Мессер сбит, полёт нормальный!..

Когда я рассказываю, что не знаю в жизни такой любви, которую видел у своих дедушки и бабушки, мне мало кто верит. Особенно молодые девушки, ведь им хочется, чтобы их любовь была самой сильной, ведь они ещё не прожили своих 80 лет…
Когда я рассказываю, как моему дедушке за вынесенный им оправдательный приговор зал суда аплодировал стоя, мне мало кто верит, особенно судьи, ведь они не какие-нибудь артисты, чтобы им аплодировать.
Когда я рассказывал во втором классе о том, как мой дедушка на кукурузнике сбил «Мессершмитта», похоже, мне тоже мало кто верил, особенно учительница, ведь я был двоечником – я даже чуть было не остался на второй год за слабую успеваемость по чтению и правописанию.
А когда дедушка рассказывал мне, как он в детстве ел лебеду, а в другой семье, живущей на краю их села, взрослые сыновья съели собственную мать, умершую от голода, верить в это я и сам не хотел. Но как бы я хотел, чтобы мои внуки в это никогда не поверили!
Вот держу в руках юношеское сочинение дедушки: сшитые листы уже пожухлой бумаги в клеточку, где на одной стороне решаются школьные задачки по математике, а на обратной – мелким-мелким почерком повествуется о какой-то неведомой стране. Поля, моря, леса этой страны красного цвета, красного от накопленной на этой земле крови, которая, оказывается, никуда не девается, которая может быть подсчитана и высвечена специальной машиной. И всем этим управляет некий атеистический царь, как его прозвал про себя лирический герой этого сочинения. Этот царь так объясняет устройство своего государства нашему герою: «…не подумай, что я режу глотки, мои руки чисты, я только приказываю, а мои подданные исполняют, и к тому же у меня есть орган, который вопит о моих “правильных” действиях, и большинство обречённых мною на гибель верят в меня как в передового человека. Кто же не верит вопиющему органу, для тех у меня есть палата “Убийство”. Палата “Голод” работает только для моего удовольствия. Я наслаждаюсь, когда окружающие страдают, и их кровь, потерянная при страданиях, учитывается моей машиной. Я через палату “Голода” довожу людей до того, что сыны поедают умершую мать, отец убивает сына за кусок хлеба…»
Это сочинение, уместившееся со своими описаниями о несчастном народе на семи страницах, называется «Сон» и так и заканчивается словами: «Может быть? кто скажет, что это за сон?» Была середина 30-х годов. Получается, что ответ был понятен многим, люди не были в неведении, что творится, хоть никто этого и не произносил, и только юношеская дерзость могла побудить школьника с такой прямотой написать об этом и смело подписать своим именем. Дед пронёс эти грозящие его собственной жизни страницы через весь свой век и передал мне уже в нулевых моего XXI века.
А несколько раньше я узнал ещё одну его тайну: оказывается, его день рождения на самом деле не в сентябре, как всегда отмечалось, а в марте. И этому предшествовала целая история их семьи.
При раскулачивании его отец, мой прадед, служивший в своё время в царской армии писарем, а потом ставший эсером, а затем вынужденный вывозить всю семью с поднятой своими руками целины, вывозить подальше, вывозить от расстрелов, как это уже случилось накануне с их более зажиточным соседом, – так вот, моему прадеду пришлось подделать документы: на настоящей справке, выданной им ещё в селе, перед словом «кулак» он подписал частицу «не», получилось «не кулак». Солдат, проверяющий на железнодорожной станции всех подозрительных, читал эту справку вверх ногами, пока мой прадед не перевернул ему листок этой теперь уже липовой бумаги и по слогам не прочитал этому солдату: «Вот читай, видишь, не-ку-лак!» Солдат сказал многозначное: «А-а-а», – и отпустил семью с четырьмя детьми дальше.
Спасибо казакам, которые предупредили прадеда в ночь перед возможным арестом и помогли ему выехать. Такие же казаки, с которыми во время эсерства они были по разные стороны баррикад. Такие же казаки, которые брали другого моего прапрадеда, дiд Сокiла – как называл его мой дедушка, – тоже эсера, чтобы отправить потом в ссылку.
Дiд Сокiл был здоровяком, мог повалить на спор гружённую телегу и раскидать троих молодцов не вспотевши. Один раз он смог провести казаков: застав врасплох, те уже почти его схватили, окружив со всех сторон, как дiд Сокiл вдруг засунул руку за пазуху и сказал: «У мiнi бомба! Пiдорву себе и вас всiх!» Казаки опешили, а дiд Сокiл выпрыгнул в окно и был таков. Потом дiд Сокiл стал тестем моего прадеда Григория.
Но позже казаки их обоих как-то всё же изловили и пропустили через строй, что означало пройти под ударами плетей между двумя шеренгами солдат. Ну, а затем, спасаясь уже от советских ссылок, и казаки, и мои деды-эсеры оказались по одну сторону этой беды.
Так, бежав из степей, – ныне это северо-казахские степи – оказались в украинских. Устроились, обжились, но пришёл великий голод 30-х, теперь надо было уже спасаться от него. Прадед Григорий помогал писать всему селению письма, при этом был столяром и плотником, мог построить дом, но всё это в те жуткие годы прокормить семью уже не помогало.
Мой дедушка спустя всего несколько лет в своём сочинении «Сон» так описывал одну из обычных картин того времени: «…подошла женщина, а за ней ребёнок лет восьми, женщина медленно срывала верхушки крапивы и лебеды и отправляла в мешок. Одежда её во многих местах просвечивала до голого тела. Лицо её было сильно распухшее и на солнце, как-то странно блестя, переливалось, живот её также распух, как бочка. Она едва-едва двигалась, передвигая опухшие ноги… Ребёнок был также пухл, и он то и дело, едва шевеля опухшими губами, плаксивым голосом просил: “Мам, кушать”. Мать с горькой усмешкой, которая так страшна на опухшем живом человеческом лице, отвечала: “Погоди, сыночек, нарвём побольше бурьяну, напеку чибреников и будешь кушать. Ах, жизнь, жизнь... ”»
Как ни странно, спасительным для нашей семьи оказалось то, что прадед Григорий был помимо всего прочего ещё и бондарем – а это отдельное искусство. Бондарь, конечно, не нужен был в голодной Украине, и прадед отправился на Ставрополье, в станицу Александрийскую, где он и сгодился: тут нужно было восстанавливать виноделие, а своих мастеров не осталось: кого-то сослали, кто-то так помер. Может быть, именно тогда и пришлось прадеду своим детям и дни рождения подправить при оформлении документов, чтобы местные особисты не раскопали всю подноготную.
И всё же прадеда уже в самом начале 40-х забирали, на допросах ломали пальцы на руке. Отпустили. Должно быть, на время. Должно быть, от второго ареста спасла уже война. Ну как сказать, спасла. Прадед Григорий начинал на Северо-Кавказском фронте, погиб, по всей видимости, в конце 44-го – последнее письмо с фронта датировано последними числами сентября, а на лицевой его стороне ещё виднеются последние слова синей печати: «…Военной Цензурой 09539».
Где похоронен прадед Григорий, неизвестно. Когда дедушка показывал мне в детстве старую дореволюционную фотографию, он говорил, что я очень похож на прадеда Григория. Дiд Сокiл погиб, защищая свой дом. На фронт старше 70-ти лет не брали; очевидцы передавали, что с одними вилами в руках так и пошёл на танк, успев до этого заколоть какого-то подвернувшегося во дворе фрица.
А мой дед в первом же бою на Курской Дуге с 12-ю часами учебного налёта был сбит на своём истребителе. Тогда всех кидали в бой, кто только научился взлетать и садиться. Из их четвёрки целым из боя вышел только майор, к тому времени уже ставший асом, всех остальных сбили, и они погибли. Мой дед выжил чудом. Выпрыгнул из самолёта в полубессознательном состоянии с перебитой осколком переносицей, глаза застилала кровь, стропы парашюта оказались запутанными, купол раскрылся наполовину, спасли только ветки деревьев, смягчившие удар, и подоспевшие свои. А мог и на территории противника оказаться. Все внутренности от удара о землю были отбиты, почки на всю оставшуюся жизнь заняли в организме положение ниже обычного. Деда хотели комиссовать, но он наотрез отказался. Тогда ему разрешили летать на «кукурузнике»: перебрасывать в тылу начальство военное, почту и депеши доставлять.
В один из таких полётов на них напоролся «Мессершмитт», залетевший в тыл, видимо, с разведкой или поохотиться. А у моего деда из оружия только пистолет, да генерал на другом сидении. Видя такую лёгкую добычу, «Мессер» решил побаловаться, как кот с мышкой, и взять на таран. От первого захода дед еле увернул свой «кукурузник». А этот шутник кружил над ними, словно ворон вокруг безобидной бабочки. Второй заход на таран грозил гибелью. Единственное, чего не рассчитал «Мессершмитт», это холмистую местность и несколько большую манёвренность «кукурузника» на его малых скоростях, которая на этот раз оказалась спасительной для последнего.
Дед повёл свой «кукурузник» вниз, уводя за собой пикирующего охотника, в следующий момент «кукурузник» выныривает, успевая подняться перед самым склоном холма, а вражеский самолёт не успевает и врезается в этот холм.
Наверно, дед так бы и сообщил на землю: «Мессер сбит, полёт нормальный!» – да вылет был не боевой. Если бы того генерала не было рядом, никто бы деду на слово уж точно не поверил, что «Мессершмитт» можно сбить без единого выстрела.
Вот и меня, когда я рассказывал это перед своим классом, слушали, да, наверно, мало кто верил – двоечник же! Генерал доложил по чести, ордена деду, правда, не дали – но медалью отметили.
А дед продолжал рваться на фронт, письмо за письмом отправлял командованию с просьбой разрешить. Достал. Разрешили. Уже в последние месяцы войны он снова оказался в кабине истребителя.
В фильме «В бой идут одни старики» есть момент, когда Маэстро вёл Ромео на посадку; дед говорил, его точно так же сажали, когда он оказался подбитым уже под Прагой; разве что садился он не на колёса, а на брюхо – шасси было повреждено и не выпускалось, правая рука при этом была перебита. Это можно назвать чудом, ведь он сажал самолёт буквально одной левой.
Этот момент дедушка описывал так: «…После попадания понял, что ранили, только когда стал брать штурвал на себя, а он с трудом поддавался, оказывается, я тянул штурвал только левой рукой, посмотрев на правую, увидел, что кисть в крови и не слушается…»
Следующее чудо творил уже хирург, сшивая по косточкам кисть правой руки – потом он сказал деду, что два года назад с такими ранениями никто не возился, просто отрезали бы кисть и всё. Но надо было как-то письма писать домой, пока восстанавливал работоспособность правой руки: так мой дед с тех пор стал ещё и левшой – умел одинаково писать и левой и правой рукой. Помню, он любил приговаривать «Левша – правая душа!»
Мало, кто верил, что его пальцы вообще когда-нибудь восстановят свою работоспособность, не говоря уже о том, что смогут держать штурвал самолёта. Никто не верил, кроме него самого, – руку восстановил. Но после этого ранения деда обратно в строй уже окончательно не пустили. Мечта продолжать служить лётчиком отныне померкла.
После войны ещё молодой – надо было думать о профессии. Выучился на юриста всего за два года (после войны специалистов готовили так же быстро, как во время войны лётчиков-истребителей). В родном крае, который в своё время стал спасительным для всей их семьи, в послевоенные годы нужны были люди на местах. На фотографии из футбольной команды молодых ребят Александрийской станицы после войны в живых осталось только пятеро, из них двое – это мой деда и его родной брат. Край спустя и два года после войны нуждался в любых специалистах. Прадед Григорий писал в том последнем письме с фронта: «…ничего, разобьём врага, и тогда будем жить счастливо и радостно!» Да, была надежда на лучшую жизнь, ведь только-только одержали такую Победу!
Начинал дедушка с помощника судьи, потом быстро и сам оказался судьёй уже в Майском – тогда это был ещё посёлок на территории Кабардино-Балкарской республики, но вскоре стал городом районного значения.
Может быть, дед всю жизнь и проработал бы судьёй. Но однажды ему пришлось судить председателя колхоза. Это вам не наши лихие 90-е! Тогда за килограмм картошки, за литр молока могли на десяток лет отправить лес валить. Председатель за этот литр молока и попал под следствие. Он этот литр и не крал даже, а выдал колхознице одной, сжалился, ребёнок у неё простудился, чем лечить – нечем, так хоть молоком отпоить. Колхоз был из передовых, председателя своего простые работяги уважали, любили, но, видимо, нашёлся анонимщик – проверка, арест. Судил мой дед.
На суде не обошлось без анекдота: дед поставил рассмотрение дела так, что прокурор сам уже заявил просьбу о снятии обвинений, а ошалевший адвокат продолжал бормотать о справедливости советского суда и продолжал просить о смягчении наказания. Когда дед огласил решение об освобождении председателя колхоза прямо в зале суда, весь колхоз, битком набивший этот зал, встал и стоя аплодировал судье.
Дед после этого оказался на красном ковре, назвал брызжущего слюной председателя райисполкома тыловой крысой, положил билет на стол и вышел. Билет потом ему вернули, но это стоило деду места судьи и вообще чуть было не закрыло путь к какой-либо работе в крае. Хоть времена были уже и хрущёвские, мало ли чем тогда это могло всё закончиться, если бы по старой памяти кто-то его не пригласил на железную дорогу, а там уже другое ведомство – председатель райисполкома им не указ.
Так, мой дед стал юристом Северо-Кавказской Железной дороги, и вскоре переехал с уже образовавшейся своей семьёй снова в Ставропольский край, на этот раз в Минеральные Воды. Здесь он проработал до самой пенсии, отдал железной дороге не менее четверти века.
Помню, как он пару раз брал меня ещё совсем маленьким к себе на работу, я не умел ещё ни писать, ни читать толком, но моим любимым занятием в его кабинете было садиться за печатную машинку и старательно стучать клавишами, забавляясь значками, оставшимися на бумаге, – вот так были написаны мои первые «литературные произведения». Особенно нравилось, когда печатная машинка с дзиньком переходила на новую строку.
На Железной дороге Минвод до сих пор помнят моего деда, как он вытаскивал заведомо проигрышные дела в московских судах, а простые работники о том, как он умел справедливо разрешить самые разные спорные вопросы, выполняя по сути дела функцию профсоюза.
Дед в 70 лет мог сделать утреннюю пробежку на десять километров под горой Змейка без передышки. В семьдесят пять уложил отморозка, который со вторым своим подельником пытался ограбить его по дороге с дачи.
Ещё много историй было в жизни моего деда и до, и после, хороших и не очень, вероятных для своего времени и невероятных… Много чего было… Остались памятные часы, подаренные деду в последний год его жизни... Он их и не успел поносить, наверно сразу решил оставить их мне. А у меня завести эти часы не хватает душевных сил…
А любовь – любовь у дедушки с бабушкой была такая, что даже в его восемьдесят пять они радовались друг другу как молодые. В свой последний день, когда дедушка попал в больницу и лежал уже под капельницей, придя в себя, он вдруг встал и уже направился домой: «Как же там моя Зиночка без меня…» После войны он ведь вообще никогда в больницах не лежал. На следующий день его не стало. Любовь, что я имел счастье видеть, оказалась такая, что бабушка до сих пор ощущает присутствие деда, как будто он и не уходил:
 
дедушка каждому оставил в наследство
словно золото дорогие
воспоминания
 
их так много:
кому-то одному не унести…
 
Вот таким вот был мой дедушка Миша – Михаил Григорьевич Годько. И большое счастье было в его жизни. И простые радости. И с лихвой испытаний выпало на его долю, но всякий раз он их выдерживал. Всякий раз он сбивал своего Мессера.
Иногда мне кажется, что он по-прежнему с нами. Иногда мне кажется, что он вот-вот снова приедет в гости, и мы будем жарить шашлыки на огороде – он был заядлым огородником. Иногда мне снится, что наш деда никуда и не уходил, что он просто снова в небе, как и мечтал в юности, и ободряюще докладывает нам оттуда: «Мессершмитт сбит, полёт нормальный!..» 
 
Евгений М’Арт
 
Королёв
Снимки из семейного архива