 

Всё, что было, было б виднее с Марса.

Не сносить бороды тебе, как у Маркса,

не сносить рогов по моде, как у соседа.

В этом русле и движется вся беседа.

И какой бы бред ни горел в очах,

голова – останется на плечах.

За стеной спорят женщина и мужчина,

кто сегодня следствие, кто причина.

Там гремят сковородки и свищут пули –

на другой планете, в столетье прошлом, в чужом ауле.

Разложить бы костерок на привале.

Ведь и это мы проходили, и здесь бывали.

Посмотри вокруг на дело своих же рук.

Не спеша прорастает на кухне лук.

Познакомимся заново, как друзья.

Умирать и не хочется, и нельзя.

Гасишь свет, накрываешься одеялом.

Трудно жить в одной комнате с идеалом.

Всё равно приходи. Приходи через две недельки,

когда у меня опять заведутся деньги.

Доживём, как люди, и съедем с хаты.

Ни стихи, ни проза не виноваты.

Водка в мозгу чиста, как слеза младенца.

Я повесила чистое полотенце,

вымыла полы и сдала бутылки.

А любовь не сложнее ножа и вилки.

Незаметней зёрнышка в борозде.

Потому что она – везде.

 

* * *

 

За столько лет, что шли с тобой навстречу

вокруг скрипучей старенькой Земли,

мы с двух сторон – без умысла, конечно, –

и физику, и химию прошли.

 

В крапиве, в лопухах, беды не чуя,

у входа в бывший детский райский сад

не ждут ни Менделеев, ни Мичурин:

им нечего нам больше рассказать.

 

Ты слышишь: где-то за вечерним чаем

Коперник вопрошает невпопад:

«Ну как там, вертится?» – и Дарвин отвечает:

«Всё вертится. Но как-то знаешь, брат…

 

Бог создал мир что надо, без изъяна,

всех поселил, как обещал, в раю.

Но подвела злодейка-обезьяна:

переврала теорию мою».

 

Досадно. Дарвин был хороший парень.

Но нам с тобою дальше – вон туда,

где правильный, улыбчивый Гагарин

рукой усталой машет иногда.

 

Не спотыкайся. Нам всё время прямо,

вперед и вверх. Я знаю, как пройти.

Понаблюдай: вон там гуляет дама

с собачкой Павлова по Млечному Пути.

 

Перекурить. Конечно, мы устали.

Но ничего. А знаешь, мы – смогли.

И нам роднее и понятней стали

все пятна и неровности Земли.

 

 

* * *

 

И тяжёлыми станут слова, как монеты в горсти,

чтоб суметь донести – не рассыпать, не произнести,

так и будешь стоять, как в колодце вода, и за это

перевёрнутой лупой в зрачке расплывается дом,

продолженье деревьев глотая отмытым окном,

рассыпая по кронам пригоршни пятнистого света,

отражая изнанкой их ржавчину, яшму и хну,

и на мокром асфальте – сверкнувшего неба блесну,

на которую ловятся голубь, кузнечик и рыба;

вавилон зазеркалий и тёмных дверей алфавит,

где беззвучно горит арамейский, иврит и санскрит,

где не помнишь ни кто отвечает, ни кто говорит,

где не выдержат свой перевод ни любовь, ни спасибо.

 

* * *

 

Любую реальность всегда настигает двойник,

отличный не больше, чем жизнь отличима от жизни.

Ведь есть же пустоты. И странная музыка их –

как стрекот, как щёлканье стрелок, как скрип механизмов.

 

А ты неизбежно приводишь с собою апрель,

а ты побеждаешь, не видя вокруг поединка.

Так падает сердце, и так открывается дверь,

так длится секунда, и так разбивается льдинка.

 

Кто помнит, в кого попадали осколки её.

Ведь если случится, то это случится беззвучно.

Ведь есть же пространства чужие, где сохнет бельё,

поют сквозняки и по кухням слоняется случай;

 

в которых живут, пропуская ненужные сны,

в которых ночуют, случайно туда забредая.

Уйдя из которых, всегда остаёшься живая,

но разум молчит, отмечая улики весны.

 

Пространства, где солнце садится, где нет «навсегда»,

где всё исчезает само – чем быстрей, тем бесследней;

где сумерки сердца, где праздник рассудка; куда

приходишь последней и всё понимаешь последней.

 


Поэтическая викторина

* * *

 

Победила дружба. Списаны все убытки.

Хлопья снега валят за горизонт.

Написать стишок специально к такой открытке?

Не сезон.

 

В январе только прятаться, греться – ни губ, ни кожи, –

к ветру прислоняясь пустой спиной.

К непроизносимому вовсе боже

не посмеешь добавить мой.

 

* * *

 

Покури не спеша. Заточи поострей карандаш
и прицелься к строке. Это будет последняя правка,
потому что страница давно переходит в пейзаж,
и сквозь буквы уже пробивается рыхлая травка.

Эти знаки ничем не содрать, и, уже позабыт,
так и будешь носить, зализав на себе, как собака,
этих шрамов, прививок и ссадин чужой алфавит,
водяные картинки весны, боди-арт Зодиака.

А когда потеплеет, то моря ленивый язык
и шершавого неба солёное влажное веко,
и притихшее облако – там, где уже и без них
растворяется текст, увлекая с собой человека, –

повстречаются снова, усыпав канавы и рвы
многоточием звёзд, становясь всё светлей и бездонней,
расправляя на склонах примятые стебли травы
и тропинки несбывшихся линий стирая с ладоней.

 

* * *

 

Проходя на зеленый по зебре, минуя ментов,

обгоняя старушек, шахидок, бродячих котов,

откупорив пространство и пересекая границу,

перейдя через Альпы и превозмогая Тибет,

возвращаясь с другой стороны, где тебя уже нет,

ты не можешь приблизиться, равно и остановиться:

оставляя следы на бумаге, следы на снегу,

хоть через «не могу» – но уже на другом берегу,

подгоняем привычкой, а может быть, – попросту ленью,

чтоб твои же ботинки навстречу тебе не ушли,

продолжаешь движение против вращенья Земли,

начиная писать предыдущее стихотворенье.

 

* * *

 

Роспись наскальную память взамен отдаст,

мокрой тряпкой с доски письмена стирая.

Марья Ивановна! Им настаёт абзац,

тезаурус, бестиарий.

 

Скоро в дверях толпиться им надоест,

двинется в путь их караван непарный,

весь алфавит, вся фауна здешних мест,

ангелы и кентавры.

 

Хмурый, небритый, проснувшийся кое-как,

бог их лепил без скальпеля и перчаток.

Братской могилы вымученный столбняк,

перечень опечаток.

 

Пальцев не хватит, чтобы перелистать,

взгляду остаться негде – одни помарки.

Сколько нас умерло, – лишь бы однажды стать

первыми в зоопарке!

 

Ставь запятые, покуда не замели

прямо с урока в рай на последнем слоге –

с койкой в ковчеге, в списке всея Земли,

в дарвинском каталоге.

 

* * *

 

Слова приходят каждому свои.
Поэты, узнавая эту новость,
уходят в вечность с парковой скамьи,
почти как космонавты в невесомость.

И вся архитектура этих мест
уже не вызывает интереса
у добровольцев, вышедших в подтекст,
у жертв литературного процесса.

Никто не приготовил постамент
участникам скульптурной группы риска,
и под кустом, где отливал поэт,
никто ему не ставит обелиска.

Среди орбит, завязанных узлом,
поэт, пока ему не помешали,
печально машет гипсовым веслом,
как девочка, забытая на шаре.

 

Звезда стучит ему по голове,
а снизу огородник землю роет,
и завтрак возле речки на траве –

почти инцест на родине героя.

Умыт, разбужен и на все готов,
предупрежден, что никуда не деться, -
он состоит из позабытых слов,
стерпевших испытание контекстом.

И тишина. Незнамо почему,
поёт синичка. Он один в палате.
И слава начисляется ему
в процентном отношении к расплате.

 

P.S.

Нам всем дано в общественных местах

презреть весны и лета скоротечность.

Поэты, вместе бывшие в кустах,

по одному уже не ходят в вечность.

 

 

* * *

 

Собирать облака, оставляя гербарий неполным,           

сочетать равновесия, падая в тёплую тьму,

совмещая в себе точку роста, росы и опоры –

а кому же ещё? Не тебе – так потом никому.

 

Возвращая пространство, уже на конечной трамвая

надеваешь лицо и опять понимаешь, что влип,

что пейзаж не меняется, снова тебя забывая

в окружении тварей, соседей, кентавров и рыб.

 

Угол зрения падает, мимо опущено веко,

и в знакомой системе зеркал третья чаша весов

вдруг становится видимой. Движется чёрная ветка,

наклоняется ночь, осыпается мокрый песок,

 

строчка рвётся по месту тире, как непрочная нитка,

распадается текст по намётке цитаты сквозной,

и на правильном месте успеет возникнуть калитка,

выпуская тебя, – и смыкается сад за спиной.

 

* * *

 

Так относится к вечности шарик, уже навсегда

закатившийся в пыль под её недвижимую мебель.

Так под правой подошвой сверкнёт и остынет звезда.

Так осколок ракушки хрустит в разрезаемом хлебе.

 

Это древности нашей улики расставлены здесь

без особой симметрии, изредка и достоверно,

чтобы вздрагивать время от времени, вспомнив, что есть

не всегда объяснимые вещи, в пространстве трехмерном

 

распластавшиеся и замедленные, но вполне

узнаваемые, даже будучи проще и площе.

Так ведут себя звёзды, ознобом скользя по спине,

если ночью проснуться, одеться и выйти на площадь.

 

То же самое чувствует, вновь уходя из-под ног,

белый мартовский лёд, оказавшийся хрупким и тонким.

Так ломается временем лёгкий седьмой позвонок

безымянной любви, попадая в его шестеренки.

 

* * *

 

Тупым ножом, по локоть в спелой рыбе,

я вспарываю чью-то темноту –

и дышит ночь, как кожа на ушибе.

Пока зрачок всплывает на свету

 

зелёным, фиолетовым и чёрным –

ты заново идёшь до той реки

в сухом песке и воздухе толчёном,

о камни разбивая плавники.

 

Как раковин ушных солёный улей,

шумит земля, не достигая дна.

Все твари високосного июля

плывут на зной раскрытого окна.

 

Их чешуей облеплены колени,

ладони, локти, золото волос.

Рябит повсюду от перечислений –

а преступленье только началось.

 

Ложись и спи. Их вынесет теченьем

в заоблачную родину, когда

над городом до самых птиц вечерних

поднимется последняя вода.

 

* * *

 

Ухо Гоголя

Превращается в нос Ван Гога.

И ради бога.